Купить
 
 
Жанр: Драма

Орфография

страница №6

ие вины.
Впрочем, едва ли в собственных вымерзших квартирах они чувствовали бы себя в большей
безопасности. Он не сразу решился на посещение коммуны - прошла почти неделя со дня
ее открытия, о котором он и не знал. Телефоны давно уже работали непредсказуемо -
когда два, когда три часа в день, подчас ночью; один раз его разбудил странный ночной
звонок доселе молчавшего телефона - рыдающий старушечий голос все повторял:
"Папочка! Папочка!" Верно, какая-нибудь старуха сошла с ума от голода и страха. Ять
пытался разузнать, кто она и что ей нужно, - но старуха только звала папочку, и он, не
выдержав этого причитания, ударил по рычагам. Телефон тут же умер, через минуту Ять
поднял трубку - связь исчезла бесповоротно. Этот случай он на следующий день рассказал
Грэму, встретившись с ним в хлебной очереди.
- Это хорошо, - растирая нос и щеки голой красной рукой (никогда не имел перчаток),
сказал Грэм. - В квартире ночью телефон - это хорошо. Знаете ли, что они обладают
собственной волей?
- Конечно, - машинально сказал Ять.
- Не "конечно", а так и есть, - обиделся Грэм. - Человек, создав машину, - Ять узнал его
излюбленный прием, - придал вещам разумное начало. Пример: дерево. Дерево живет
собственной стихийной волей, тянется к солнцу и только и думает, как бы высосать
больше соков из земли. Но приходит человек, придает ему благородный изгиб и делает
кресло. Кресло - материя организованная, она мыслит. Ей уже не до соков, но она может
совпадать с человеком, приняв форму его тела, и оттого перенимает его мысли. Возьмите
теперь телефон: эта материя не в пример сложней. Она может выбирать, когда ей прийти
в движение и с кем вас соединить. Телефон своей волей соединил вас с безумной
старухой.
- К сожалению, - сказал Ять, - я ничем не мог помочь ей.
- Об этом судить не вам, - Грэм поднял длинный извилистый палец. - Иной раз и
человеческий голос целителен бывает для жизни. Я говорю это не потому, что одинок: вы
писатель, как и я писатель, и я знаю, что вы подумали. "Вот, он одинок". Не так: есть
существо. Но оно теперь, а было время, когда, действительно, и человеческий голос мог
быть мне соломинкой. Возможно, что на Страшном суде уничтожатся все ваши заслуги и
только этот ответ на ночной звонок зачтется. Кстати, - вдруг, без всякого перехода,
заговорил он буднично и просто. - Вы не знаете, как попасть в Елагинскую коммуну?
Хочется, потому что туда обещали дрова и табаку. И чаю.
- А что, уже есть коммуна? - в недоумении пробормотал Ять. - Я думал, это прожекты,
дело будущего...
- На Елагином, - с вечной шутливо-серьезной назидательностью объяснил Грэм, -
делают новое объединение писателей для прокорма. Им хотят дать тему и бумаги много,
чтобы они писали для детей, рабочих и детей рабочих. Все эти три категории суть одна, -
он громко засмеялся. - Я могу писать для рабочих, могу делать сказки из чего угодно.
Хочу пойти. Говорят, дрова, - повторил он.
- Однако как быстро это сделалось, - скорей себе, чем ему, сказал Ять. - Только
появилась идея - и вот...
- Это сделалось быстро и будет недолговечно, - кивнул Грэм. - Они скоро поймут, что
писателей нельзя селить вместе, особенно если кормить. Недостаток корма мог бы еще
сплотить на первое время, но кормленые писатели рассорятся за неделю. А идея
совместного писательства хуже, чем совокупление вшестером. Надо успеть, пока не
перегрызлись и не разбежались, потому что тогда уже не будут давать дров.
Однако Ять и после этого медлил: страшно сказать, он трусил. Только утром
семнадцатого января он решительно вышел из дома и направился в новое жилище членов
Общества любителей словесности. День был холодный и серый, настроение
отвратительное. Ять загадал про себя: кого первым встречу, тот и определит конечный
успех или неуспех всей затеи. В Обществе преобладали люди приятные, так он втайне
утешал себя, - но первый человек, встреченный им, был Казарин.
Поэт и критик Казарин в Обществе не состоял, раз только делал доклад о ритме у
Державина. Откуда он тут взялся - было решительно непонятно: не стар, лет сорока или
около, женат - правда, для чего он женился, Ять никогда не понимал. Супруга его, Ираида
Васильевна (Василий Васильевич Розанов всегда обращался к ней

"Иродиада", без всякого смысла, просто чтобы позлить), приходилась двоюродной
сестрой московскому символисту, путанику и выдумщику, но в общем беззлобному
малому. Он в пятнадцатом году ушел куда-то проповедовать, да так и пропал. Сама
Ираида, как и брат, была высока ростом, басовита, и ее серые, навыкате глаза смотрели на
собеседника прямо, с вызовом, точно в чем-то его обвиняя. Говорила она важно,
загадочно и почти всегда неуместно. Рядом с ней худой, желчный Казарин выглядел
особенно хрупким. Кажется, он никогда не любил ее. Теперь Казарин чистил снег у входа
во дворец, неумело орудуя огромной деревянной лопатой. Рядом, прислонясь к колонне,
посмеивался усатый матрос. Он и не думал помогать поэту: в его обязанности входила
охрана да выдача продуктов. Казарин, впрочем, и не принял бы помощи.
- Здравствуйте, Вячеслав Андреевич, - приветствовал его Ять. - Вы как здесь? Казарин
поднял глаза и поправил очки.
- А, Ять! - воскликнул он весело. - И вы к нам?
- Да нет, я вроде как на инспекцию.
- Что, на службу поступили?
- Какое, сроду не служил. Чистое любопытство.
- А что, переселяйтесь! - улыбнулся Казарин. - И безопасно, - он кивнул на матроса, - и
паек, и святые стены. Нас пока сорок человек, но идут, знаете; идут! Идея подхвачена. Я
сам тут четвертый день, вчера пришел ко мне друг физик - как бы, говорит, и нам такую
богадельню? Нет, говорю, любезнейший, вы люди пользы, всю жизнь нас этим корили, - в
вас всякая власть нуждается. Вот и ступайте строить электрические машины, а богадельни
будут для сынов гармонии.

- Но ведь идея была селить филологов? - спросил Ять. - Тех, кто не нужен стал после
реформы?
- Ну, кто же из нас не филолог? - засмеялся Казарин. - Все писали грамотно, кое-как
правила помнили, а стало быть, от всех теперь никакого проку. Я как про это узнал, тут
же к Чарнолускому побежал. Мы с ним, знаете, знакомы немножко - он, когда затевал
"Вперед", направил письма к литераторам понезаметнее, таким, знаете, обиженным на
невнимание критики: вас замалчивают, вы талант, мы издаем по-настоящему свободную
газету... Ну, независимость-то их вся была мне очень понятна: эсдековское изданьице,
только с уклоном в Господа Бога. Стихов попросил. Я и послал ему - не из честолюбия, а
чтобы поиздеваться; что вы думаете - напечатал и благодарил! Я даже деньги какие-то
получил. Загнулись на девятом номере. Но он меня запомнил - как же, как же, очень рады.
Направил сюда немедленно. С таким наслаждением расписывается на этих ордерах - я на
первой книжке так широко не расписывался! А мне, - продолжал Казарин, понижая голос
почти до шепота, - комната сейчас совершенно необходима. Я с ума сходил с августа
прошлого года, ища жилье. Нигде ничего нет, приличные комнаты страшно вздорожали, я
совершенно без средств - книга у меня не вышла, вы знаете? Кому сейчас нужны книги...
Вы газетчик, вам платят, а у меня ниоткуда ничего. И тут с неба падает такая
возможность! Я подумал даже, что это все для меня и затеялось: ну, можно ли упускать?
- Вы с женой тут? - спросил Ять.
- Пожалуй, что и с женой, - лукаво отвечал Казарин, - можно сказать, что и с женой...
Не с Иродиадой, конечно. С Саломеей скорее. Гибну, гибну! - продолжал он весело. -
Совсем гибну. Мне все теперь можно.
Пожалуй, так, подумал Ять. Похоже, действительно гибнет и все себе разрешил. Чтобы
пропадать с полной уже безоглядностью, он мог выпросить у народного комиссара ордер
на проживание, который ему не полагался, предать, ограбить, а то и убить: не мешайте
гибнуть!
- Судьба невероятная, - все тем же хриплым шепотом говорил Казарин. - Девочка,
ведьма, ребенок, колдунья, все вместе. Не знаю, за что мне это. Вероятно, надо зачемнибудь,
чтобы я погиб, вот и подсластили финал. Мы сколько с вами не виделись, с
октября? В октябре я, кажется, еще помнил себя... Но теперь всё. Когда рушится империя,
странные происходят вещи. (Словно в подтверждение его слов, с ветки в парке тяжело
снялась ворона и, каркая, пролетела в глубь острова.) Тут все как карточный домик - и
сознание, и устои. А может быть, вся империя для того и рухнула, чтобы я оказался с ней.
Я пишу теперь... О, как я теперь пишу! Теперь, когда это все никому не нужно. Как она
пришла ко мне, почему я? Не понимаю. Никогда не думал, что молодежь вообще знает
мои книги. Но она пришла, и читала меня наизусть, и когда я услышал эти стихи - ее
голосом, с ее молодым дыханием... тогда я понял, что написал! И понял, что ничего еще
не написал... Я только для нее теперь пишу. Не думаете же вы, что я должен был остаться
дома, с Иродиадой? Но у нее родители, а в меблирашки она не пойдет сама... Это Бог, Бог
нам послал эту комнату. Или не Бог. Я боюсь думать, кто. Вы знаете, у нас, католиков,
даже имя упоминать считается грехом. - Казарин принял католичество еще году в десятом
и много писал об этом. - Не знаю, ничего не знаю. Но впервые за тридцать восемь лет
чувствую, что живу.
- Рад за вас, - сказал Ять. - А кто еще тут из наших, я имею в виду - из Общества?
Хмелев тут? Долгущов, Фельдман?
- Все, все здесь, и молодежь есть. Барцев, Льговский... Кто совсем переехал, кто так
приходит - столоваться, греться. Некоторые ночевать по домам уходят - скоро мест не
хватит, и так уж по двое стали селить, - а сюда идут хоть строчку в тепле написать. Клуб,
и только. Идемте к нам, я вам покажу, как тут все...
- Слушайте, я ведь некоторым боком причастен, - не удержался Ять и, терзаемый
чувством вины, рассказал Казарину о своем невольном участии в создании
филологической богадельни нового типа. - Ей-Богу, я не думал ни о какой коммуне. Это
они так решили, и я полагаю даже, что вариант не худший... Но как-то, знаете, страшно.
Получается, что всё от меня.
- Да ничего не от вас, - махнул рукой Казарин и воткнул лопату в снег. - Все равно
вечером снова навалит. Все бы хорошо тут, кабы не дежурства. Вы не думайте, идея
коммуны не ваша, эдак вы и переворот себе припишете. Они давно начали собирать в
такие дома - инвалидов отдельно, сифилитиков отдельно... Чем мы все не инвалиды?
Нормальные люди такой двор за пять минут разгребут, а я второй час маюсь, одышка...
Нет, с инвалидным домом - благое дело. Они у нас отняли последний хлеб, вот пусть и
дают. Россию хотели спасать? Валяйте, начинайте с хранителей языка.
Он изобретательно оправдывал коммуну, поскольку сам был больше остальных
заинтересован в ее существовании - она дала хлеб и кров ему и новой возлюбленной, - и
Ятю должны были льстить эти оправдания. По крайней мере, можно было перестать
терзаться. Он никому не повредил, составив свой список; Шельменко жив, и братья
Шулаковы постыдно мной не ввержены в оковы... Но именно то, что вся эта история была
на руку именно Казарину, раздражало Ятя особенно; вряд ли дело, выгодное Казарину,
могло обернуться добром.
- А кто "она"? - спросил он небрежно, стыдясь собственного любопытства. Ять и сам
не жаловался на отсутствие женского внимания, но Казарину доставались женщины, на
которых нельзя было смотреть без тайного восхищения, отравленного завистью к
недостойному счастливцу. Вероятно, этих особенных петербургских женщин
одиннадцатого года, ледяных и пылких, привлекала казаринская способность всякий раз
гибнуть и все-таки никогда не погибать, - способность по сути женская и женщинами
ценимая.

- Она, она... - бормотал под нос Казарин, входя во дворец первым и обметая веником
Бог весть где добытые валенки. - Она, луна, полна... дана... Вечно бормочешь какуюнибудь
чушь, а в ней-то весь и смысл. А вы знаете, что мы тут живем без ключей?
Истинная коммуна. Ключи от комнат есть только у коменданта, он же матрос. Но у нас и
украсть нечего... Некоторые попытались соорудить засовы, а в общем - к чему засовы? Ну,
идемте. Мы квартируем в первом этаже. Между прочим, вы очень кстати. Нынче у нас
читка.
- Какая читка? - спросил Ять, осматриваясь. В высокие стрельчатые окна второго этажа
лился серый мягкий снежный свет. Отчего-то именно в таком свете всегда рисовалось
Ятю Средневековье. Муж уехал - в крестовый поход, положим; она ждет... Откуда бы во
Франции настоящий снег? Но уход рыцаря в крестовый поход всегда представлялся ему в
странных, здешних и вместе нездешних декорациях: в снегу, лежащем на еще зеленой
траве. Серый, словно затканный паутиной зал; по стенам гобелены с охотой; в зале - она,
словно уже погрузившаяся в трехлетний сон... Он знал, что подлинное Средневековье не
имело с его видениями ничего общего; знал и то, что не он один творил себе такую
легенду. Этими легендами, тайным знанием о них и пленил его с первой своей книги
поэт, о котором он избегал теперь думать. Ходят тучи, да алеют зори, да летают
журавли...
- Обыкновенная читка, - бормотал между тем Казарин, идя чуть впереди. - Нашли нам
дело. Сочинять историю промышленности. Ловецкий - знаете Ловецкого? тоже, кстати,
довольно иллюзорные права на звание филолога, - так вот, Ловецкий поклялся, что за три
дня выработает себе слог, доступный пролетариату. Сегодня читает первую главу -
историю чихачевской мануфактуры. Ему и рабочего придали, хорошего, сознательного
рабочего - звать Викентием. Видели когда-нибудь живого Викентия? Ловецкий
утверждает, что с его помощью будет делать настоящую пролетарскую литературу.
Непременно останьтесь, послушайте, это стоит того. Чарнолуский лично обещал быть, и
представители пролетариата.
По полу, выложенному черными ромбами (похожий пол, страшно убегающий как бы
под откос, был на картине любимого художника Ятя, где грозный, с кошачьими усами
Петр бешено косился на затравленного сына), они прошли через просторную, матово
освещенную залу в темный коридор. Казарину досталась угловая комната с окнами в
заснеженный парк.
- Прошу, - и он торжественно распахнул дверь.

15


- Ну и вот, - сказал Казарин. - И ушел.
- Напомните, это было в тринадцатом? - переспросил Ять.
- В четырнадцатом. И ни слова больше от него. Представляете? Я всегда, впрочем,
догадывался, - Казарин зажег очередную папиросу, и Ашхарумова посмотрела на него с
нежным укором, - всегда знал, что Ираида и сама немного не в себе. А дядя ее, от
которого Георгий-то Васильич, - вовсе проводил в желтом доме по полгода, в Швейцарию
его возили, в Италию... Вот Георгий Васильич и сорвался - сразу. Так всегда и бывает:
упала последняя капля - и конец. Получил он письмо без обратного адреса. И конверт, и
листок уничтожил потом. Но как я успел понять, - у нас был перед самым его уходом
путаный разговор, вы же знаете, как он объяснялся, - писал незнакомец. Просто следили
за ним эти люди и вдруг решили: ты наш. Он еще Толстого упоминал, каким-то боком был
ко всему этому причастен Толстой.
- Никогда его не любил, - признался Ять.
- Ну, он-то за них не ответчик...
- А по-моему, ответчик. - Ять не стал бы распространяться на эту тему, она была
слишком сложна для светского разговора, и сам он не все себе уяснил, но Ашхарумова
смотрела на него с любопытством, и он почти против воли распустил перед ней хвост. -
Если вдуматься, из его учения только такую секту и можно было вывести. Он специально
такое учение придумал, чтобы на него клевали одни убогие. С пристойными людьми ему
нечего было делать - пошли бы споры, сомнения, неуважение к летам и гению... Если
снять все покровы, все это смирение, мужиковство и упразднение судов, то и осталось бы
одно беспредельное самоуважение, которое все время надо чем-то питать. Пока писал,
оно само питалось. А как все написал, так и захотелось глину месить: вот, мол, каков я...
Это все кашка для тех, кому себя уважать не за что. Он только упустил, что не все они
графы. Некоторым и в самом деле прямой резон был попахать... (Он вспомнил
Трифонова.)
- Ну, не знаю. - Казарин избегал поддерживать такие разговоры, хотя бы и в узком
кругу. Тут требовались убеждения, а он высказывался лишь тогда, когда имел наготове
неуязвимое, безупречно защищенное мнение. О Толстом такого мнения быть не могло:
для глумления фигура была слишком крупна, для преклонения - смешна.
Ять слушал Казарина вполуха. Он только сейчас понял, сколь многого лишен в своей
аскетически-замкнутой жизни, и настроение его резко ухудшилось.
Прелесть Ашхарумовой была неотразима, но открывалась не сразу. Это походило на
постепенное узнавание: поначалу оставалась смутная надежда, что гармония ее облика
чем-нибудь да нарушится. Ять все ждал, что обнаружит себя резкая черта, которая сразу
развеет очарование и позволит не томиться по недостижимому. Однако чем дольше он
сидел в хорошо протопленной, крошечной комнате Казарина (с единственной и довольно
узкой постелью, предполагавшей тесное объятие), тем яснее понимал, что никакого
облегчения ему не будет, что она именно то, что есть: образ цельный, выточенный из
единого куска. Красота? Но красота - еще легкий, переносимый случай по сравнению с
этим: бывают красавицы, в которых все разнородно, раздрызганно, и именно эта
дробность облика позволяет надеяться, что так же раздергано их сознание. Эти легко
прощают вину, забывают, уходят и возвращаются. Ашхарумова была иной породы: такая
женщина уходит раз навсегда, бежит из дому с первым встречным, если находит в нем
свое (и находит безошибочно, никогда не обольщаясь ничтожествами); любит долго,
терпит безропотно, прощает измены (не прощая лишь измены предназначению) - и
остается с избранником до тех пор, покуда сам он не надломится. Около надломленного
она не задержится и секунды - жалость ей незнакома; жалость оскорбила бы и его, и
любовь. Такие женщины вечно устремлены вперед, как фигуры на корабельном бушприте,
- и безошибочно чувствуют, какой корабль понесет их вперед быстрее всего. Это могло
бы, на взгляд недоброжелателя, сойти за карьеризм - ненасытная жажда не просто
любить, но любить победителя; но не было сомнения в том, что Ашхарумова с тем же
пылом устремится и на гибель, лишь бы катастрофа соответствовала ее представлениям о
совершенстве. Все это Ять понял почти сразу, но признаться себе боялся и потому
постепенно убеждался в убийственной точности первоначальной догадки. У нее было
крепкое, точно мраморное тело, на котором ни время, ни лишения, ни объятия не должны
были оставлять следов: он представил всю ее сразу и ясно, с несомненностью опыта и
вожделения. Рослая, тонкая, с длинными, сильными пальцами аккомпаниаторши, с
круглыми черными глазами на худом лице (тут было все, что он любил, - вздернутый нос,
высокие скулы), она была еще в том прелестном возрасте, когда в походке и жесте
женщины сквозит подростковая скованность. Впрочем, во многих двадцатилетних
женщинах тех времен Ять замечал эту намеренную угловатость, как бы в пику
торжествующему маньеризму эпохи упадка.

Что поделать: если Ашхарумова была теперь с Казариным, стало быть, и Казарин был
фигура незаурядная. Во всей его непоследовательности, в привычном аморализме была
все та же цельность, чистота порядка, - та "стильность" (трижды проклятое словечко
тринадцатого года), которую женщины вроде Ашхарумовой ценили превыше всего.
Ять сидел у них уже два часа, на четыре назначили читку. Казарин, казалось, и сам не
хотел отпускать его: разумеется, лучшее общество для него было теперь общество
возлюбленной, но, позер до кончиков ногтей, он не мог испытывать истинное счастье без
свидетелей, и самая зависть Ятя, которой он не мог скрыть, была для него бальзамом. Он
сейчас даже любил Ятя - за то, что тот дает ему возможность показаться в блеске
торжества. Разговаривали не без взаимного интереса; Ашхарумова вставляла замечания
редко, не заботясь о производимом впечатлении - или не сомневаясь в нем.
- А я ведь вас знаю, - сказала она, и Ять смутился.
- Не припомню...
- Нет, не лично. Мне Таня Поленова рассказывала.
Черт, все они были знакомы, все в заговоре. Ять давно подозревал это. А Фельдман еще
спрашивал, отчего он такой "метафизический женоненавистник" - вроде
метафизического антисемита Розанова, ненавидящего евреев в теории и льнущего к ним
на практике.
- Вряд ли она вам говорила обо мне что-нибудь хорошее.
- Почему? Она вообще мало о вас говорила, потому что, по-моему, вы были для нее
очень важны. И теперь важны. Правда, я давно с ней не виделась...
- Я тоже.
- А знаете, где она теперь? В Крыму. Говорят, там безопасно. Она отдыхала в августе у
друзей или дальней родни - и не захотела возвращаться. Прислала одно письмо, звала
туда. Пишет, что виноград и рыба и до ноября купанье, - я ей ответила, чтобы она сюда не
торопилась.
- А матушка ее где же?
- Матушка как была в Париже, так, думаю, и осталась. Новый супруг пока не разорился,
что ж ей беспокоиться.
- Виноград, купанье, - протянул Ять. - Ну, теперь-то ничего этого нет... Где она, вы
говорите?
- Близ Ялты, в Гурзуфе.
Ятя во всей этой истории больше всего интересовало, одна ли там Таня Поленова, - но,
поскольку Таня нигде не бывала одна, вопрос отпадал сам собою. Он хотел перевести
разговор, ибо не был уверен, что удержится от резкости, которая сразу его выдаст.
- Не знаю, не знаю, - сказал он. - Я Крым люблю, но сейчас Питера не променял бы ни
на что. Призвали всеблагие. Вячеслав Андреич, вы-то что теперь пишете?
Казарин, не заставив долго себя просить, прочитал два новых стихотворения -
действительно мало похожих на прежние: одно длинное, белым стихом, о встрече со
странным ребенком, который стоял на улице и укоризненно смотрел на него в упор, - а
второе короткое, о первом снеге. Слово "легкость" повторялось в нем часто, как в
заклинании, - и в самом стихотворении было что-то гипнотическое, чтобы не сказать
кокаиновое. Ять хорошо знал, что частые упоминания ледяных сфер, белых кристаллов,
горечи и ясности означают именно пристрастие к кокаину; кто-то - чуть ли не Буркин,
считавший своим долгом попробовать все, - говорил ему, что после кокаина легко понять,
что чувствует душа, вылетев из тела. Полная ясность, ледяной покой, - и почти
нестерпимая гармония в каждой линии.
- А ребенка видел действительно, - сразу заговорил Казарин. - Ребенок был, стоял на
углу Большого и смотрел пристально, с осуждением. Впрочем, мне теперь во всех взглядах
мерещится осуждение. Мальчик лет восьми - откуда ему знать про меня? Но хотя бы меня
осудили все, даже дети, - я от своей жизни ни для кого не отрекусь.
То, что Казарин при Ашхарумовой так свободно заговаривал о бывшей жене и ее родне,
о прежней жизни и об отсутствии у него всякого раскаяния, доказывало: между ними нет
ни тайн, ни умолчаний.
- Ну, а о коммуне как вы думаете? - спросил Ять наконец, боясь услышать что-нибудь
едкое, ядовитое и совершенно верное.
- Да как же, - Казарин развел руками. - Сколько продержимся, столько и ладно. С
паршивой овцы хоть шерсти клок.
- Вы про Чарнолуского? В смысле овцы?
- Про них про всех. Тут ведь два варианта, вы сами понимаете, - Казарин доверительно
наклонился к Ятю, но не забывал поглядывать и на Ашхарумову. - Либо они продержатся
еще два месяца, пока хватит продовольствия, и их опрокинет село или сами эти...
пролетарии сделают голодный бунт. В общем, гибель от естественных причин. И второй
вариант: они поймут, что долго миндальничать нельзя, забудут про всякую свободу и
устроят нам тут железный кулак. Тогда, сами понимаете, начнется с нас - вступаться
некому, толку от интеллигенции никакого, а без террора, это sine qua non, они не
удержатся. Они ведь как устроены: их можно выбрать только от безысходности. Надо,
чтобы все были еще хуже. Отсюда эрго: постоянно нужен враг. Это, по-моему, очень
видно, а других возможностей, как ни приглядываюсь, не различаю. Доживем два месяца
в условиях наименьшего зла, а там и до свидания в лучшем мире.
Вместе с тем что-то подсказывало Ятю, что при всей логике Казарина, отказавшегося
от иллюзий, как раз в этих его словах таилась ложь: людям отчаявшимся, устремленным
навстречу гибели, гибель как раз грозила меньше, чем прочим, домашним и робким. В его
безупречных, на первый взгляд, рассуждениях была обманчивая, соблазнительная
простота - в действительности все, как всегда, было тысячекратно сложнее и зависело от
множества условий. Ошибкой было сводить все к воцарению татарских нравов - это
значило игнорировать здоровую и свежую силу, которая иногда угадывалась даже за
простотой матросиков и их вождей-агитаторов; не все были темные, и Ять знал это.

Кроме того, апокалипсические пророчества (которые Ять слышал от Казарина во все
время знакомства) никак не гармонировали с его заботой об устройстве, выживании,
реноме и деньгах, которые он добывал иногда откровенным шарлатанством.
- Вы все и всех норовите похоронить, - сказал Ять, - а между тем многое и от нас
зависит. В частности, их перерождение в ханов...
- Хамы в ханов, это вы хорошо, - усмехнулся Казарин, приглашая усмехнуться и
подругу.
- Не в каламбурах дело. - Ять не мог уже скрыть раздражения; особенно его бесили эти
их постоянные перемигивания, выглядевшие ужасно высокомерно. - Вы все еще живете по
принципу "чем хуже, тем лучше", - но худшее уже случилось, даже и в стихах ваших
сквозит теперь реальность почти загробная. Что же не попробовать все заново?
- Да пробуют, - Казарин пожал плечами. - Раньше одного забирали - и демонстрации, и
в прессе переполох, а теперь десятками берут - и ничего, в порядке вещей.
- Не только же в этом суть! - Ять поморщился, поняв бесперспективность спора. - Я к
тому, что гибнуть и гибнуть - это прекрасно, конечно, но это остается вашим выбором. А
стране надо когда-нибудь и пожить.
- Пожить - да, но как, какой ценой? Вы, Ять, человек девятнадцатого века, -
снисходительно сказал Казарин. - Хороший был век, но кончился. Затонул. После краха
Европы настало другое время. Если бы не техника, проскрипели бы еще лет пятьдесят, но
телефоны и автомобили ускорили дело. Какое пожить, ког

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.