Жанр: Драма
Александрийский квартет 2. Бальтазар
... конечно, снять с
него феску) какого-нибудь французского сельского врача, сбежавшего тайком от клиентов
на Восток. Коронным его номером была одического склада речь, выдержанная в лучших
традициях арабского ораторского искусства, - с предложением сделать бесплатное
обрезание тем правоверным, для кого ничтожная цена сей операции покажется
чрезмерной. Затем, когда растроганные родители выталкивали из толпы нескольких
робких рекрутов, в дело вступали два клоуна-негра с размалеванными лицами, в нелепых
одеяниях; сбив мальчишек с толку прыжками и разного рода дурачеством, они под шумок
заманивали их в роковые кресла, где, согласно Скобиной живописной формуле, их
"редуцировали", - и крики их тонули в гаме и гвалте толпы едва ли не прежде, чем они
успевали сообразить, что с ними делают.
Я никак не мог взять в толк, что дурного было в желании Абдула освоить всю науку,
которую мог ему преподать сей, так сказать, маэстро редуцирования. И вдруг понял,
стоило лишь Скоби промолвить: "Дело даже не в мальчике - пусть делают с ним что
хотят. Я, старина, беспокоюсь о девчонке. Стоит мне подумать - а они ведь и ее тоже
могут изувечить, - и у меня просто мороз по коже. Я ведь англичанин, старина, ты
поймешь мои чувства. Я не позволю". Последние слова он буквально прорычал и, упав без
сил обратно на подушку, добавил: "Более того, я так и заявил Абдулу, притом
недвусмысленно. "Только тронь девочку, только пальцем до нее дотронься, - я ему
сказал, - и я тебя упеку за решетку, я не я буду, ежели не упеку". Но конечно же,
старина, у меня просто сердце рвется на части, знаешь, мы были такими друзьями, но этот
черномазый дурачок просто не способен ничего понять. Не сечет, и все тут. Он думает, я
спятил! - Скоби тяжело вздохнул, дважды. - Это была самая крепкая дружба в моей
долгой жизни, если не считать Баджи, конечно, - и я не преувеличиваю, старина. Правдаправда.
А теперь они не знают, что и думать. Где им понять, что чувствует англичанин. А
мне не хотелось бы использовать Преимущества Моего Положения". О чем бы это,
подумал я. Он сразу и объяснил - о чем. "Вот только в прошлом месяце мы взяли Абдель
Латифа и впаяли ему шесть месяцев за нечистые бритвы. Он сифилис разносил, старина.
Мне пришлось его посадить, хоть он мне и друг. Долг есть долг. Я ему сто раз говорил -
кунай бритвы, кунай бритвы. Как об стенку горох. Никакого чувства дезинфекции у этих
черномазых, старина. Знаешь, у них есть такое кровоостанавливающее, они им кровь
останавливают, если кого порежут при бритье, - так вот, при обрезании они им же и
пользуются. Сосуды сужает. Это они считают более современным, чем старую смесь из
черного пороха с лимонным соком. Бр-р. Никакого понятия о дезинфекции. У меня просто
в голове не укладывается, как они все до сих пор не передохли от таких вот вещей, просто
в голове не укладывается. Но они здорово перепугались, когда мы повязали Абдель
Латифа, и Абдул это принял близко к сердцу. Видел бы ты, как он на меня смотрел, когда
я его чихвостил. Взвешивал мои слова, вроде того".
Однако хорошее общество всегда действовало на Скоби успокаивающе, разгоняло,
так сказать, призраков по углам: и вот, совсем немного времени спустя он перешел, как
обычно, пусть к сбивчивому, но зато весьма живому рассказу о жизни и подвигах Тоби
Маннериига. "Не кто иной, как Тоби, привел меня к Священному Писанию, старина, и вот
вчера я как раз заглянул в Книгу, и знаешь, что я там обнаружил? У них там вопрос
обрезания тоже стоял очень остро. Знаешь, да? Амаликиты - так они вообще обрезки эти
собирали, ироде как у нас марки. Забавно, да? - Он вдруг как-то на всхрапе хохотнул,
совсем как лягушка-бык. - Вот ребята были что надо, это я понимаю. У них, наверно,
свои перекупщики были, разные там наборы, специальные магазины, а? С перфорацией -
дороже!" Тут в комнату вошла Мелисса, и лицо его окаменело. "Ну да, - сказал он, все
еще подпрыгивая на месте от возбуждения, - смех так и рвался из него наружу. - Я как
раз сегодня и собирался написать Баджи, пересказать ему все новости". Баджи был его
старый друг. "Он в Хоршеме обитает, старина, производит земляные сортиры. Кучу денег
на них зашибает наш старина Баджи. Он ФРЗС. Я не очень-то понял, что это значит, но
так у него на бумаге для писем стоит. Чарльз Донахью Баджон ФРЗС. Я ему каждую
неделю пишу. Пунктуально. Всегда так делал, и всегда так делать буду. Непоколебимый и
верный, вот я какой. Никогда не предам друга".
Именно Баджи, думается мне, адресовано было то неоконченное письмо, которое
нашли у него в комнате после его кончины, и гласило оно:
"Добрый старый друг, мне кажется, весь мир ополчился против меня с тех пор, как
я последний раз тебе писал. Мне придется..."
Скоби и Мелисса! В золотистом свете тех воскресных дней они продолжали жить
дальше, ничуть не потускнев, - это память заботливо подновляет краски для тех, кто
делал нашу жизнь богаче: слезами либо смехом - сами они и знать не знали о своих
дарах. Страшно то, что страсть, разгоревшаяся во мне злою волею Жюстин, ничуть не
выиграла бы в значимости, будь она "взаправду"; и дар Мелиссы - тоже не загадка; что
она могла подарить мне, по правде-то говоря, вымытая морем на александрийское
побережье, беспризорная, найденная случайно? Жюстин - ограбила она Клеа или
сделала богаче? Богаче, неизмеримо богаче, скажу я вам. И что же из этого следует -
только лишь воображение питает нас, только ложь? Я вспоминаю строчку, написанную
где-то выше рукой Бальтазара, высокие узкие буквы, почерк учителя грамматики:
"Фундамент жизни - фундаментальные условности" - и еще: "Все правда - о любом
из нас..." Откуда эти Персуорденовы фразы - из собственного ли опыта общения с
мужчинами и женщинами, из наблюдений ли над нами, над нашими поступками и
результатами наших поступков? Не знаю. На память приходит один отрывок из его
романа - Персуорден пишет о роли художника в повседневной жизни. Примерно в
следующем роде: "Он, тот, кто держит в голове подробную карту минных полей всех
слабостей и всех диссонансов природы людской, никак не может предупредить своих
друзей об опасности, дать им знать, крикнуть вовремя, хотя бы попытаться их спасти. Ибо
это бессмысленно. Ведь каждый из нас - вполне самостоятельный творец собственных
бед и несчастий. Единственный мыслимый в его устах императив: "Думай и плачь"".
Не это ли осознание трагедии изначальной и неизлечимой - заключенной не во
внешнем мире, который мы привыкли обвинять во всех наших бедах, но в нас же самих, в
условиях бытия человеческого, - продиктовало ему необходимость столь неожиданного
для всех нас самоубийства в затхлом гостиничном номере? Мне нравится эта мысль, но я,
может быть, слишком склонен принимать в расчет художника - в ущерб человеку.
Бальтазар пишет: "Более всего самоубийство это напоминает мне причуду -
неожиданную и совершенно дурацкую. Каким бы страхам и стрессам он ни был
подвержен, я никогда не мог поверить в них как в истинную причину происшедшего. Но
разве не все мы обитаем друг у друга на теплых мелководьях душ, разве нам дано
заглянуть за барьерные рифы, туда, в темно-синюю бездну? И все-таки не могу не
отметить: это было совсем не в его духе. Видишь ли, в мире творчества он чувствовал
себя абсолютно непринужденно, как раз там, где обычно художники, как мне кажется,
более всего страдают; он же и в самом деле начал под конец смотреть на писательство как
на вещь "божественно несущественную" - его фраза, и весьма характерная. Я это знаю
наверняка, ибо однажды в ответ на вопрос: "Что есть цель письма?" - он набросал мне на
чистой стороне конверта: "Цель письма - рост личности писателя, способный дать ему в
конце концов возможность преодолеть искусство"".
"У него были весьма необычные представления о конституции души. Так, например,
он говорил мне: "Она мне представляется лишенной всякой субстанции, как радуга, - она
способна оформляться в какое-то определенное состояние, принимать определенные
свойства, только попав в фокус чьего-либо внимания. Внимание самое правильное и
действенное - это, конечно, любовь. Следовательно, люди для мистика - такая же
иллюзия, как, скажем, материя для физика, когда он говорит о ней как о форме
существования энергии"".
"Он никогда не упускал случая проехаться по моим интересам в сфере оккультных
наук, как и по моей деятельности в качестве главы Кружка, членом которого состоял и ты.
Обычная его шпилька: "Истина есть предмет прямого постижения - к ней не
карабкаются по лестнице умозрительных концепций"".
"Не могу отделаться от ощущения, будто он был серьезнее всего, когда откровенно
дурачился. Я слышал, как он пытался убедить Китса, что лучшие во всей английской
поэзии строки были написаны Конвентри Пэтмором. А именно:
И воссияет правда на земле,
Едва до правды нам не станет дела".
"Процитировав стих, он добавил: "Истинная его красота в том, что Пэтмор ни черта
не смыслил в собственных писаниях. Sich lassen!* [Оставить себя в покое! (нем.)]"
Представь, каково было трудяге Китсу слушать его! Еще он процитировал, и весьма
одобрительно, загадочную фразу Стендаля: "Улыбка рождается на внешней поверхности
кожи"".
"Не просвечивает ли здесь сквозь праздное острословие серьезный опыт серьезного
человека? Переадресую вопрос тебе - здесь до тебя самое прямое касательство".
"В то время, когда мы знали его, он едва ли что-нибудь читал, кроме чисто научной
литературы. Это почему-то задевало Жюстин, и она выговаривала ему за пустую, с ее
точки зрения, трату времени. Он же, защищаясь, утверждал, что теория относительности
впрямую ответственна за абстрактную живопись, за атоническую музыку и за
"бесформенную" литературу (или, по крайней мере, за "циклическую" в ней форму).
Поймешь одно - поймешь и другое. И добавил вдогонку: "Брак Пространства и Времени
есть величайший для нашей эпохи сюжет типа "мальчик-встретил-девочку". Для
праправнуков наших сюжет сей будет столь же поэтичен, как древнегреческий брак
Купидона и Психеи - для нас. Видишь ли, Купидон и Психея для греков были не идеи,
не концепции; они были - реальность. Аналогическое мышление - вместо
аналитического! Но истинная поэзия эпохи, бездонный источник образов и смыслов, есть
тайна, которая начинается и заканчивается одним и тем же N"".
""Ты это серьезно?""
""Ни в малейшей степени"".
"Жюстин была возмущена до крайности: "Эта скотина штукарствует где и как
только может, даже в собственных книгах!" Она явно имела в виду ту знаменитую
страницу в его первом томе, где звездочка отсылает читателя к другой странице, пустой и
загадочной. Многие восприняли это как полиграфический брак. Но Персуорден уверял
меня, что сделано это было намеренно. "Я отсылаю читателя к пустой странице с тем,
чтобы повернуть его лицом к себе же, к ресурсам его собственной фантазии, - разве не
ради этого в конечном счете люди читают?""
"Ты рассуждаешь о благовидности наших поступков - и уже поэтому ты к нам
несправедлив, ибо мы - живые люди и, как таковые, имеем право подождать суда Божия
- если и не читательского. Да, пока не забыл, позволь рассказать тебе историю о смехе
Жюстин. Сознайся, тебе ведь так и не довелось его услышать - я не о смехе язвительном
или горьком. А Персуорден слышал - среди гробниц Саккары! Ночью, через два дня
после Шем-элъ-Нессима. Они отправились туда с большой группой туристов, чтобы
немного поговорить под защитой толпы, на манер конспираторов, - да они и были своего
рода конспираторами: Персуорден к тому времени уже успел положить конец ее тайным
визитам в свой номер в гостинице. Сей незаметный постороннему глазу обмен паройтройкой
тщательно обдуманных, втайне выпестованных фраз доставлял ему удовольствие
запретное и острое; и в конце концов в тот вечер им таки удалось остаться наедине -
вдвоем в одном из могучих и властных memento особого чувства смерти: в гробнице".
"Жюстин порвала чулки, в туфли набился песок. Она принялась высыпать песок.
Персуорден зажигал спички, озирался кругом и сопел. Она заговорила шепотом: в
последнее время у нее сложилось подозрение, Нессим что-то знает о ребенке, но ей
говорить не хочет. Персуорден слушал ее с отсутствующим видом; внезапно он дернул
рукой - спичка обожгла пальцы - и сказал: "Послушай, Жюстин, знаешь что? Я на
прошлой неделе забавы для взялся перечитывать "M?urs", и у меня возникла мысль; если,
конечно, вся эта свистопляска вокруг Фрейда и твоего, так сказать, преждевременного
изнасилования и т. д. и т. п. действительно правда, - это, кстати, правда? Не уверен. Ты
очень даже запросто могла все это выдумать. Но поскольку ты знала, кто этот чертов
одноглазый, а имени его нашей доблестной армии чертовых любителей психологии во
главе с Арноти так и не открыла, следовательно, у тебя должны были быть на то
достаточно веские основания, не так ли? Какие? Я сгораю от любопытства. Честное слово,
никому ни слова. Или ты все наврала?" Она мотнула головой: "Нет"".
"Они вышли наружу в молочно-белом лунном свете, Жюстин молча шла и думала.
Затем сказала медленно: "Дело не в зажатости и не в нежелании выздороветь, как они это
называли, - как он об этом написал в книге. Дело в том, что этот человек был нашим
другом, он и твой друг, сейчас, и наш". Персуорден удивленно посмотрел на нее. "Человек
с черной повязкой?" - спросил он. Она кивнула. Жюстин почувствовала вдруг: что бы
она ему ни сказала, все останется в тайне. И выговорила тихо: "Да Капо". Последовало
долгое молчание. "Ну, ети меня в душу! Старый Порн собственной персоной!" (Исходное
слово для прозвища было - "порнограф".) А потом очень осторожно, как ощупью,
Персуорден пошел дальше: "Я все это перечитал, и у меня возникла мысль. Видишь ли,
если бы я был на твоем месте и если вся эта чертова история не просто выдумка - чтобы
пофорсить перед психопомпами - я бы... я бы, короче говоря, попробовал переспать с
ним еще раз и заслонить один образ другим. Просто в голову пришло"".
"Конечно же, это с головой выдает его полное невежество в психологии. Подобный
шаг был бы даже опасен. Но вот тут-то, к полному его изумлению, она рассмеялась: в
первый раз он слышал из ее уст смех свободный и мелодичный - воистину смех! "А я
уже, - сказала она, чуть отдышавшись. - Я уже. Ты себе представить не можешь, каких
мне это стоило сил: я, наверно, лет сто слонялась по аллее перед его домом, все никак не
решалась позвонить. Мне эта твоя идея тоже приходила в голову. С отчаяния. Что он
скажет? Мы ведь были друзьями, долгие годы, - и ни единого намека на тот случай. Он
ни разу при мне не упоминал о "M?urs", и, знаешь, сдается мне, он этой книги даже не
читал. Может быть, - мне всегда так казалось - он почел за лучшее просто забыть обо
всем, хотя бы из чувства такта?""
"Еще один приступ смеха, и Персуорден даже схватил ее за руку, заинтригованный,
любопытный. Она попросила у него платок, вытерла глаза и заговорила снова: "В конце
концов я таки вошла. Он был дома, в знаменитой своей библиотеке! Я дрожала как лист.
Понимаешь, я совершенно не представляла себе, в какой тональности играть - драму?
или что-нибудь патетическое? Такое чувство, словно пришла к дантисту. Поверь,
Персуорден, это было так смешно. Наконец я сказала: "Дорогой Да Капо, дружище, - ты
так долго был моим демоном - вот я и пришла просить тебя изгнать беса, раз и навсегда.
Мне нужно забыть ту жуткую детскую сцену. Ты должен со мной переспать!" Ты бы
видел, какое у Да Капо стало лицо. На него просто жалко было смотреть. Он пролепетал
что-то вроде: "Mais voyons, Justine, je suis un ami de Nessim!"* ["Но как же так, Жюстин,
ведь я же друг Нессима!" (фр.)] и - и так далее. Он налил мне виски и предложил
аспирину - в полной уверенности, что я рехнулась. "Садись", - сказал он, пододвинул
мне трясущимися руками стул и сам сел напротив, взбудораженный, встревоженный,
смешной, - вид у него был как у мальчишки, которого застукали в чужом саду на
яблоне". У нее заболел бок от смеха, и она прижала ладонь к больному месту, продолжая
хохотать столь заразительно, что Персуорден не смог удержаться и тоже рассмеялся.
"Бедный Да Капо, - сказала она. - Он был жутко шокирован, он был просто потрясен,
когда я рассказала ему об уличной попрошайке, которую он когда-то изнасиловал, и
предложила в нищенке этой узнать меня. Никогда не видела мужчины в большей панике.
Конечно, он давно об истории этой забыл и принялся все отрицать, с самого начала. Он
даже обиделся и стал мне выговаривать, протестовать. Нет, ты бы видел его лицо! И
знаешь, что он сболтнул, пытаясь хоть как-то передо мной оправдаться? Фраза просто
великолепная: "Il у a quinze ans que je n'ai pas fait ca!"* ["Вот уже пятнадцать лет, как я
этим не занимался!" (фр.)] Она уткнулась лицом Персуордену в колени и некоторое время
почти не двигалась - только тряслась от смеха; потом подняла голову и еще раз вытерла
глаза. "Я допила виски и ушла, к большому его облегчению; я была уже в дверях, когда он
крикнул мне вслед: "Ты не забыла, что вы оба обедаете у меня в среду? К восьми - к
четверти девятого, белый галстук", - фраза, которую я слышу от него регулярно
последние несколько лет. Я пришла домой как пьяная и выпила полбутылки джина. И
знаешь, когда я легла спать, меня посетила странная мысль - тебе, может быть, она
покажется вовсе неуместной; толчком к ней послужило то обстоятельство, что Да Капо
мог просто-напросто забыть о нелепой случайности, стоившей мне многих лет мучений и
даже психического расстройства, да и помимо меня понаделавшей столько зла стольким
людям. Я сказала себе: "Вот таким же образом, наверно, и Бог забыл о зле, которое он нам
причинил, оставив нас на милость мира"". Она откинула голову - улыбка на лице - и
встала".
"Тут она заметила, как Персуорден на нее смотрит - со слезами восхищения на
глазах. Он вдруг порывисто обнял ее и стал целовать, с большей страстью, быть может,
чем когда-либо. Рассказав мне все это - с гордостью, заметь, для нее необычной, - она
добавила еще: "И знаешь, Бальтазар, ни один любовник не может так целовать - это была
настоящая награда, акколада. Я поняла: выйди все чуть иначе, и я могла бы заставить его
полюбить себя, это было в моих силах, - возможно, за те самые мои недостатки, которые
для всех очевидны"".
"Подошла, переговариваясь в потемках, остальная группа и... и не знаю, что было
дальше. Наверно, они вернулись назад, к Нилу, и достойно завершили вечер в какомнибудь
ночном клубе. Какого черта я тебе все это пересказываю? Вот уж маразм! Ты еще,
чего доброго, возненавидишь меня, ведь я сообщил тебе столько подробностей, которых
ты предпочел бы вовсе не знать - как мужчина, либо же пренебречь ими - как
художник... Эти злые маленькие незаконнорожденные факты, подменыши, перевертыши
из пыльных углов наших жизней, - их можно бы вставить в замок, как отмычку, или как
нож - в устрицу: будет ли жемчужина внутри? Кто знает? Но где-то же они обязаны
иметь свои права, эти зернышки истины, которая "промелькнула и скрылась". В здравом
уме и твердой памяти истина невыразима. Она - именно то, что "промелькнуло и
скрылось", - опечатка, способная выдать весь фарс с головой. Понимаешь ли ты меня,
мудрая твоя голова? Я сам себя не понимаю. У меня никогда не хватит смелости передать
тебе эти бумаги, я уже знаю. Я докончу сюжет для самого себя, для внутреннего
пользования".
"Можешь судить теперь о глубине отчаяния, постигшего Жюстин, когда сей негодяй
Персуорден просто взял и сам себя убил. Он и меня поступком этим, как говорят теперь,
"достал" - но вот я уже и поймал себя: я улыбаюсь - я мало верю в то, что он
действительно умер. Для Жюстин, как и для меня, его самоубийство было совершенно
необъяснимым, совершенно неожиданным; но, в отличие от меня, она-то целую паутину
сплела на основе одного-единственного непреложного факта: он жив и будет жить! И вот
не осталось никого, кроме меня, кому она могла довериться; тебе же, кого, видит Бог, она
если и не любила, то уж во всяком случае не ненавидела, грозила серьезная опасность.
Слишком поздно было думать, действовать, вот разве что - бежать. Она осталась с тем,
что выстроила "для отвода глаз"! Идут ли подобные горькие истины людям на пользу?
Выбрось эти бумаги в море, дорогой мой мальчик, и не читай больше Комментария. Да,
совсем забыл. Я ведь не собирался даже давать его тебе, не так ли? Я оставлю тебе
удовольствие жить среди песчаных замков искусства, которое "заново строит реальность,
заставляет ее повернуться значимой стороной". Какой такой значимой стороной могла она
обернуться, скажем, к Нессиму, - он ведь уже успел в то время с головой уйти в пустые
хлопоты, заставившие всех - и сам он не исключение - усомниться в здравости его
рассудка. О куда как серьезной подоплеке его тогдашних чудачеств я многое мог бы
порассказать, ибо чего только не узнал за прошедшие несколько лет - о его
коммерческой и политической деятельности. Ты бы понял причины внезапно
пробудившейся в нем страсти к светским приемам - откуда и произошел столь красочно
тобой описанный кишащий гостями особняк, зачем давал он все эти балы и банкеты.
Здесь, однако... меня беспокоят соображения цензурного характера, ибо если я все же
наберусь решимости отправить тебе сей растрепанный ворох бумаги, а ты - что с тебя
взять - и впрямь зашвырнешь его в воду, с моря станется вымыть его на наш
александрийский берег, быть может, прямиком в руки полиции. Так что уж лучше не
стоит. Я расскажу тебе только то, что можно доверить бумаге. Может быть, позже скажу и
остальное".
"Лицо умершего Персуордена очень напоминает мне лицо умершей Мелиссы; у них
у обоих был такой вид, словно они только что учинили жутко забавную - для
внутреннего пользования - шутку и блаженно отошли ко сну, не успев окончательно
изгнать улыбку из уголков рта. Незадолго до смерти он сказал Жюстин: "Я стыжусь
одной-единственной вещи: я пренебрегал первейшим правилом художника, а именно -
твори и голодай. Мне никогда не приходилось голодать. Я всегда держался на плаву за
счет разного рода подработок; и гадостей понаделал не меньше твоего, а то и больше"".
"Когда я в ту ночь приехал в отель, Нессим был уже там, и выглядел он невероятно
собранным и спокойным, но - как будто он оглох от взрыва, что ли. Он звонил по
телефону Маунтоливу в летнюю резиденцию на холме. Этакий легкий нокдаун от
столкновения с реальностью? Как раз на то время у него пришлась череда кошмарных
видений - он описал их детальнейшим образом в дневнике, а ты часть из них
позаимствовал для своей рукописи. Все они странным образом перекликаются со снами
Лейлы пятнадцатилетней давности - у нее был очень сложный период сразу после
смерти мужа, и я по просьбе Нессима ухаживал за ней. Здесь, кстати, замечаю обычную
твою ошибку, ты слишком доверяешь тому, что пациенты сами о себе рассказывают, -
их отчетам о собственных действиях и о смыслах собственных действий. Из тебя никогда
не выйдет путного врача. Пациентов нужно допрашивать с пристрастием - ибо они
всегда лгут. И не виноваты в том, это просто часть защитного механизма самой болезни
- так же как и твоя рукопись изобличает защитный механизм мечты, идеалы, грезы,
которые менее всего хотели бы смешаться с реальностью! Что, быть может, я не прав? Я
не хотел бы никого судить пристрастно, а тем паче - вторгаться в частные твои владения.
Не придется ли мне за эти записки заплатить твоей дружбой? Надеюсь, нет, но все же
опасаюсь".
"О чем бишь я? Да, о лице Персуордена мертвого! Знакомое выражение - насмешка
и дерзость. Такое было ощущение, словно он актерствует, - если честно, оно и до сих
пор не выветрилось, мне как-то не верится в то, что он умер насовсем".
"Подняла меня, так сказать, по тревоге Жюстин - Нессим прислал ее ко мне с
машиной и запиской, прочесть которую я ей не позволил. Ясно было, что Нессим узнал о
его намерениях либо уже о свершившемся факте раньше, чем кто-либо другой, и я
склонен подозревать здесь самого Персуордена - скажем, звонок по телефону. Как бы то
ни было, с самоубийством я сталкивался не в первый раз - ночные патрули Нимродпаши
материала мне дают сверх меры - и подготовился загодя. На случай, если в ход
пошли барбитураты или любые другие медленно действующие средства, я кроме
противоядий захватил небольшой желудочный зонд. И, каюсь, не без удовольствия
представлял себе, какое выражение лица будет у нашего общего друга, когда он очнется в
госпитале. И все же я, кажется, недооценил его гордости и его педантической привычки
доводить любое дело до конца, ибо когда мы прибыли, он был педантичнейшим образом
мертв - окончательно и бесповоротно".
"Жюстин бросилась впереди меня вверх по лестнице мрачного отеля, столь
любезного сердцу покойного ("Старый стервятник" - так он его окрестил, должно быть,
из-за полчищ шлюх, которые вечно вьются там снаружи, и впрямь похожие на
стервятников)".
"Нессим заперся в номере - нам пришлось стучать, и он впустил нас с некоторой
даже неохотой, по крайней мере мне так показалось. Бардак там был жуткий. Все ящики
вывернуты наружу, повсюду одежда, рукописи, картины; Персуорден лежал на кровати, в
уголке, и нос его отрешенно смотрел в потолок.
Я остановился чуть не в дверях и принялся распаковывать свою амуницию:
методичность - лучшее средство от стресса; Жюстин же безошибочно направилась через
всю комнату к кровати, вытащила из-за нее бутылку джина и основательно к ней
приложилась, Я знал, что в бутылке как раз и может быть яд, но ничего не сказал - в
такие минуты лучше помалкивать. Стоит только впасть в истерику, и яд там окажется
непременно. Я просто стоял, и распаковывал, и разматывал свой старенький желудочный
зонд, спасший больше бессмысленных жизней (жизней совершенно нежизнеспособных,
чье стремленье упасть неизменно, как у не по фигуре сшитых брюк), чем какой-либо
другой подобный инструмент в Александрии. Медленно и методично, как то и подобает
третьеразрядному доктору, я размотал его - что, кроме методичности, может
третьеразрядный доктор противопоставить миру?"
"Тем временем Жюст
...Закладка в соц.сетях