Купить
 
 
Жанр: Драма

Александрийский квартет 2. Бальтазар

страница №10

работать"".
""Ну, так я приду завтра"".
""Я буду болен"".
" "Послезавтра"".
""Я пойду в зоопарк"".
""И я пойду тоже"".
"Персуорден отбросил всякую сдержанность и выдал ей по полной программе; она
поняла, что достала его, сама собой восхитилась и принялась выслушивать его медком
приправленные гнусности, тихо отбивая ногой по ковру какой-то одной ей слышный
ритм. "Ну, ладно, - сказала она наконец, - там поглядим". (Боюсь, тебе таки придется
освоиться с некой сущностной данностью: где двое - там комедия. Ты раньше уделял ей
слишком мало места.) На следующий день он вышвырнул ее из своего номера за шкирку,
как кошку. День спустя он проснулся и обнаружил, что ее шикарный автомобиль опять
припаркован напротив отеля. "Merde"* ["Дерьмо" (фр.).], - выругался он и, просто чтобы
позлить ее, оделся и пошел в зоопарк. Она пошла следом. Все утро он провел у
обезьянника, с неподдельным интересом взирая на меньших братьев и сестер. Она была не
слепая и, понятное дело, оскорбления не заметить не могла. Когда он сел на скамейку и
принялся грызть купленные для обезьян орехи, она подошла. В гневе она всегда была
прекрасна: подрагивают ноздри, одета в безупречный костюм из плотной синтетической
ткани, с цветком на лацкане".
""Персуорден", - сказала она, присаживаясь".
""Ты, наверное, не поверишь, - отозвался он, - ты, банный лист на сраной
светской заднице. Но начиная с этой минуты ты оставишь меня в покое. И деньги твои
тебе не помогут"".
"Его язык в данном случае - мера его глупости. Она просто в восторг пришла
оттого, что ей удалось вывести его из себя. Ты же знаешь, как она упряма. Но была еще
иная причина: за обычным залпом оскорблений она отследила неподдельную тревогу, -
и тревога эта не имела никакого отношения к их связи. Что-то еще. Что?"
"Ты уже писал где-то, что она умела читать мысли, и очень верно; и вот, сидя с ним
рядом, глядя ему в лицо, она сказала медленно, как человек, по буквам разбирающий
плохой чужой почерк: "Нессим. Что-то связанное с Нессимом. Ты боишься... не его". И
вдруг - внезапное озарение, - и она разом выпалила: "Ты не можешь позволить себе
поставить под угрозу нечто связанное с Нессимом; я поняла". И она выдохнула, тяжко:
"Какой же ты дурак, почему ты мне раньше не сказал? Неужели я стала бы рисковать
твоей дружбой из-за... Нет конечно. Мне дела нет, хочешь ты со мной спать или не
хочешь. Но ты сам - совсем другое дело. Слава Богу, я поняла, в чем дело"".
"Он был слишком удивлен, чтобы ответить ей. Этот сеанс мыслевидения поразил
его сильней, чем все доселе с ней связанное. Он просто сидел и долго глядел на нее. "О, я
так рада, - снова заговорила Жюстин, - теперь все стало настолько проще. Это не
помешает нам видеться. Мы просто никогда больше не станем спать вместе, если ты не
хочешь. Но я по крайней мере смогу тебя видеть". Еще один подвид "любовного чудища"
- более точное определение найти затрудняюсь. Теперь она готова была пойти за ним в
огонь и в воду".
"Нессимово молчание уже успело заполнить все пустоты ее души. Оно лежало
вокруг нее, как пустыня, до самого горизонта, - не оставляя выхода, повергая ее в
отчаяние. А поскольку она и так, от природы, без видимых причин, склонна была
чувствовать себя виноватой, она и принялась возводить вокруг себя оборонительные
сооружения: безвредных друзей, чье общество могло бы отвести от нее всякие
подозрения, - маленький кружок избранных педерастов вроде Тото или Амара, чьи
пристрастия и вкусы были столь общеизвестны, что в глазах света всякий повод к
ревности должен был исчезнуть сам собой. Подобная некой угрюмой планете, она
двигалась сквозь александрийский социальный космос, принимая знаки внимания от
бесполых своих поклонников и тем защищаясь. Так опытный генерал, который принял
решение держать оборону в городе N, возводит кольцо за кольцом укрепления, используя
с максимальной выгодой каждую городскую стену, каждую складку местности. Она ведь
и не подозревала, что молчание Нессима было следствием отчаяния, а не ревности, -
потому он никогда его и не нарушал".
"В своей книге ты едва упоминаешь о проблеме, связанной с ребенком, - а я ведь
уже говорил тебе раньше: сдается мне, Арноти намеренно упустил эту сюжетную линию в
"M?urs", ибо она, на его взгляд, слишком отдавала мелодрамой. "Глас бездетных не
рождает эха", - вычитал где-то у Персуордена. Теперь эта проблема приобрела для
Нессима остроту не меньшую, чем для самой Жюстин, поскольку то была единственная
возможность заслужить ее любовь - так он, по крайней мере, в то время думал. Вот он и
бросился решать ее, безоглядно, как фурия, углядев здесь единственный шанс пробить
шипастый защитный панцирь своей молчаливой жены; он женился на ней и повесил ее в
самом дальнем, заплетенном пауками углу своей жизни - за запястья - как марионетку!
Слава Богу, я никогда не любил, мудрая моя голова, и никогда не буду! Слава Богу!"
"Персуорден где-то написал (снова цитирую Клеа): "Есть в этом чертовом языке два
великолепных забытых слова: милый звучит куда как лучше, чем любимый, и еще -
милосердие, великое слово, не в пример любви и даже страсти".
"В один прекрасный день Жюстин случайно подслушала обрывок телефонного
разговора, заронивший ей в душу вполне определенные подозрения: Нессим либо уже
успел выследить пропавшую девочку, либо что-то о ней знает - но Жюстин в эту тайну
посвящать не хочет. Она просто шла по коридору, а он как раз положил телефонную
трубку, и последние его слова были: "Ну ладно, надеюсь, ты будешь осторожен. Она не
должна об этом узнать - никогда". Не должна узнать о чем? Кто это - "она"? Поневоле
начнешь задавать вопросы. Прошло несколько дней, а он об этом телефонном разговоре
так ничего и не сказал, тогда она заговорила первой. И тут он допустил роковую ошибку,
попытавшись уверить ее, что ничего подобного он в телефон не говорил, что она просто
не расслышала, а говорил он со своим секретарем... Придумай он для своей фразы любое,
даже самое нелепое объяснение, и все сошло бы, но пытаться доказать ей, что она не
слышала слов, которые вот уже несколько дней звенели у нее в ушах, как сработавшая
сигнализация, - ошибка и в самом деле роковая".

"В один миг она утратила к нему всякое доверие и стала строить догадки - самые
порой невероятные. Зачем ему держать от нее в секрете любую попавшую к нему в руки
информацию о ее ребенке? В конце концов, еще в самом начале он обещал сделать все
возможное, чтобы отыскать следы девочки. Значит ли это, что случилось нечто ужасное, о
чем и говорить нельзя? Разве он не обязан был сказать ей - что бы ни?.. Зачем ему
скрытничать? Знать наверное она не могла, она терялась в догадках, но в душе ее крепла
уверенность: информацию держат втайне от нее, как держат заложника, как залог - чего?
Хорошего поведения?"
"Нессиму же, утратившему из-за этой неловкости последние остатки ее
расположения, приходилось вслепую ориентироваться в совершенно новой системе
координат. В свое время он слишком понадеялся на то, что найдет ребенка и тем обретет
Жюстин - по-настоящему; и он просто не имел сил сказать ей - и даже себе самому, так
это было больно, - что однажды, когда все его средства добиться желанной цели были
уже исчерпаны, ему позвонил Наруз и сказал: "Я тут прошлой ночью случайно встретил
Магзуба, и ему пришлось сказать мне правду. Девочка умерла"".
"Словно Великая Китайская стена выросла между ним и Жюстин, лишив их отныне
всякой возможности контакта, она даже начала подозревать его в злом умысле. И тут
появляешься ты".
Да-да, вот здесь-то, как ни прискорбно, я вновь появляюсь на сцене; наверно, именно
в один из тех вечеров Жюстин забрела на мою лекцию по Кавафису, а потом привезла
меня к себе домой пред очи бессловесного Нессима; просто "будто топор упал" -
раскроив мою жизнь надвое! Сколь невыразимо горько сознавать теперь, что она,
чудовище, вполне обдуманно собиралась принести меня в жертву, размахивая, так
сказать, мною перед Нессимом, как тореро размахивает перед быком красной тряпкой, для
того лишь, чтобы скрыть от него и от прочих свидания с человеком, с которым даже и
спать-то не хотела! Но все это уже написано, мной же, с такою болью и с таким обилием
подробностей - я пытался ни запаха не упустить, ни малейшей крохи, способной придать
картине полноту, какая только и могла удовлетворить голодных псов моей памяти. И все
же. И все же. Даже теперь мне трудно заставить себя пожалеть о том странном и славном
романе, в который она окунула меня с головой, может быть сама не подозревая о его
истинной силе, - он много дал мне, многому меня научил. Да, он и в самом деле
обогатил меня - и убил Мелиссу. Что ж, фактам нужно уметь смотреть в лицо. Вот
только - почему лишь теперь мне сказали об этом? Мои друзья, вероятно, все знали, и
давно. И никто не сказал ни единого слова. Но конечно же никто и никогда не говорит ни
единого слова, никто не вмешивается, никто даже не перешептывается, пока акробат на
канате; они просто сидят и смотрят спектакль, и ждут, и надеются быть мудрыми, когда
случится то, что должно случиться. А с другой стороны, как бы я тогда, столь слепо и
страстно влюбленный в Жюстин, принял такую ненужную правду? Неужто бы я отказался
от - моей - желанной цели? Сомневаюсь.
Мне кажется, Жюстин пустила меня тогда постояльцем лишь в одно из тех
многочисленных "я", которыми она обладала и в которых блуждала, - робкого, но
готового прилежно учиться Влюбленного с меловым пятном на рукаве!
Где искать оправданий? Только у самих, я думаю, фактов; потому как только они в
состоянии научить меня видеть чуть дальше в поисках главной истины, главного ответа на
загадку, чье имя "любовь". Образ ее - я вижу - дробится и множится, отступает,
разбегается бликами, как волны ночного моря; или же, холоднее мертвой луны, встает над
моими мечтами и над пустыми надеждами, что сплел я из ее лучей, - и, совсем как
настоящая луна, держит одну свою сторону, половину правды, от меня сокрытой: теневую
сторону прекрасной мертвой звезды. Моя "любовь" к ней, Мелиссина "любовь" ко мне,
Нессимова "любовь" к ней же, ее "любовь" к Персуордену - понадобится целый словарь
прилагательных, дабы определить одно-единственное имя - ибо у каждой из этих
"любовей" свой набор качеств; но есть в них общее неуловимое свойство, то, что отличает
их от просто предательства. Каждый из нас, как луна, имел свою темную сторону - и
каждый мог в любую минуту повернуться лживым лицом "нелюбви" к тому, кто более
всех его любил и в нем нуждался. И так же как Жюстин использовала мою любовь,
Нессим использовал любовь Мелиссы... Друг на друга, в беспрерывном суетливом,
неловком движении, "как крабы в корзине".
Как странно (и речь здесь вовсе не о биологии), что чудище это всегда живет меж
нечетных чисел, мы нагромоздили вкруг него целые горы романтических бредней, но так
и не смогли загнать его в чет: в идеальные числа, с чьей помощью адепты герметизма
говорят о мистических свадьбах!
"Что защищает животных, что дает им силы продолжать существование? Вполне
определенное свойство органической материи. Оно повсюду, где есть жизнь. Как и
большинство природных феноменов, оно поляризовано - есть положительный полюс,
есть отрицательный. Отрицательный полюс это боль, положительный - половой
инстинкт... Обезьяна и человек - первые и пока единственные из живых существ, если не
считать животных одомашненных, в ком потребность в продолжении рода не нуждается
во внешней стимуляции... В результате величайший из всех природных законов - закон
цикла - утрачен для человеческой расы. Периодически возникающие специфические
условия, должные вызывать и возбуждать сексуальный инстинкт, потеряли всякий смысл
и сведены к проявлениям дегенеративно-патологического характера". (Персуорден,
погруженный в мрачные раздумья у обезьянника в зоопарке! Каподистриа на фоне
потрясающей своей библиотеки порнографических изданий в роскошных переплетах!
Бальтазар с его оккультизмом! Нессим над бесконечными колонками цифр - дебеткредит!)

А Мелисса? Конечно, она была больна, и больна всерьез, так что в каком-то смысле
мое заявление - мол, это я ее убил, или: Жюстин ее убила - отдает мелодрамой. И тем
не менее кто измерит тяжесть боли, тяжесть быть брошенной; и тем и другим я снабдил ее
в избытке. Мне сейчас пришел на память тот день, когда ко мне зашел Амариль,
сентиментальный, как большая псина. Бальтазар отправил к нему Мелиссу на рентген - с
последующим лечением.
Амариль был большой оригинал и, ко всему прочему, в некотором роде денди.
Серебряные дуэльные пистолеты, гравированные визитные карточки в изысканном
футляре, костюм - верх элегантности в сочетании с последним писком моды. Его дом
был полон свечей, а писал он по преимуществу белыми чернилами на черной бумаге.
Наивысшим из возможных наслаждений было для него: обладать изысканной женщиной,
призовой борзой или же парой непобедимых бойцовых петухов. Но человек он был при
всем том вполне сносный, не лишен интуиции как диагност и терапевт, так что о
маленьких его романтических причудах можно было и забыть.
Главной его страсти, страсти к женщинам, трудно было не заметить: для них он
одевался. Но при этом был с ними невероятно деликатен, едва ли не до целомудренности
- в этом-то городе, где на женщину привыкли смотреть как на порцию баранины, где
сами женщины только и ждут своих насильников и растлителей.
Он же - он идеализировал их, слагал о них про себя целые романтические саги, жил
мечтой о любви запредельной, о полном взаимопонимании с одной из представительниц
этого жуликоватого племени. Естественно, вотще. Что ему оставалось, бедняге, кроме как
пытаться объяснить все это мне или Помбалю, горестно, безнадежно: "Я просто ничего не
понимаю. Прежде чем моя любовь успевает выкристаллизоваться, она обращается в
глубокую, всепоглощающую дружбу. Такие привязанности не для вас, бабников, куда вам
понять. Но стоит этому случиться, и страсть улетучивается вон, в окошко. Дружба убивает
ее, парализует. Начинается любовь совсем иная. Какая? Я и сам не знаю. Нежность,
tendresse* [Нежность (фр.).], нечто тающее. Fondante* [Сочное, тающее во рту;
растворяющее, размягчающее (фр.).]". В уголках его глаз уже блеснули слезы. "Я просто
создан для женщин, и женщины меня любят. Вот только, - и, встряхнув красивой
головой, он пускает в потолок струйку табачного дыма и добавляет, улыбаясь, без тени
жалости к себе, - я единственный из мужчин имею право говорить: все женщины любят
меня, но не любила ни одна. Не так, как следовало бы. В любви я столь же невинен (не в
сексе, конечно), как дева непорочная. Бедный Амариль!"
Все правда, до последнего слова. Что, как не любовь к женщинам, руководило им
при выборе медицинской специальности - он, конечно же, гинеколог. И женщины
тянутся к нему - как цветы к солнцу. Он учит их ходить и одеваться, он выбирает для
них духи, выбирает оттенки губной помады. Более того, нет во всей Александрии
женщины, которой не польстило бы предстать пред взором света с ним под руку; нет ни
одной, которая, попроси он только (но он никогда не просит), не была бы рада изменить
ради него мужу и даже любовнику. И все же... и все же... Связующая нить оборвалась, гдето
выпало звено. Такого рода страсти, он знает, придушенные тайные страсти
распаленной летним жаром плоти, в здешнем средоточии похоти таятся в душах разве что
молоденьких продавщиц - тех, кто неизмеримо ниже его и потому недоступен. Помню,
Клеа говаривала: "Постоянно такое чувство, словно у судьбы для Амариля в запасе
совсем особенный жребий. Милый Амариль!"
Да. Да. Ну и что же? Что за жребий у судьбы в запасе для таких вот романтиков -
преданных, внимательных и чутких вечных студентов любви? Вот вопросы, которые я
задавал себе, едва завидев его: он едет вместе с Бальтазаром в госпиталь на операцию,
элегантные перчатки и шляпа...
Он подробно описал мне состояние Мелиссы, добавив от себя: "Ей бы очень пошло
на пользу, если бы она могла быть хоть чуточку любимой". Единственная фраза - и я
уже сгораю со стыда. В тот самый вечер я занял денег у Жюстин, чтобы отправить ее в
клинику в Палестину, а она не хотела...
Мы посидели немного в городском саду, обсуждая наш "случай", а потом пошли ко
мне домой. Великолепие пальм в лунном свете, небо, натертое до блеска весенними
ветрами. Как это было не к месту - серьезный недуг - при таком раскладе карт. Пока
мы взбирались по лестнице, Амариль взял меня за руки - двойное мягкое рукопожатие.
"Жизнь - непростая штука", - сказал он. И когда мы вошли в спальню, чтобы застать ее
в очередной раз в глубоком трансе, с бледным, запрокинутым к потолку исхудавшим
лицом, с трубочкой для гашиша под рукой на туалетном столике, он добавил, снимая
шляпу: "Так всегда... вы не думайте, я не виню вас ни в чем... нет, я даже вам завидую,
Жюстин... но знаете, в безнадежных случаях мы, доктора, всегда выписываем последний,
безнадежный рецепт, если пациент - женщина: когда наука уже ничем помочь не в
силах. Вот тогда мы говорим: "Если бы она могла быть хоть чуточку любимой!"" Он
вздохнул и покачал красивой головой.
Всегда найдутся тысячи способов самооправдания, но никакие уловки бумажной
логики не могут отменить одного-единственного факта: я прочел все это в Комментарии,
и вот я опять во власти памяти, во власти солнечных тех дней, способных вволю помучить
меня теперь, - поводов к тому предостаточно, и не обо всех я догадывался раньше! Вот я
иду рядом с девочкой; девочку родила Мелисса от Нессима; у Нессима с Мелиссой был
роман (что, тоже "любовь", или он просто использовал ее, пытаясь побольше узнать о
жене? Может статься, я и выясню - когда-нибудь); вот я иду рядом с девочкой, не спеша,
по пустынным здешним пляжам, как преступник, тасуя раз за разом сколки жизни белого
Города, и на душе моей такая тяжесть, что даже и голос мой течет монотонно, как бы
помимо моей воли: я говорю с ней. Где полагается искать ключи к таким вот лабиринтам?

Но, конечно же, чувство вины тяготило не меня одного: Персуорден должен был
чувствовать нечто похожее - как мне иначе объяснить те деньги, которые он оставил мне
по завещанию, сопроводив сей дар условием: потратить их вместе с Мелиссой? По
крайней мере, одна проблема разрешилась.
Я знаю: даже Клеа ощущала вину за страдания, которые мы все вместе причинили
Мелиссе, - она, так сказать, взяла на себя часть ноши Жюстин. Она, так сказать, приняла
чужую ответственность - потрясенная ничтожностью повода, по которому ее любовница
во всеоружии вторглась в наши пределы. Именно Клеа стала тогда Мелиссе другом,
советником и адвокатом и оставалась единственным ее конфидентом - до самой смерти.
Самоотверженная, невинная Клеа - как быстро множится счет дуракам! Не окупается
честность в делах твоих, любовь! Она как-то раз сказала Мелиссе: "Страшно так зависеть
от сил, не желающих тебе блага. Постоянно думать о ком-то: будто бельмо на глазу..."
Сдается мне, она имела в виду и Жюстин - в роскошном особняке в самом центре, в
окружении высоких свечей и картин забытых ныне мастеров.
И еще - Мелисса сказала ей обо мне: "Он уехал, и все на свете перестало быть".
Уже перед самой своей смертью. Но ведь никто не имеет права занимать такого места в
чужой жизни, никто! Видите теперь, что за материал у меня для работы: на много долгих,
полных страсти и ярости сеансов связи над зимним морем - с самим собой. "Она любила
тебя, - снова голос Клеа, - за твою слабость - вот что ее в тебе привлекало. Будь ты
сильным, ты бы отпугнул любовь, такую робкую". И напоследок, прежде чем я захлопну
Комментарий, обиженный и злой на Бальтазара, одна, последняя реплика Клеа, она жжет,
как раскаленное железо. "Мелисса сказала: "Ты была мне подругой, Клеа, и я хочу, чтобы
ты его любила после того, как меня не станет. Спи с ним - ладно? - и думай обо мне.
Бог с ней, со всей этой чертовой любовью. Разве не может одна женщина лечь с мужчиной
вместо другой? Я прошу тебя переспать с ним, как раньше я просила Панагию сойти с
небес и благословить его, пока он спал, - как на старых иконах"". Как это похоже на
Мелиссу и как по-гречески!
По воскресеньям мы ходили с ней вместе проведать Скоби, я помню: Мелисса, в
своем ярком бумажном платьице, в соломенной шляпке, улыбается, счастливая свободой
- на целые сутки - от пыльного кабаре. Вдоль по Гранд Корниш - танцуют,
перемигиваясь, волны на отмели, черные в красных фесках извозчики правят
полудохлыми клячами, запряженными в скрипучие, ветхие "такси любви"; мы шли вдоль
парапета, а они кричали нам вслед: "Такси любви, сэр-мадам! Только всего десять
пиастров за час! Я знаю тихое местечко..." И Мелисса смеялась и оглядывалась на ходу -
посмотреть, как блестят жемчугами на утреннем солнце минареты, как ловят ветер с моря
разноцветные воздушные змеи.
Скоби чаще всего проводил воскресенье в постели, тем более что зимой он
практически неизменно бывал простужен. Он покоился меж грубых простыней и к
моменту нашего прихода обычно успевал заставить Абдула сделать ему "коричное
притирание" (я так и не узнал, что это такое); была и еще одна привычная формальность:
нужно было нагреть кирпич и положить ему к ногам, дабы они не мерзли. На голове -
маленькая вязаная шапочка. Читал он очень мало и, подобно некоему древнему племени,
всю свою литературу носил с собой в памяти; оставшись один, он запускал наугад в сей
пыльный сундук сухую жилистую руку, и читки вслух самому себе длились порой часами.
Репертуар его был довольно обширен, в основном баллады: исполнять их полагалось
яростно, отбивая такт рукой. "Прощание араба с боевым конем" вышибало из него слезу,
как и "Звучала арфа в залах Тары"; были там и тексты, мне до знакомства с ним
совершенно неизвестные, - одно стихотворение, галопирующий ритм которого был
способен в буквальном смысле слова поднять его с постели и довести аж до середины
комнаты (если он читал в полную силу, конечно), он особенно любил. Как-то раз я даже
заставил его списать для меня слова, чтобы на досуге повнимательнее их изучить:

Были саксов три сотни унынья полны,
Когда их осадили О'Нила сыны,
Но Багнал на клинке своем клятву дает,
Что ирландцев от Портмора он отобьет.

В дальних землях не раз поднимали свой стяг.
Ветераны Багнала - надменен их шаг,
Лица - чистая бронза; и страшен был вид
Черной тучи, что шла к Бел-ан-аха-Биг!

Хэй, ирландцы, вперед! - Саксы крикнули: пли!
Но уже на лафетах лежат пушкари.
Наши парни не сталью, а силой сильны,
И бежали солдаты в доспехах стальных.

А ирландцам - одежда, оружье, казна,
Коням корм, и еда, и бочонки вина,
Белый хлеб и баранина - ешь не жалей!
Фулилуэх! Как ели ирландцы в тот день!

Скоби, к сожалению, ничего о стихотворении этом не знал; более полувека оно
хранилось у него в памяти как некая фамильная ценность, редкий предмет старинного
серебра, что достают на свет Божий лишь по большим праздникам и выставляют на
всеобщее обозрение. Среди прочих подобного же рода сокровищ был отрывок (читал его
Скоби не менее пылко), который заканчивался так:

Север и Запад, Юг и Восток
Пусть сойдутся во всеоружье -
И мы им покажем!
Доверьтесь Джошуа Скоби - и он им покажет.

Мелисса была от него в восторге и находила его словечки и саму его манеру весьма
забавными. Он, со своей стороны, тоже привязался к ней - и в первую очередь потому,
сдается мне, что она всегда величала его полным титулом - бимбаши Скоби, - это ему
льстило и давало возможность разыгрывать из себя по отношению к ней роль "высокого
лица".
Но вот как-то раз, помню, мы застали его едва ли не в слезах. Поначалу мне
показалось, что он просто расчувствовался сверх меры, декламируя какую-нибудь из
самых могучих своих поэз ("Нас Семеро" - еще один придворный фаворит); но я
ошибся. "Я поссорился с Абдулом - первый раз в жизни, - сознался он, кинув на меня
быстрый, искоса взгляд. - Знаешь, какое дело, старина, он хочет заняться
обрезательством".
Что ж, я в том не увидел ничего необычного; не вечно же Абдулу только стричь и
брить своих клиентов - звание цирюльника во всей его местной специфике было бы для
него серьезным и весьма ответственным шагом вперед, к вершинам доступной для него
карьеры: вроде как степень доктора наук. Но стоило, конечно, принять во внимание и
физическое отвращение Скоби к самому обряду обрезания. "Он пошел в город и купил
огромный грязный горшок, доверху набитый пиявками, - негодовал Скоби. - Пиявки!
Он кровь отворять собирается, и уже начал, кстати. Я ему так и сказал, я сказал: "Если ты
думаешь, сынок, что я купил тебе собственное дело для того, чтобы ты редуцировал
маленьких детишек по пиастру за штуку, ты ошибаешься", - я ему сказал, так и сказал".
Он остановился, чтобы перевести дух, и не нужно было близко знать его, чтобы заметить,
насколько он задет и обижен. "Но послушай, Шкипер, - возразил я. - Он хочет стать
цирюльником, что в том плохого. В конце концов, обрезание сейчас где только не делают,
даже в Англии". Ритуал обрезания был столь обыденной чертой египетского образа
жизни, что причин его раздражения я просто не мог понять. Он надулся, опустил голову и
заскрежетал искусственными зубами - так, чтобы всем было слышно. "Нет, - сказал он
сварливо, - я не позволю". Внезапно он поднял голову и почти выкрикнул: "Знаешь, что
я тебе скажу? Он, кроме шуток, собирается идти в обучение к Махмуду Энабет Аллаху -
к этому старому мяснику!"
Его тревога казалась мне совершенно излишней: ни один мулид, ни один праздник
не обходился без будок для обрезания. Огромные, ярко размалеванные в национальной
гамме, с лубочными изображениями цирюльников, склонившихся со скальпелями в руках
над распятыми в зубоврачебных креслах молодыми людьми, - были вполне обычным,
хотя, быть может, и несколько экзотическим для стороннего глаза номером здешней
программы. Старшиной александрийской гильдии цирюльников как раз и был Махмуд,
крупный, овального телосложения человек с длинными, нафабренными душистым маслом
усами, всегда одетый с иголочки, - он смутно напоминал мне (если,

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.