Купить
 
 
Жанр: Драма

Эвакуатор

страница №21

собенного. Простые вещи. Я тем и отличаюсь, что мне для этого
необязательно проходить через войну.
- Знал бы - не эвакуировал бы, - сказал он.
- Эвакуировал бы, - твердо ответила Катька. - У нас вариантов не было. В том-то вся
и грусть, ты не находишь? Когда на тебя падает любовь, ты ничего не можешь сделать, раз - и
все. А потом она что-то такое с тобой делает, после чего ты уже не можешь с ней жить. Как в
ракете. Выводит тебя первая ступень на орбиту, а потом отваливается.
- Очень печально.
- Конечно, печально. Бывают такие дурацкие ракеты - так и продолжают летать с
первой ступенью. Но они плохо летают, и вообще это все никуда не годится. Ты из меня сделал
то, чем я должна быть с самого начала, но до сих пор у меня не было сил этим стать. А теперь
получилось, и мне никто больше не нужен. Один чистый долг.
- Вообще говоря, я догадывался. Когда ты про мальчика...
- А, - усмехнулась Катька. - Это да, это ничего. Я специально тебя перебила. Ты же
хотел, чтобы мы сразу приехали в Тарасовку. А я решила заехать в Свиблово. Типа записку
почитать. С мальчиком хорошо, правда? Я его навещу обязательно.
- Вместе навестим.
- Вместе не навестим, - сказала Катька. - Игорь, будь милосерден. Нельзя отрываться
по частям.
- Очень ты сейчас милосердна, - сказал он, отвернувшись.
- Очень. Вырастешь, поймешь. У меня есть ребенок, ты помнишь?
- Идиот я, что сюда тебя потащил, вот что я помню. Если бы мы не поехали сюда, ты бы
и дальше была со мной.
- Не знаю. Скорей всего, не была бы. Я вообще ничего не знаю. Я, может, завтра тебе
позвоню, в ноги брошусь и скажу, чтобы ты все простил. Я понятия не имею, выдержу ли все
это. Я просто знаю, что рано или поздно этим кончится. Ну так лучше раньше.
- Слушай, - он помолчал и вдруг улыбнулся. - А хочешь, через год в том кафе? Где
утопленники?
- Интересно, - сказала она.
- Это ведь и будет как бы после смерти!
- Ну, - вздохнула она, - разве что после смерти. Живая я туда больше никогда не
пойду. Тот страждет высшей мукой, кто радостные помнит времена. Мне я сама-то все время
про тебя напоминаю, а тут еще в кафе. Нет уж, родной. Не мучь меня больше, ну
пожа-а-алуйста!
- Типа я другому отдана и буду век ему верна?
- Да при чем тут другой, - тихо сказала Катька. - Он слабый человек, блеклый, и
ничего больше. Но как-то надо на своем месте не отклоняться от правил, понимаешь?
Доотклонялись уже. Я иногда всерьез думаю, что все из-за нас.
- По-моему, ты поехала крышей.
- Очень может быть.
- Точно поехала, - убежденно повторил он. - У нас, знаешь, на играх бывало иногда. У
новичков. То истерика с человеком, то задвиг начинается. Девушка совершенно серьезно верит,
что она фея Бирилюна. У нас даже инструктаж бывает для магистров - что делать, если кто
заигрался. Видишь, как тебя повело. Погоди, у тебя завтра пройдет.
- Очень может быть. Я же говорю, никто не застрахован. Но если ты хочешь, чтобы все
было наименее травматично, - ты либо смени мобильник, либо пошли меня завтра подальше,
если я по женской слабости тебе позвоню.
- Если дальше так пойдет, в городе вообще мобильную связь отключат.
- Тогда совсем хорошо. - Она отряхнула крошки с колен и легко встала. - Спасибо
тебе, сердце души моей. Все было очень вкусно.
- Тьфу, какой пафос попер, - сказал он брезгливо.
- Ну, извини. Я никогда никого больше не буду так любить. Скажи, что я и до смерти его
продолжала ждать. Но в моем случае это, видимо, нельзя. Начинаются проблемы.
Ровно при этих словах начались проблемы.
- Ага, - сказала Катька. - Бог троицу любит.
За дачным забором стоял солдатик и целился в них из автомата Калашникова
модернизированного, калибр 7, 62. Игорь положил винтовку, поднял руки и встал.
- Чего тебе, солдатик? - выговорил он хрипло.
- Автомат не нужен? - спросил солдатик.
- Зачем? - спросила Катька.
- Да это, - смущенно сказал солдатик и шмыгнул носом. - Ну, мы расходимся типа...
Знаете, у вас же тут часть стоит... По домам типа... Так мне с оружием как бы не резон...
- Пригодится, - сказал Игорь. - Время такое...
- А как я его понесу? - сказал солдатик. - Первый мент тормознет. Хватит, он мне
вообще надоел, автомат этот. Я щас в граждань переоденусь - и к себе, в Тамбов. Маманя там,
батяня. Ну, берете? Хороший, чищеный. Я оружие содержал в образцовом порядке, - он
хихикнул и опять шмыгнул носом.
- А чего расходитесь-то? - спросила Катька.
- Да ну, бардак. Офицерье разбежалось все, а нам чего подыхать? Слышали, говорят,
Москву взорвут. У нас один водила вчера в город ездил, говорит, правительство эвакуировалось
уже.
- Звездеж, - сказала Катька. - Мы вчера из Москвы.
- Взяли бы, - просительно сказал солдатик. - Хорошая вещь, кирпичную стену за
двести мэ пробивает. За пять штук отдам, серьезно.
- Нет, солдатик, - сказал Игорь. - Ты походи, поспрашивай, тут сейчас желающих
полно.

- Ага, - сказал солдатик и побрел дальше.
- Так, - произнес Игорь, помолчав. - Ты уверена, что доберешься до города?
- Куда я денусь.
- Тут люди кругом всякие ходят...
- Им же не я нужна, им дачи нужны. Мой тебе совет, спрячь стрелялку.
- Я подумаю. Давай я все-таки довезу тебя до Москвы, а там сразу уеду к себе.
- Нет! - закричала она, и он отшатнулся. Она никогда на него не кричала. - Так я
пойду сейчас лесом к электричке - и успокоюсь. А с тобой еще три часа буду мучиться. Пусти,
я пошла.
- Да иди, - сказал он, - кто тебя держит.
Она подхватила рюкзак и быстро пошла к калитке.

Игорь Медников, 1975 г. р., программист, сидел на лавочке под березой и обсуждал сам с
собою свои дальнейшие действия. Это был довольно высокий, худой мужчина типа "вечный
юноша", лет тридцати с небольшим, с короткими светло-русыми волосами, высоким лбом и
серыми, немного навыкате глазами. Нос у него был с горбинкой, рот мягкий, с пухлой нижней
губой в мелких трещинках, плечи сутулые, особых примет никаких, кроме нескольких порезов
на руках. Рядом с ним на скамейке лежало ружье, но Медников, разумеется, не имел в виду
обратить его против себя. У него со вкусом все было в порядке.
За лесом слышался какой-то гул. Писатель-символист Андрей Светлый, проводивший в
Тарасовке лето 1914 года, отчетливо слышал такой гул по ночам. Казалось, на Запад едут
тысячи орудийных повозок, скрипят колеса, стонут раненые. Об этом он написал в журнале
"Сивилла", за что его жестоко высмеял поэт-сатирик Саша Темный в стихотворении
"Уховидец". Сейчас этот гул был еще отчетливей. Медников прислушался, различил скрип
телег и стоны раненых, тряхнул головой и обозвал себя уховидцем.
Вариантов было много, их всегда много. Можно было пойти с убогим скарбом по
окрестным селам и рассказывать детям сказки, как мечтал перед войной один сумасшедший. На
даче вон целый ящик старых игрушек, среди них би-ба-бо, в детстве у нас тут был свой
кукольный театр. Взять Петрушку, косолапого мишку, ежика, лису, круглого зверька
неизвестного происхождения - и показывать сельским жителям веселые представления.
Можно было какое-то время перекантоваться на даче, дядя Коля не даст пропасть. Можно
было, наконец, взять лейку и улететь на Альфу Козерога. Чем черт не шутит, вдруг
действительно летает.
На самом деле он, конечно, отлично представлял свои дальнейшие действия, только тянул
время. Выждав ровно две минуты, он зачехлил ружье, быстро запер дом (надо будет заехать,
забить окно в кухне - снегу нанесет), вышел за калитку, повесил на нее замок и пошел за
Катькой в почтительном отдалении, чтобы она его не заметила. Отпускать ее одну совершенно
не входило в его планы, приближаться - тем более. Это был не первый в его жизни случай
неудавшейся эвакуации, он уже знал, как себя вести, как выходить из отчаяния, как отвыкать,
как снова входить в колею. Рано или поздно должна была найтись та, которая сгодится для
долгой и счастливой жизни на Альфе Козерога. Пока даже лучшая из земных женщин
сгодилась только для того, чтобы все там испортить. Но это был не повод отпускать эту
лучшую на станцию в одиночестве, без защиты, в трудный и опасный день. Он шел следом и
видел, как метрах в пятистах впереди маячит ее красная куртка. Больше, слава Богу, на дороге
никого не было. Только один кавказец встретился и взглянул со значением.
Интересно, ходят ли поезда. Скорее всего, не ходят, хотя далеко за лесом что-то пару раз
простучало и прогудело. Может, товарняк, а может, симферопольский скорый. По вечерам они
ходили с матерью махать поездам. Вечно он кому-то машет, а кто-то едет. Или наблюдает, как
кто-то уходит навсегда.
Катька шла, не оглядываясь. Это хорошо. Если вдуматься, он ее уже почти не любил. У
него это быстро проходило - как лампочку выключили. Если оказалась не та, нечего и
мучиться. Та - не уйдет, а из-за не-тех переживать - никакой жизни не хватит.
Он шел сзади, не сокращая расстояния, по временам пристально оглядываясь вокруг. Так
они вышли на бетонку, ведущую к станции. Выползло солнце, и от него стало еще неуютнее. В
канавах по сторонам бетонки стыла темная вода.

Двадцатишестилетняя женщина Катька Денисова, в девичестве Кузнецова, 1979 г. р.,
художник-оформитель и газетный дизайнер, шла по узкой бетонной дороге к указателю с
перечеркнутой красным надписью "Тарасовка". Росту в художнице было метр шестьдесят три,
у нее были короткие черные волосы, густые брови, чуть раскосые черные глаза и высокие
скулы. Назвать ее красавицей было трудно, но на любителя нервных, остроумных и
непредсказуемых женщин она действовала неотразимо. Денисова была худощава и хрупка на
вид, но чрезвычайно подвижна и вынослива. Ну вот, мы описали героев, - в сущности, у нас и
не было другой задачи. Стало уютней и даже как-то теплей. Можно заканчивать нашу историю.
Тарасовка оставалась позади, а станция, судя по стуку проходяшего поезда, была впереди.
Бетонка вливалась в широкое шоссе, по которому непрерывным потоком тянулись машины, и
все в одну сторону. От них и шел непрерывный гул, - Москва разъезжалась. Ехали медленно,
нервно сигналя. По обочинам шоссе из Москвы и окрестных поселков уходили люди.
Катька дошла до шоссе и остановилась. Машины шли сплошной массой - не
перебежишь. Она и не знала, что в Москве столько машин.
- Не знаете, поезда не ходят? - спросила она у пожилого кавказца, который со всей
семьей шел по обочине, таща за собой чемодан на колесиках.
- Мы до Луча доехали, - сказал кавказец. - Дальше не пошло. Видишь, сколько
пешком идут? Это все с поезда.
- А на Москву ничего нет, не знаете?

- На Москву? - нехорошо улыбнулся кавказец. - На Москву теперь долго ничего не
будет.
Он что-то знал, все они что-то знали.
- А, - сказала Катька. - Ну ладно.
Она пошла по обочине в сторону Москвы. Навстречу ей то и дело попадались кавказцы,
узбеки и русские, покидающие город. В этом людском потоке все будущие враги шли пока
вместе - еще не переходя к открытым боевым действиям, просто покидая обреченную
столицу. Вокруг было много пустых деревень, дачных поселков и голых полей - будет где
сойтись в случае чего.
Для бодрости Катька напевала про себя марш: "Та-дра-та-там, пам, пам.
Та-дра-ра-па-па-пам. Тадра-ра, тадра-ра, тадра-ра-па-па-пам". Я всегда прикидывала, что буду
делать, когда начнется. Ну вот, началось. И что? Никакого особенного страха. Гораздо лучше,
чем ожидание. Когда идешь куда-нибудь, всегда легче. Есть чувство, что можешь что-нибудь
изменить. Та-дра-па-пам, пам, пам. В трехстах метрах от нее Игорь пытался отвязаться от той
же мелодии - что поделать, некоторое время им еще предстояло жить в одном ритме. Игорь
извинялся, когда его толкали, и старался не выпустить из поля зрения красную куртку.
Катька, маленький печальный солдат, шла в Москву против движения, как против ветра,
ссутулившись и глубоко засунув руки в карманы.
Кое-что еще можно было спасти.

Октябрь - декабрь 2004.

Послесловие автора.

Спасибо, что вы дочитали до этого места.
Автор считает долгом заявить, что город Брянск выбран им для некоторых событий по
сугубо биографическим, а не географическим соображениям. Близ города Сухиничи, слава
Богу, нет никакой атомной электростанции. Интердом, описанный в восьмой главе, существует
на самом деле, и история его подлинная, за вычетом нескольких поробностей, - но находится
он в Иванове.
Поскольку автор большую часть жизни пишет стихи, он сочинил несколько
стихотворений по ходу написания "Эвакуатора". Прилагать стихи к прозе - удобный прием:
они по-иному подсвечивают то, о чем написано в книжке, излагают все то же самое, но более
красиво, а если книжка почему-либо не получилась - служат ей посильным оправданием.
То, что предлагается вашему вниманию ниже, - не "Стихи из романа", а скорее

СТИХИ ВОКРУГ РОМАНА

БАСНЯ

Да, подлый муравей, пойду и попляшу,
И больше ни о чем тебя не попрошу.
На стеклах ледяных играет мерзлый глянец.
Зима сковала пруд, а вот и снег пошел.
Смотри, как я пляшу, последний стрекозел,
Смотри, уродина, на мой прощальный танец.

Ах, были времена! Под каждым мне листком
Был столик, вазочки, и чайник со свистком,
И радужный огонь росистого напитка...
Мне только то и впрок в обители мирской,
Что добывается не потом и тоской,
А так, из милости, задаром, от избытка.

Замерзли все цветы, ветра сошли с ума,
Все, у кого был дом, попрятались в дома,
Повсюду муравьи соломинки таскают...
А мы, не годные к работе и борьбе,
Умеем лишь просить "Пусти меня к себе!" -
И гордо подыхать, когда нас не пускают.

Когда-нибудь в раю, где пляшет в вышине
Веселый рой теней, - ты подползешь ко мне,
Худой, мозолистый, угрюмый, большеротый, -
И, с завистью следя воздушный мой прыжок,
Попросишь: "Стрекоза, пусти меня в кружок!" -
А я скажу: "Дружок! Пойди-ка поработай!".

ПЭОН ЧЕТВЕРТЫЙ

О Боже мой, какой простор! Лиловый, синий, грозовой, - но чувство странного уюта: все
свои. А воздух, воздух ледяной! Я пробиваю головой его разреженные, колкие слои. И - вниз,
стремительней лавины, камнепада, высоту теряя, - в степь, в ее пахучую траву! Но, долетев до
половины, развернувшись на лету, рванусь в подоблачье и снова поплыву.
Не может быть: какой простор! Какой-то скифский, а верней - дочеловеческий.

Восторженная дрожь: черносеребряная степь и море темное за ней, седыми гребнями
мерцающее сплошь. Над ними - тучи, тучи, тучи, с чернотой, с голубизной в разрывах,
солнцем обведенные края - и гроздья гроз, и в них - текучий, обтекаемый, сквозной,
неузнаваемый, но несомненный я.
Так вот я, стало быть, какой! Два перепончатых крыла, с отливом бронзовым, - смотри:
они мои! Драконий хвост, четыре лапы, гибкость змея, глаз орла, непробиваемая гладкость
чешуи! Я здесь один - и так под стать всей этой бурности, всему кипенью воздуха и туч
лиловизне, и степи в черном серебре, и пене, высветлившей тьму, и пустоте, где в первый раз не
тесно мне.
Смотри, смотри! Какой зловещий, зыбкий, манкий, серый свет возник над гребнями!
Летучая гряда, смотри, разверзлась и раздвинулась. Приказ или привет - еще не ведаю; мне,
стало быть, туда. Я так и знал: все только начато. Я чувствовал, что взят не ради отдыха. Ведь
нас наперечет. Туда, туда! Клубится тьма, дымится свет, и дивный хлад, кристальный душ по
чешуе моей течет.
Туда, на зов, на дымный луч! Лети, не спрашивай причин, без сожаления о первом из
миров, - туда, в пространство зыбких форм, непостижимых величин, чудесных чудищ,
грозных игрищ и пиров! Туда, где облачных жаровен тлеют угли, где в чаду сраженья горнего
грохочет вечный гром, туда, где в битве, час неровен, я, глядишь, опять паду и вновь очнусь,
уже на ярусе втором.
Лечу, крича: "Я говорил, я говорил, я говорил! Не может быть, чтоб все и впрямь
кончалось тут!". Как звать меня? Плезиозавр? Егудиил? Нафанаил? Левиафан? Гиперборей?
Каталабют? Где я теперь? Изволь, скажу, таранить облако учась одним движением, как камень
из пращи: пэон четвертый, третий ярус, пятый день, десятый час. Вот там ищи меня, но лучше
не ищи.

Я не могу укрыться ни под какою крышей. Моя объективность куплена мучительнейшей
ценой - я не принадлежу ни к нации явно пришлой, ни к самопровозглашенной нации
коренной. Как известный граф, создатель известных стансов о том, что ни слева, ни справа он
не в чести, - так и я, в меру скромных сил, не боец двух станов, точней, четырех, а теперь уже
и шести. Не сливочный элитарий, не отпрыск быдла, я вижу все правды и чувствую все вранье
- все мне видно, и так это мне обидно, что злые слезы промыли зренье мое.
Кроме плетенья словес, ничего не умея толком (поскольку другие занятья, в общем,
херня) - по отчим просторам я рыскаю серым волком до сей поры, и ноги кормят меня. То там
отмечусь, то тут чернилами брызну. Сумма устала от перемены мест. Я видел больше, чем надо,
чтобы любить Отчизну, но все не дождусь, когда она мне совсем надоест. Вдобавок я слишком
выдержан, чтобы спиться, и слишком упрям, чтоб прибиться к вере отцов. Все это делает из
меня идеального летописца, которого Родина выгонит к черту в конце концов.
Что до любви, то и тут имеется стимул писать сильнее других поэтов Москвы. От тех,
кого я хочу, я слышу - прости, мол, слушать тебя - всегда, но спать с тобою - увы. Есть и
другие, но я не могу терпеть их. Мне никогда не давался чистый разврат. Слава Богу, имеются
третьи, и этих третьих я мучаю так, что смотрите первый разряд. Портрет Дориана Грея,
сломавший раму, могилищик чужой и мучитель своей семьи, я каждое утро встречаю, как соль
на рану. И это все, чего я достиг к тридцати семи.
Отсюда знание жизни, палитра жанровая, выделка класса люкс, плодовитость-плюс.
- Собственно говоря, на что ты жалуешься?
- Собственно, я не жалуюсь, я хвалюсь.

НАЧАЛО ЗИМЫ

1.

Зима приходит вздохом струнных:
"Всему конец".
Она приводит белорунных
Своих овец,
Своих коней, что ждут ударов,
Как наивысшей похвалы,
Своих волков, своих удавов,
И все они белы, белы.

Есть в осени позднеконечной,
В ее кострах,
Какой-то гибельный, предвечный,
Сосущий страх:
Когда душа от неуюта,
От воя бездны за стеной
Дрожит, как утлая каюта
Иль теремок берестяной.

Все мнется, сыплется, и мнится,
Что нам пора,
Что опадут не только листья,
Но и кора,
Дома подломятся в коленях
И лягут грудой кирпичей -
Земля в осколках и поленьях
Предстанет грубой и ничьей.


Но есть и та еще услада
На рубеже,
Что ждать зимы теперь не надо:
Она уже.
Как сладко мне и ей - обоим -
Вливаться в эту колею:
Есть изныванье перед боем
И облегчение в бою.

Свершилось. Все, что обещало
Прийти - пришло.
В конце скрывается начало.
Теперь смешно
Дрожать, как мокрая рубаха,
Глядеть с надеждою во тьму
И нищим подавать из страха -
Не стать бы нищим самому.

Зиме смятенье не пристало.
Ее стезя
Структуры требует, кристалла.
Скулить нельзя,

Но подберемся. Без истерик,
Тверды, как мерзлая земля,
Надвинем шапку, выйдем в скверик:
Какая прелесть! Все с нуля.

Как все бело, как незнакомо!
И снегири!
Ты говоришь, что это кома?
Не говори.
Здесь тоже жизнь, хоть нам и странен
Застывший, колкий мир зимы,
Как торжествующий крестьянин.
Пусть торжествует. Он - не мы.

Мы никогда не торжествуем,
Но нам мила
Зима. Коснемся поцелуем
Ее чела,
Припрячем нож за голенищем,
Тетрадь забросим под кровать,
Накупим дров, и будем нищим
Из милосердья подавать.

2.

- Чтобы было, как я люблю, - я тебе говорю, - надо еще пройти декабрю, а после
январю. Я люблю, чтобы был закат цвета ранней хурмы, и снег оскольчат и ноздреват - то есть
распад зимы: время, когда ее псы смирны, волки почти кротки, и растлевающий дух весны
душит ее полки. Где былая их правота, грозная белизна? Марширующая пята растаптывала,
грузна, золотую гниль октября и черную - ноября, недвусмысленно говоря, что все уже не
игра. Даже мнилось, что поделом белая ярость зим: глотки, может быть, подерем, но сердцем не
возразим. Ну и где триумфальный треск, льдистый хрустальный лоск? Солнце над ним
водружает крест, плавит его, как воск. Зло, пытавшее на излом, само себя перезлив,
побеждается только злом, пытающим на разрыв, и уходящая правота вытеснится иной - одну
провожает дрожь живота, другую чую спиной.
Я начал помнить себя как раз в паузе меж времен - время от нас отводило глаз, и этим я
был пленен. Я люблю этот дряхлый смех, мокрого блеска резь. Умирающим не до тех, кто
остается здесь. Время, шедшее на убой, вязкое, как цемент, было занято лишь собой, и я улучил
момент. Жизнь, которую я застал, была кругом неправа - то ли улыбка, то ли оскал
полуживого льва. Эти старческие черты, ручьистую болтовню, это отсутствие правоты я ни с
чем не сравню... Я наглотался отравы той из мутного хрусталя, я отравлен неправотой позднего
февраля.
Но до этого - целый век темноты, мерзлоты. Если б мне любить этот снег, как его
любишь ты - ты, ценящая стиль макабр, вскормленная зимой, возвращающаяся в декабрь,
словно к себе домой, девочка со звездой во лбу, узница правоты! Даже странно, как я люблю
все, что не любишь ты. Но покуда твой звездный час у меня на часах, выколачивает матрас
метелица в небесах, и в четыре почти черно, и вовсе черно к пяти, и много, много еще чего
должно произойти.

НОВАЯ ГРАФОЛОГИЯ-2

Если бы кто-то меня спросил,
Как я чую присутствие высших сил -
Дрожь в хребте, мурашки по шее,
Слабость рук, подгибанье ног, -
Я бы ответил: если страшнее,
Чем можно придумать, то это Бог.

Сюжетом не предусмотренный поворот,
Небесный тунгусский камень в твой огород,
Лед и пламень, война и смута,
Тамерлан и Наполеон,
Приказ немедленно прыгать без парашюта
С горящего самолета, - все это он.

А если среди зимы запахло весной,
Если есть парашют, а к нему еще запасной,
В огне просматривается дорога,
Во тьме прорезывается просвет, -
Это почерк дьявола, а не Бога,
Это дьявол под маской Бога
Внушает надежду там, где надежды нет.

Но если ты входишь во тьму, а она бела,
Прыгнул, а у тебя отросли крыла, -
То это Бог, или ангел, его посредник,
С хурмой "Тамерлан" и тортом "Наполеон":
Последний шанс последнего из последних,
Поскольку после последнего - сразу он.

Это то, чего не учел Иуда.
Это то, чему не учил Дада.
Чудо вступает там, где помимо чуда
Не спасет никто, ничто, никогда.

А если ты в бездну шагнул и не воспарил,
Вошел в огонь, и огонь тебя опалил,
Ринулся в чащу, а там берлога,
Шел на медведя, а их там шесть, -
Это почерк дьявола, а не Бога,
Это дьявол под маской Бога
Отнимает надежду там, где надежда есть.

ПЕСЕНКА

Да, завидую - ты можешь на него облокотиться,
Опереться, положиться, встать под сень.
Ибо он твое спасенье, как окоп для пехотинца,
Как кинжал для кахетинца, как постель
Для усталого скитальца, как непалка для непальца,
Как для путника в чащобе тайный знак.
Да, завидую, мой ангел. Извини мое нахальство.
Я и сам бы так хотел, но все никак.

Для меня же ты окопа не увидишь, как ни щурься.
Редкий лес, пустое поле, голый лед.
Ибо мне он не опора, извини мое кощунство,
А скорее, я боюсь, наоборот.
Мне никто не даст гарантий, даже если бы воскресли
Все святые, коим имя легион.
Это я его последняя надежда, ибо если
Я обрушусь, то обрушится и он.
Ты умеешь видеть стену, я умею - только бездну,
Обступившую меня по рубежу.
Это он навек исчезнет, если я навек исчезну
Или даже если что не так скажу.

Кто из нас сидит в окопе, кто танцует на прицеле -
Не подскажет никакое колдовство.
Хорошо тебе, и плохо мне, держащемуся еле,
А ему боюсь и думать каково.

Озирая котел, в котором ты сам не варишься, презирая клятвы, которые мы даем, - не
тверди мне, агностик, что ты во всем сомневаешься. Или нет, тверди - добавляя: "во всем
твоем". Ибо есть твое - вопреки утвержденью строгому, что любая вера тобою остранена.
Есть твое, и мне даже страшно глядеть в ту сторону - до того скупа и безводна та сторона. Где
уж мне до упорства черствого, каменистого, хоть надень я мундир и ремнями перетянись. Есть
твое, и в него ты веришь настолько истово, что любой аскет пред тобою релятивист. Ход туда
мне закрыт. Дрожа, наблюдаю издали: кабала словес, ползучая каббала, лабиринты, пески, а
меж ними такие идолы, что игрушками кажутся все мои купола.

Не тверди, обнимаясь с тартусцами и с вЕнцами, рассыпая мелкие искры, как метеор, -
что с таких, как я, начинаются все Освенцимы, ибо всякая твердая вера - уже террор. Как я
знаю всю твою зыбкость, перетекание, разрушенье границ - соблазн его так влекущ! Есть твоя
вертикаль, и она еще вертикальнее, но скрывает ее туман, оплетает плющ. Я боюсь плюща -
хоть растенье, в общем, красивейшее. Так узорчат лист, так слаба курчавая плеть - но за
слабостью этой темнеет такая силища, что и дубу, и грабу опасно туда смотреть.
Но хоть все пески, всю пустыню словами вымости, завали цветами, чей многоцветен
пир, - не тверди, не пой мне о щедрой твоей терпимости и о том, как в сравнении с нею я
нетерпим! О, ты терпишь всех, как терпит белая бестия ундерменша в коросте, прикованного к
ярму. Я терплю этот мир иначе - как терпят бедствие. Извини, что я иногда нетерпим к нему.
Я не все говорю, не всему раздаю названия, вообще не стремлюсь заглядывать за края -
ибо есть зазор спасительного незнания, что тебе и мне оставляет вера моя. В небесах случаются
краски, которых в мире нет, - немучительная любовь и нестыдный стыд. Твой пустынный Бог
никогда меня не помилует, - мой цветущий тебя простит и меня простит.

ТЕОДИЦЕЯ

- На, - сказал генерал, снимая "Командирские". - Хочешь - носи,
хочешь - пропей.
М. Веллер

Не всемощный, в силе и славе, творец миров,
Что избрал евреев и сам еврей,
Не глухой к раскаяньям пастырь своих коров,
Кучевых и перистых, - а скорей
Полевой командир, небрит или бородат,
Перевязан наспех и полусед.
Мне приятно думать, что я не раб его, а солдат.
Может быть, сержант, почему бы нет.

О, не тот, что нашими трупами путь мостит,
И в окоп, естественно, ни ногой,
Держиморда, фанат муштры, позабывший стыд
И врага не видевший, - а другой,
Командир, давно понимающий всю тщету
Гекатомб, но сражающийся вотще,
У которого и боль

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.