Жанр: Драма
Проза и эссе, переводы
...вского горла с монголо-футуристическ им "дыр-бул-щер". Последнее
обстоятельство указывает на то, что мы имеем дело с элегиком современным -
тем самым урбанистом! - с поэтом весьма обширной генеалогии,
пропорциональной судьбе русского стихотворного языка за три столетия
существования в это м языке авторской (в отличие от фольклорной) литературы.
При всей своей увлекательности, рассуждения о влияниях и истоках в
творчестве того или иного поэта - особенно на нынешнем уровне развития
стихотворной речи - оборачиваются по существу подменой осознания того, что
этим поэтом сказано. На подмену
эту критик идет тем охотнее, чем некомфортабельней (говоря мягко) и
трагичней (говоря жестко) оказывается содержание сказанного. Рейн не избег
уже и не избегнет этой участи впоследствии. Поэтому мы позволим себе здесь
не предаваться подобным экскурсам, обессмысливаемым обширностью
вышеупомянутой генеалогии, огромностью вобранного. Ко времени появления на
литературной сцене того поколения, к которому принадлежит Рейн, русской
поэзии было, если считать начиная с "Поездки на остров Любви", уже без
малого триста лет. Оправданный еще столетие назад поиск фигур, имеющих
ключевое значение для развития и становления поэта, теряет в XX веке
прикладной смысл не столько даже из-за перенаселенности отечественной
словесности, сколько из-за сильно возросшего количе ства факторов,
традиционно полагавшихся побочными, но на деле оказывающихся решающими. Сюда
можно отнести переводную литературу (поэзию в частности), кинематограф,
радио, прессу, граммофон: иной мотивчик привязывается сильней, чем самая
настойчивая октав а или терцарима, и гипнотизирует покрепче зауми. Для
творчества Рейна - на мой взгляд, метрически самого одаренного русского
поэта второй половины XX века - каденции советской легкой музыки 30-х и 40-х
годов имели ничуть не меньшее - если не большее - - значение, чем
технические достижения Хлебникова, Крученых, Заболоцкого, Сельвинского, Вас.
Каменского или - чем консерватизм Сологуба. Во всяком случае, если возводить
пантеон рейновского метрического подсознания, более заполненного хореями,
чем ямбом , то, наряду с вышеперечисленными, голосу Вадима Козина - вернее,
заевшей пластинке с его голосом - будет в нем принадлежать почетное место.
Стихи растут из сора, и Ахматовская формула могла бы стать эпиграфом к
этому сборнику Евгения Рейна с неменьшим успехом, чем ко всем прочим. Сор
этот включает в себя решительно все, с чем человек сталкивается, от чего
отталкивается, на что обраща ет внимание. Сор это - не только его физический
- зрительный, осязательный, обоняемый и акустический опыт; это также опыт
пережитого, избыточного, недополученного, принятого на веру, забытого,
преданного, знакомого только понаслышке; это также опыт про читанного.
Стихосложение на сегодняшний день по-русски, само по себе, есть "одна
великолепная" (часто неуместная и неуклюжая) цитата. В определенном смысле,
поэзия на сегодняшний день и сама есть элегия; каждая почти строка, хочет
того тот или иной автор
или не хочет (хуже, если не хочет) аллюзивна, ретроспективна. В отличие
от большинства своих современников, Рейн к сору своих стихотворений, к сору
своей жизни относится с той замечательной смесью отвращения и благоговения,
которая выдает в нем не столь ко даже реалиста или натуралиста, сколько
именно метафизика, или, во всяком случае, индивидуума, инстинктивно
ощущающего, что отношения между вещами этого мира суть эхо или подстрочный -
подножный - перевод зависимостей, существующих в мире бесконечнос ти. И
внимание, и сентимент Рейна к "сору" тем уже оправданы, что сор конечен. Не
так уж важно, узнает ли себя читатель в том, что этот поэт говорит о жизни.
Важно, что поэт узнает себя в соре, из которого растут его стихи; не менее
важно и то, что и сам а бесконечность, реши она облечься в плоть и в кровь,
в стихах этих и в поэте этом себя несомненно узнает. (В конечном счете, поэт
и есть бесконечность, облекшаяся в плоть и кровь.)
Рейн - элегик, но элегик трагический. Главная его тема - конец вещей,
конец, говоря шире, дорогого для него - или, по крайней мере, приемлемого -
миропорядка. Воплощением последнего в стихах Рейна служит город, в котором
он вырос, героиня его
любовной лирики 60-70-х годов, переменившая, говоря языком каторжан
прошлого века, участь, дружеский круг той же датировки, образовывавший
тогда, по слову Ахматовой, "волшебный хор" и потерявший с ее смертью свой
купол. В отличие от обычного у элегиков драматического эффекта,
сопутствующего крушению мира или мифа, в отличие от элиотовского "Так
кончается мир" (Так кончается мир / Так кончается мир, / Не с грохотом, но
со всхлипом), гибель миропорядка у Рейна сопровождается пошленьким
мотивчиком, шлягер ом тех самых тридцатых или сороковых годов, чью
тональность и эстетику стихотворение Рейна, как правило, воспроизводит то
метрическим эквивалентом синкопы, то выбором детали. Более того, гибель
миропорядка у этого поэта не единовременна, но постепенна. Р ейн - поэт
эрозии, распада - человеческих отношений, нравственных категорий,
исторических связей и зависимостей, любого двучлена, включая ядерный, - и
стихотворение его, подобное крутящейся черной пластике, - единственная
доступная этому автору форма
мутации, о чем прежде всего свидетельствуют его ассонансные рифмы. В
довершение всего, поэт этот чрезвычайно вещественен. Стандартное
стихотворение Рейна на 80% состоит из существительных и имен собственных,
равноценных в его сознании, как, впрочем, и в
национальном опыте, существительным. Оставшиеся 20% - глаголы, наречия;
менее всего - прилагательные. В результате у читателя зачастую складывается
ощущение, что предметом элегии оказывается сам язык, самые части речи, как
бы освещенные садящимся солн цем прошедшего времени и отбрасывающие поэтому
в настоящее длинную тень, задевающую будущее.
Но то, что может показаться читателю сознательным приемом элегика, или,
по крайней мере, естественным продуктом ретроспекции, таковым не является.
Ибо избыточная вещность, перенасыщенность существительными были присущи
поэтике Рейна с самого нача ла, с порога. Уже в самых ранних стихотворениях
Рейна конца 50-х годов - в частности, в его первой поэме "Артюр Рембо" -
бросается в глаза своего рода "адамизм", тенденция к именованию, к
перечислению вещей этого мира, младенческая почти жадность к сло вам. В
каждом следующем стихотворении они были другими, "кварталы уходили в
анилин", "рычали тигры в цирке на гастролях, / гудел орган в проветренных
костелах", "ушанка терлась в пробор", "мотоцикл" знаменитого циркового
каскадера Маевского рифмовался с "черепаховым магазином", "новые линкоры" на
черноморском рейде в строю передавали фокстрот, и на берегу Финского залива
"В кровосмесительском огне / полусферических закатов / вторая жизнь являлась
мне, / ладони в красный жир закапав". Открытие мира у это го поэта
сопровождалось развитием дикции. Впереди лежала если не жизнь, то во всяком
случае огромный словарь. В одном из первых услышанных мною стихотворений
Евгения Рейна, "Японское море", начинавшемся строчкой "Пиво, которое пили в
Японском море... ", были такие строфы:
... Лезет Японское море, шипя побеленною пеной.
Вольтовым светом побелит и пену, и локти.
Тычется в море один островочек военный,
где опускают под воду подводные лодки.
Радиомузыка ходит по палубам, палубам.
Музыку эту танцуют и плачут и любят.
Водку сличают с другими напитками слабыми,
после мешают и пьют. Надо пить за разлуку...
И кончалось оно так:
... Люди плывут, как и жили. Гляди: все понятно.
Век разбегается, радио шепчет угрюмо
эти некрологи, песенки и оппоненты.
О, иностранное слово среди пароходного шума!
Это запомнилось сразу же и навсегда своим словарным составом, диковатым
паузником, почти алогичным - на грани проговора - синтаксисом, помесью
бормотания и высокой риторики, пристальностью взгляда и сознания,
зажеванностью откровения в "Век раз бегается... ", где виден океан и слышно
сообщение о смерти автора "Середины века". Стихи Рейна замечательны именно
этим поразительным для всех органов восприятия моментальным соединением -
реакцией, если угодно (и если иметь в виду его диплом инженера-х имика),
зрения, слуха и сознания и способностью взглянуть на полученное извне,
забормотать результат реакции - результат опыта, поставленного над собой или
над миром.
Рейн не только радикально раздвинул поэтический словарь и звуковую
палитру русской поэзии - причем (поскольку у нас любят приоритеты) сделал
это гораздо раньше тех, кому расширение это официально приписывается; он
расширил - раскачал - также и
психологическую амплитуду русской лирики. Здесь с приоритетом, надо
полагать, все в порядке, ибо оспаривать глубину отчаяния, чернеющую в этих
стихах, и степень усталости от него мало кому из соотечественников - падких
до любых лавров - придет в голов у. За четверть века лирический герой Рейна,
этот "Двух столиц неприкаянный житель" и "сам себе командир", проделал
довольно чудовищную эволюцию до обращенного к Творцу: "Или верни мне душу, /
Или назначь никем" и - если уж мы заговорили об эволюции - д о: "Я -
бульварная серая птица... " Пение этой бульварной птицы поистине
душераздирающе, не столько даже своим тембром, сколько тем, что в нем слышна
не жалоба, но полное безразличие к своему щебету. При этом, зрению данной
птицы присуща его неизменная ястребиная острота, придающая обычно
стихотворениям Рейна сходство с живописью, - с тем, впрочем, отличием, что
задник в них всегда прописан гораздо отчетливее, чем передний план. В этой
размытости переднего плана и, прежде всего, авторской в нем фигуры ,
сказывается то же самое равнодушие автора к своему лирическому герою, в
конечном счете - к самому себе. Существование подобного отношения к вещам,
существование такого стихотворца усложняет жизнь современникам. В
присутствии Рейна петь чистую радость жизни - так же, впрочем, как и
повествовать о ней в сугубо минорном ключе - представляется трудоемким. Если
прежде бороться с этим можно было замалчиванием его творчества, непечатанием
его стихотворений или кастрацией их в печати, теперь это осуществим о
посредством упреков в старомодности его технических средств, в повторяемости
сюжета и интонации. Основания для этих упреков, увы, могут быть в лучшем
случае чисто демографическими, т. е. опираться на появление на литературном
поприще новых дарований, т ребующих к себе внимания. При всей естественности
такого побуждения, уступка ему обещает дорого обойтись прежде всего именно
самим этим новым дарованиям, ибо в каком бы жанре они ни выступали, у
читателя будущего не будет иного выбора, кроме как восприня ть их в качестве
рейновских эпигонов.
В настоящем у Рейна вышли три сборника стихотворений; первый из них -
когда автору исполнилось 50 лет. Публикацию двух последующих, с интервалами
в приблизительно два года, следует, видимо, рассматривать как торжество
справедливости. К сожалению , проблема с торжеством справедливости,
заключается, по определению, в том, что оно наступает всегда с опозданием. В
данном случае - с опозданием в четверть века. Выход в свет "Береговой
полосы" и "Темноты зеркал" с вышеупомянутым интервалом предполагае т
восстановление естественного процесса существования поэта в литературе. Это,
боюсь, не соответствует действительности. Мы имеем дело не с естественным
процессом, но с его имитацией - с мичуринской, так сказать, прививкой,
клейких лепестков к сожженном у дереву. Это звучит, должно быть, несколько
мелодраматично, но слишком уж похоже на правду, чтоб от такого сравнения
удержаться. Есть, к слову сказать, нечто труднопереносимое во всех этих
нынешних запоздалых и посмертных публикациях: в жадности, с кото рой
издатель - а зачастую и сам автор - кидается на внезапно предоставившиеся
возможности. Что-то в этом есть от вдовы, у которой появились деньги, и она
принялась наверстывать упущенное: набросилась на тряпки и появляется везде.
Достойней зачастую про ходить всю жизнь в одном единственном, застиранном и
перештопанном платье - или, если уж действительно восторжествовала
справедливость, издать страниц на двести-триста "Избранное". Это, надо
надеяться, еще произойдет с Рейном, ибо ни три упомянутых сбор ника, ни
этот, к которому читатель сейчас читает предисловие, не дали и не дадут ему
представления о масштабе и о значении этого поэта для русской словесности.
Есть авторы, выгадывающие от собрания сочинений, и есть теряющие - такие,
как Фет или Тютчев,
и Рейн принадлежит к этой последней категории.
У всякого крупного поэта есть свой собственный излюбленный
идеосинкратический пейзаж. У Ахматовой это, видимо, длинная аллея с садовой
скульптурой. У Мандельштама - колоннады и пилястры петербургских дворцовых
фасадов, в которых как бы запечатле лась формула цивилизации. У Цветаевой -
это пригород со станционной платформой, и где-то на заднем плане силуэты
гор. У Пастернака - московские задворки с цветущей сиренью. Есть такой
пейзаж и у Рейна; вернее - их два. Один - городская перспектива, у ходящая в
анилин, скорей всего - Каменностровский проспект в Ленинграде, с его
винегретом конца века из модерна и арт нуво, сдобренный московским
конструктивизмом, с обязательным мостом, с мятой простыней свинцовой воды.
Другой - помесь Балтики и Черно морья, "залив с Кронштадтом на боку, / с
маневрами флотов неслышных", с пальмами, с балюстрадами, с входящим в бухту
пассажирским теплоходом, с новыми линкорами, передающими в строю фокстрот,
публикой променада. Если в привязанности к первому сказывается
сетчатка подростка, в навязчивости второго, в этом комплексе "береговой
полосы" можно при желании различить нашего хордового предка, вышедшего из
воды и сохранившего свои инициалы в имени Спасителя. Если первый
представляет собой рай потерянный или, во всяком случае, сильно
скомпрометированный, второй есть рай возможный, обретаемый, и автору этих
строк больше всего на свете хотелось бы усадить автора этой книги за стол на
какой-нибудь веранде этого рая, положить перед ним перо и лист бумаги и
оставить его на некоторое время - лучше надолго - в покое. Для вдохновения я
положил бы ему рядом на стол Вергилия - лучше "Буколики" или "Георгики", чем
"Энеиду", а еще лучше - томик Проперция. Что-нибудь, иными словами, лишенное
амбиции и сочинявшееся, судя
по всему, без спешки, с большим запасом времени. Спустя месяц-другой я
зашел бы к нему взглянуть, что получилось.
Русской поэзии всегда не хватало времени - как, впрочем, и места. Отсюда
ее интенсивность и надрывность - чтоб не сказать "истеричность". Созданное в
существовавших параметрах - под сенью Дамоклова меча - за последние сто лет
необычайно, но с лишком часто окрашено комплексом - "сейчас или никогда!".
Изуродованность поэтической судьбы стала у нас не меньшей нормой, чем ее
прерванность, и поэт - даже начинающий - воспринимает себя и трактуется
аудиторией в драматическом ключе. От него ожидае тся не сдержанность, а
фальцет, не мудрость, а ирония или, в лучшем случае, искренность. Это -
немного, и хотелось бы надеяться, что положение дел переменится; и, хотелось
бы, чтобы перемена эта началась немедленно, с Рейна. Именно поэтому хочется
полож ить ему на стол Вергилия или Проперция. Овидием он уже был, Катуллом -
тоже. Трагический удел им - на бумаге и во плоти - надо надеяться, исчерпан.
Что до Горация, то после Ахматовой на эти лавры претендовать у нас некому и
нельзя. Но на новые вергили евы эклоги или элегии Пропорция сил у Рейна
хватить может и должно. Человек, живущий в империи, тем более - в
разваливающейся, не много потеряет, отождествив себя с теми, кто, в сходных
обстоятельствах, две тысячи лет назад, не позволил себе впасть в за
висимость от творящегося вокруг, и чья речь была тверда. Последнего,
впрочем, Рейну, чей голос зазвучал и не пресекся в эпоху имперского
окостенения, не занимать.
Пусть автор не посетует на вышеизложенные пожелания. Фантазии вроде этой
естественны при чтении собранных здесь стихотворений - при чтении с другой
стороны земли. Пишущему это предисловие представляется, что опыт пережитого,
накопленный в этих с тихотворениях, может разрешиться только преодолением
биографии и обретением тональности, родственной тональности ахматовских
"Северных элегий". Более того, пишущий это предисловие должен признаться,
что он предается этим фантазиям не только на счет Рейна , но и на свой
собственный. Это объясняется не столько тем, что потерянный рай Рейна как
две капли воды похож на потерянный рай автора предисловия, с только
сходством его и рейновского рая обретаемого. Если он, этот рай, существует,
то существует и возмо жность того, что автор этой книги и автор предисловия
к ней встретятся: преодолев свои биографии. Если нет, то автор предисловия
останется во всяком случае благодарен судьбе за то, что ему удалось на этом
свете свидеться с автором этих стихотворений под одной обложкой. Это немало.
Их, стихотворений этих, физическое соседство с текстом этого предисловия
является если и не торжеством справедливости, то, во всяком случае, внятной
метафорой их неотделимости - на протяжении более чем в четверть века - от с
ознания автора этого предисловия. То, что их разделяет, - менее, чем
страница.
"1993"
___
Вступительное слово на вечере А. Кушнера в Нью-Йорке 10. 12. 1994
Что бы я ни сказал об этом поэте, переживание чтения, которое вам
предстоит услышать, будет неизмеримо больше сказанного и вряд ли совпадет с
двумя или тремя соображениями, которые я собираюсь вам изложить. Всякий
разговор о поэзии есть неизбежно сужение предмета, о котором идет речь,
усушка и утруска, хотя бы пото му, что статья, рецензия или речь есть проза.
Но, может быть, смысл подобного обычая - представления поэта публике - в том
и состоит, чтобы предварить поэзию прозой, создать ощущение контраста. Во
всяком случае, представляющий, то есть я, чувствует, чт о своими
разглагольствованиями отнимает время, и без того ограниченное, а публика
думает: поскорей бы он убрался, мы пришли сюда не за этим. Я полностью
согласен с этим отношением и уверяю вас, что не стоял бы тут, если бы
устроители вечера меня об этом не попросили. Попросили же они меня об этом,
исходя из соображений, что выступление поэта должно быть предварено заметами
о его биографии и творчестве.
Нет предположения более ошибочного: сколько я себя помню, всегда сначала
читал стихи и только потом, и то далеко не всегда, интересовался
биографическими данными. Биография для понимания творчества дает чрезвычайно
мало, и события в жизни поэта, как и в любой жизни, случайны и по существу
однообразны: рождение, школа, вузы, служба, браки, разводы - это удел
миллионов и поэта в том числе. Люди с богатой биографией, как правило,
стихов не пишут. Можно пережить бомбардировку Хиросимы или провести четверть
века за колючей проволокой в лагере и не написать ни строчки. И можно
провести только одну ночь с девицей и написать "Я помню чудное
мгновенье...".
Что из этого следует? а) что мое присутствие на этой сцене грозит
затянуться и б) что монотонность существования более тесно связана с
творчеством, чем принято думать.
Именно монотонность существования более всего ответственна за
стилистическое, жанровое, метрическое разнообразие в творчестве поэта, грубо
говоря, за его внутреннюю насыщенность. Поэтому биографию Александра Кушнера
вы от меня не услышите. За иск лючением разве того, что ему сейчас примерно
пятьдесят восемь лет, что стихи он уже пишет четыре десятилетия, что он
выпустил за эти годы около десяти поэтических книг, если я не ошибаюсь,
общим тиражом, я полагаю, достигающим, вероятно, полмиллиона. Вне шними
событиями жизнь его крайне бедна. Он, может быть, с этим не согласится. В
творческом отношении (подлинная биография поэта - в его рифмах, строфах,
строчках, в его ритмике, тембрах) я не знаю жизни богаче и качественно, и
количественно. Написано им
чрезвычайно много, больше, думаю, чем любым из его современников.
Одно это обрекает любую попытку кратко охарактеризовать и определить
этого поэта - на немедленный провал. Созданное Кушнером пропорционально,
лучше сказать - равнозначимо его жизни вообще. В поэзии нашей, в этом
столетии по крайней мере, нет яв ления, более органического как в смысле
содержания, так и в смысле поэтики.
Я бы даже сказал, что творчество Кушнера настолько переплетено с его
непосредственным физическим существованием, что трудно сказать в конце
концов, что является побочным продуктом чего: жизнь - творчества или
творчество - жизни. Теория отражени я, во всяком случае здесь, не
срабатывает. Тем не менее я считаю своим долгом исполнить роль конферансье
как следует и попытаться дать тому, что вы через минуту услышите, более или
менее внятное определение. Для этого мне придется извлечь нашего автора и з
контекста русской культуры и окунуть его на секунду в контекст культуры
классической. В результате этой деликатной операции немедленно ясно
становится одно - что Кушнер поэт горацианский, то есть в его случае мы
сталкиваемся с темпераментом и поэтикой , пришедшей в мировую литературу с
появлением Квинта Горация Флакка и опосредованной в русской литературной
традиции.
Это поэзия равновесия и наблюдения, равновесия, полученного от природы и
на протяжении жизни все с большим трудом сохраняемого. Что касается
наблюдения, мне бы не хотелось, чтобы это путали с созерцанием. Наблюдение
предполагает контроль над объе ктом внимания. Созерцание же - определенную
пассивность, переходящую в отождествление с объектом внимания и растворение
в нем. Я хотел бы подчеркнуть, что Кушнер поэт именно наблюдающий и более
чем наблюдательный, хотя в этом ему никак не откажешь. Ни в
коем случае не созерцательный. Он - комментатор: частных обстоятельств,
но более - бытия в целом. И его комментарию следует, на мой взгляд, доверять
более чем чему бы то ни было, ибо комментирует он с позиций именно
равновесия, а не той или иной, прив лекательной, может быть, но всегда
настораживающей крайности.
И первым свидетельством этого сохраняемого им равновесия является его
поэтика. Главная черта поэтических средств Кушнера - сдержанность этих
средств, не раз служившая поводом к упрекам в традиционности. Кушнер
безусловно не новатор, особенно в б ульварном понимании этого термина. Но он
и не архаист даже в тыняновском смысле. Подлинный поэт всегда выбирает между
репутацией и правдой. Если его интересует больше репутация, он может стать
"новатором" или, наоборот, "архаистом". Если его больше заним ает правда -
он стремится говорить своим собственным голосом. И собственный голос всегда
скорей оказывается традиционен, ибо правда о человеческом существовании сама
по себе архаична.
Кушнер поэт чрезвычайно современный. Я бы даже уточнил, своевременный. У
каждой эпохи предположительно существует своя собственная тональность, и
поэзия фиксирует эту тональность первой. В творчестве Кушнера вы слышите
несогласие человека с тем, что выпало на его долю. Его, ее (то есть этой
поэзии) тенор несогласия с неограниченным временем, с неограниченной
пошлостью, окружающего мира в частности. Грубо говоря, вы слышите в стихах
Кушнера голос человека, отмеряющего свое на земле время не удара ми
курантов, но метрономом русского четырехстопника. И как мы могли уже
убедиться, метроном этот оказывается долговечнее государственной пружины,
хотя и пущен был в ход почти двести лет назад.
Сознание современной аудитории сильно разложено понятием авангарда.
Авангард, дамы и господа, термин рыночный, причем, если угодно, лавочника,
стремящегося привлечь потребителя. Ни метафизической, ни семантической
нагрузки он не несет, особенно с ейчас, когда до конца столетия, тысячелетия
остается всего лишь пять лет. Авангард по сравнению с чем? Во всяком случае,
не с поэтическими средствами Кушнера, представляющими собой сплав поэтики
пушкинской плеяды и поэтики акмеизма. Если можно говорить о
нормативной русской лексике, то можно, я полагаю, говорить о нормативной
русской поэтической речи. Говоря о последней, мы будем всегда говорить об
Александре Кушнере.
Благодаря переменам к лучшему, произошедшим в последние годы, острота от
появления поэта, живущего в отечестве, перед русской аудиторией по эту
сторону Атлантики постепенно стирается. Отныне читатель может выносить
суждения о творчестве поэта без
скидки или наценки на обстоятельства места. Кушнер - всего лишь русский
поэт, вы - всего лишь русская аудитория. География
...Закладка в соц.сетях