Жанр: Драма
Песнь камня
...еням, а женщина кричала мне вслед, звала
меня. Она побежала за мной, а ты на цыпочках - за ней.
Они были в спальне Отца; я ворвался, как раз когда Мать чем-то в него
кинула. Каким-то фарфором из отцовской коллекции; он белым голубем пролетел по
комнате и разбился об стену у Отца над головой. Наверное, Отец почти поймал или
мог поймать, если бы не мое внезапное появление. Он нахмурился, а я бросился к
Матери, плача и завывая.
Она стояла возле горки у стены; он - возле двери в ее комнату. Он оделся
для поездки в город. На ней были паутинно-тонкие ночные одеяния и халат, волосы
спутаны, лицо измазано кремами. В левой руке - лист бледно-лиловой бумаги, на
котором что-то написано.
Мать меня заметила, лишь когда я врезался ей в бедро и вцепился в нее,
умоляя перестать кричать, ссориться и так ужасно ругаться. Я ощущал ее аромат,
драгоценный естественный запах и слабый цветочный, которым она душилась, но
распознал и другой; еще один запах, мрачный и мускусный, - я лишь позднее понял,
что он, должно быть, исходил от розовато-лилового листка, который Мать сжимала в
руке.
Наверное, я считал, что, просто находясь там, напомнив им о себе, смогу
прекратить их крики; я и не думал, что мое присутствие, само существование мое
способно вызвать дальнейшие споры. Я не знал, что с тех пор все течение их жизни
определялось теми двумя бумагами. Одна - белая, жесткая и с острыми краями,
аккуратно положенная в карман отцовского пиджака, - письмо с государственной
печатью, отправляющее Отца послом в зарубежную столицу; другую - лиловоароматную
бумажку, жарко стиснутую материнской рукой, - Отец спрятал, Мать
обнаружила, перепрятала и сейчас предъявила в ответ. В каждой для владельца
крылся шанс, а вместе они стали причиной бедствия для нашего семейства.
Мать прижала меня к себе, и я всхлипывал в мягкий стеганый халат, ее кулак
- тот, что держал записку, - дрожал, вжавшись мне между лопатками. Она закричала
вновь, слова путано вылетали у нее изо рта, отчаянные, удушливые. Яростные,
обвиняющие, унизительные слова; слова открытия, и предательства, и брошенности,
и отвратительных, грязных деяний, и ненависти. Я тогда понимал немногие, ни
одного из них теперь не вспомню, но значение, смысл их раскаленными гвоздями
пронзали мне уши, волдырями вздувались в мозгу; я заорал, чтоб она перестала, и
зажал уши ладонями.
Чьи-то руки обхватили меня и стали оттаскивать. Я снова, еще сильнее
вцепился в Мать; няня пыталась оторвать меня, а ты стояла в дверях, держась за
ручку, в темных распахнутых глазах - спокойное любопытство.
Отец говорил неторопливо, спокойно, разумно. Говорил о долге и
возможности, о затхлости и новых шансах, о бремени прошлого и обещании будущего,
об изнуренной земле и новых странах. Сама эта невозмутимость вызвала в Матери
обратное; каждое слово его точно распаляло ее ярость, извергало из нее все
больше яда, который выкручивал из отцовского рта фразы об общественном долге и
выворачивал их, спрашивал, что же такое тогда пристойная личная жизнь, и то и
другое делая не просто неполноценным - позорным.
Отец заметил, что ехать следует нам всем; Мать заорала, что он отправится
один.
Она осипла; потянулась к горке, достала еще статуэтку и кинула в Отца; тот
поймал и, держа ее в руке, продолжал тихо и разумно говорить. Мать шевельнулась,
я шевельнулся вместе с ней, а няня все отдирала мои пальцы от ее бедра; Мать
вытянутой ладонью смела целую полку фарфоровых фигурок в горке - они бились и
скакали по полу.
Я завопил, отбиваясь от няни.
Ты вошла в комнату и мягко взяла пойманную статуэтку у Отца из рук, а
потом - еще одну Мать кинула через твою голову, фигурка ударилась об отцовскую
вытянутую руку, упала и разбилась - ты опустилась на колени и принялась
подбирать осколки фарфора, складывать их в подол заляпанной краской блузы, где
уже лежала невредимая статуэтка.
Видимо, я ослаб от мучительных рыданий - няня наконец оторвала меня от
Матери, крепко схватила за руку и потащила к тебе - я орал и волочившимися
ногами морщил ковер. Ты взглянул а на няню, потом встала и осторожно высыпала
собранные обломки на высокую постель. Взяла няню за другую руку, и она повела
тебя и потащила меня к двери; ее извинения потерялись в задыхающихся воплях
Матери. Следующий предмет сильно стукнул Отца по голове. Он поднес руку ко лбу и
раздраженно скривился, глянув на замаранные кровью пальцы.
У двери я вырвался и помчался назад; няня погналась за мной, а я запрыгнул
на кровать и побежал по ней, раскидав спасенные тобою осколки фарфора. Я бежал к
Отцу, теперь желая защитить его от гнева матери.
Он меня оттолкнул. Я замер, ошеломленный и смущенный, меж ними двумя,
глядя на него, а он ткнул в меня и что-то крикнул. Помню, я не понял, думая: как
же это, почему он не хочет меня видеть? Что со мной не так? Почему он допускает
к себе только тебя?
Мать несогласно завизжала; няня схватила меня обеими руками и сунула под
мышку, придерживая на бедре; сперва я, все еще в замешательстве, только слабо
сопротивлялся. У двери забился, вывернулся опять и помчался к Отцу. На этот раз
он выругался, взял меня за воротник и провел к двери мимо плачущей, извиняющейся
няни. Он вытолкнул меня далеко в вестибюль. Я приземлился у твоих ног. Няня
выбежала из комнаты, и за ней захлопнулась дверь; щелкнул замок.
Ты протянула руку и стерла с моей щеки отцовскую кровь.
В тот день он взял тебя с собой, в первый и последний раз ударив жену,
когда она попыталась удержать и тебя. Она осталась рыдать, лежа во дворе на
камнях, а он вел тебя, безропотную, к коридору, по коридору и через мост к
машине. Я опустился на колени перед Матерью, плача вместе с ней, и смотрел, как
вы с ним уходите.
Ты обернулась лишь раз, поймала мой взгляд, улыбнулась и помахала. Помоему,
никогда в жизни ты не казалась столь беспечной. У меня моментально будто
высохли слезы, и вот я уже слабо махал в ответ, тебе в спину, и ты скрылась.
Я вступаю на центральную лестницу, где алебастр чистейшим снегопадом
покрывает павшую спящую фигуру; она шевелится, бормочет во сне, но пыль почти не
подымается. Что-то громко хрустит под ногой, когда я прохожу, и рухнувший силуэт
издает пьяный, невнятный вопрос. Я замираю, а солдат засыпает вновь, и
бормотание его постепенно стихает.
Тут я думаю бросить пистолет, что тяжело болтается в правой руке, но
израненная обожженная ладонь уже привыкла к оружию; обхватив его прохладу,
опаленная плоть не жалуется, не считая далекой ноющей боли; заставлять ее
двигаться, отрывать рыдающую кожу от пистолета и сгибать ее потрескавшуюся
поверхность - значит снова вызвать боль. Уж лучше оставить как есть; не так
больно. И в любом случае - разве можно быть уверенным, что оружие не
понадобится?
Я шагаю по закругленным ступеням к площадке на спальном этаже, где
перекладины перил, покосившиеся и сломанные, нависли над провалом, точно пальцы,
хватающие пустоту. Ноги мои, вписываясь в ступеньки, с каждой стирают
алебастровую пыль. Коридор полон теней, темный лес бледных колонн и столбов,
громадные лоскуты чернильной темени и косых лунных лучей; зимняя тропка по
мусору - здесь его поменьше, - а по бокам темные озера цвета изнанки старинных
зеркал. Вдалеке слышится ворчание, скрип кровати или половицы, чей-то кашель.
Воздух пахнет дымом, пoтом и вином. На полу - шквал бесстраничных книг, они
ползут и трепещут под сквозняком из разбитого окна. Я иду за ними.
Дверь в мою комнату приоткрыта; внутри воздух дрожит от мужского храпа. У
дверей в твою комнату, милая моя, - и в высвеченном луной оконном контуре на
полу - еще одна спящая фигура лежит, скорчившись в темном спальном мешке; каска
у головы, в углу к дверному косяку прислонена винтовка, Я подхожу, аккуратно
огибая шуршащие бумаги и сломанные пластинки, переступая через половицу,
которая, я знаю, скрипит. Наклоняюсь ближе и замечаю в лунном свете что-то
похожее на рыжие волосы. Значит, Карма, наш пулеметчик и преданный страж
лейтенантова сна. Думаю, я мог бы открыть дверь, но тогда упадет ружье. Думаю, я
мог бы отодвинуть винтовку, но ремешком обернуто запястье Кармы - как раз там,
где его кулак по-детски засунут под щеку.
Я отступаю к открытой двери в свои апартаменты. Темнота населена сопением
и скрежетом: беспокойный сон пьяных мужчин. Света почти нет; камин не растоплен,
шторы опущены, и к тому же окна комнаты отвернулись от луны. Я осторожно
скольжу. Я знаю, где здесь что в нормальной обстановке, но какой валяется мусор,
какая упала одежда и какая мебель передвинута спящим, не могу сказать или
увидеть.
Я огибаю изножье кровати и ощупью продвигаюсь мимо сундука; горящая
чувствительная рука нашаривает что-то похожее на женское белье и упавший стакан.
Дохожу до стены возле смежной двери. Ботинки натыкаются на битое стекло, ломкий
слой поверх ковра. Горка у стены открыта; взмахи пытливой руки задевают дверцу,
закрывают ее с тихим стуком и лязгающим стеклянным скрипом. Застываю. Храп
позади меня мнется, чуть меняет тон, но мужественно продолжается. Я нащупываю
дорогу к нише смежной двери.
Ключ Артура мягко поворачивается в замке и щелкает. Я помню, по обеим
сторонам двери есть задвижки. Протягиваю руку; с этой стороны не закрыта. Медлю,
спрашивая себя, чем обернется оборот этой ручки, куда выведет открытая дверь.
Ручка легко поворачивается в израненной руке, и под нежнейшим нажимом
дверь, тяжелая и толстая, начинает отворяться.
Я шагаю внутрь, в шатко-пламенное пространство, где пляшут янтарные тени.
Дверь закрывается, едва щелкнув.
Наконец-то, милая моя. Я нахожу тебя и лейтенанта.
Комнату освещают толстые свечные огарки и остатки огня в камине, поленья
скукожились до глубоких, докрасна раскаленных пещер на черно- сером фоне,
лишенном дыма и огня. Над каждой свечой - сияющая слеза света, неподвижная,
точно выдутая из стекла. Одна за другой они колышутся на впущенном мною
легчайшем сквозняке: сначала та, что на ближнем конце каминной полки, потом на
сундуке, на дальнем углу камина, и последней - та, что на горке у кровати, где,
поблескивая темным металлом, лежит револьвер. Мягкая волна теней выплеснулась на
кожу лейтенанта и на твою, точно свет гладит плавные формы вашей общей плоти.
Тело лейтенанта, открытое лишь сверху, худощавее, чем я думал. Кожа -
точно детская при этом свете, мягко-розовая. Вы лежите вместе, конечности
обнаженно переплетены, беззаботно сцепились в сонном хаосе подушек, простыней и
одежды, твоя щека у нее на плече, ее нога перекинута через твое бедро, одна рука
легко легла тебе на грудь. Как беззащитны вы обе, моя милая, как не высказана ее
командирская гордость, как не по-лейтенантски явлена ее доступность, как
дремотно щека приладилась к плечу, взъерошенные темные волосы, вялый жест
откинутой руки, сочный изгиб зада и мягкая чашечка ладони, все раскинулось и
плывет над лавиной роскошных простыней, точно сцепившиеся обломки
кораблекрушения в добром волшебном море.
Как ты невинна, как прекрасна, возвысившаяся над вооруженным разгулом,
поглотившим нижние этажи, томная и невозмутимая в вашем общем безмолвном мире,
спасенная в нежной цитадели сна. Я осторожно иду к изголовью, помня, где скрипит
пол, пригибаясь, чтобы тень моя, брошенная свечами, не упала на безмятежное лицо
лейтенанта.
Как жажду я слиться с вами обеими, беззвучно скользнуть к вам, нырнуть в
ваше тепло, быть принятым ею, как и тобой.
Но я знаю, что этому не бывать. Лейтенант ничем не показала, что ее вкусы
допускают такое единение или что она покорно согласится на то, чего желаю я. Мне
следует довольствоваться тем, что я это наблюдал, видел то, что возможно
увидеть, и глубоко затаить воспоминание. Этого достаточно. Понятия не имею, к
чему приведет, к каким грядущим переменам обстоятельств или склонностей это
выведет нас, но мы давным- давно договорились, что к подобным вещам следует
относиться с разумной страстью, и риск себя оправдал. Лишь вознаграждаемый дрейф
позволяет нам плыть вдвоем, лишь слабейшие узы оставляют вообще связанными. Наша
обширная свобода - гарантия расслабленного единения, она удерживает нас внутри
бурно бессистемных орбит, где более узкий круг взаимных соглашений скоро оторвал
бы нас друг от друга.
С моей стороны эгоистично было так вламываться. Спите, прекрасные леди.
Простите меня за эту толику наслаждения, что я урвал в отзвуках вас. Я уйду,
оставлю вас в мире и, быть может, найду себе постель где-нибудь наверху.
С должной осмотрительностью я обхожу кровать, снова глядя под ноги, снова
пригибаясь под траекторией света меж горящим свечным фитилем и веками
лейтенанта.
Подо мною скрипит половица - там, где раньше ничего не скрипело. Ну
конечно; я возле ковра, покрывающего оставленную снарядом дыру. Лейтенант сонно
шевелится. Я широко шагаю с раздражающей половицы, и она, возвращаясь на место,
резко трещит. Позади на кровати слышу внезапный шум, пугаюсь, начинаю
оборачиваться и, лишенный равновесия, шатаясь, ставлю ногу на край ковра, решив,
что дыра должна быть в центре.
Но что-то в замке предает меня. Я оглядываюсь, вижу, как начинает
подыматься твоя голова, а лейтенант быстро поворачивается, одновременно
закутываясь в простыню, точно в крученый кокон, - ее глаза уже раскрываются,
рука тянется к горке - и моя ступня нащупывает плохо заткнутую дыру под ковром.
Нога проваливается, утаскивая и меня; другая нога скользит по деревянному полу,
и я начинаю падать. Руки взлетают, пальцы пытаются вцепиться в...
Пистолет, забытый в моей обожженной застывшей хватке, извергает звук.
Потеряв опору, точно когтистая птица, хочу спастись на жердочке каминной полки,
но рука, судорогой сведенные пальцы смыкаются на курке. Щелкает выстрел,
ошеломительно громкий в комнате, из дула вырывается жесткое копье пламени, оно
уничтожает мягкий свет свечей и угольев, ослепляет меня. Ноги застревают в дыре;
я падаю, меня скручивает, я бьюсь головой о металлические поручни возле камина;
пистолет продолжает стрелять, одержимый собственной скачущей жизнью, его
обезумевший лай затопляет мне руки и уши. Трещит мрамор, летят щепки, где-то в
вихре шумов слышатся крики и эхо рикошетов. В оцепенении перекатываюсь на спину;
пистолет по-прежнему трясется и прыгает в руках. Я падаю на пол, ноги застряли,
я точно животное в капкане и ловлю себя на мысли: почему же он все стреляет? - и
лишь тогда начинаю смутно понимать, что, в отличие от любого оружия, какое
попадало мне в руки, он стреляет, пока нажат курок. Я приказываю ладони
раскрыться, заставляю пальцы высвободить курок, с трудом поднимаюсь, пытаясь
сесть.
Затем я вижу лейтенанта, голую, на коленях, она широко расставила ноги на
постели, обеими руками держит револьвер и направляет его прямо на меня. Я
открываю рот, чтобы объяснить. За ней - за ее гибким, розово-неуклюжим телом, -
вижу тебя - ты сжалась, скрючилась, трясешься, сжимаешь одну руку.
Это что - кровь на простынях? Неужели я? ..
Лейтенант стреляет прежде, чем я успеваю заговорить, прежде, чем мне
удается объяснить, спросить или запротестовать. Что-то хлопает меня по виску,
точно молотом вбили костыль, меня разворачивает, скручивает, сбивает мне зрение,
и огоньки свечей вращаются, летят, таща за собой хвост кометы, образуют вокруг
меня ореол - их крохотное мерцание проживает не одну жизнь.
Свет отступает, и я падаю снова, ударяясь об половицу в гаснущей тишине.
Темнота. Никаких выстрелов. Тишина.
Я, похоже, прямо ничего не слышу, но каким-то образом осознаю все вокруг.
Осознаю плач, крики, утешения, тяжело хлопающие штуки, ужасный рев, топот и
грохот. Существование, присутствие этих звуков как-то сообщается мне, но лишь в
общих чертах, абстрактными сущностями. Не могу сказать, кто плачет, кто и что
именно говорит, что это за шумы и что они означают.
Хочу открыть глаза, но не могу. Видимо, надвигается буря. Пистолет вырван
у меня из рук. Не очень больно. Хочу что-нибудь сказать, но не могу. Что-то
обрушивается на меня сбоку, на ребра. И опять. В этой окутывающей меня темноте
требуется секунда, чтобы вычислить: меня бьют. Теперь немного больно. Плач,
крики и хлопки, удары продолжаются. Это что, деревья? Это слышно, как деревья
трепещут на ветру? Еще удар, больнее.
-...здесь! - произносит голос, отчетливый.
Вокруг смыкаются руки, меня резко поднимают. Нога вытащена из дыры в полу.
Потом меня снова бросают, я приземляюсь, кажется, на что-то мягкое.
Я на спине. Нет, на животе.
Теперь я слышу путаные шумы. Скрипят половицы, хлопают двери, топоча,
приходят ноги; кто одевается, что-то скользит, сползает; далекие бегущие шаги,
ломаный ритм, все направляются сюда; крики - удивленные, встревоженные,
облегченные и сердитые; настойчивая речь. Полагаю, мы все будем сожалеть, когда
обрушится буря. Мою голову подымают, роняют снова. Слышу, как она собирается в
горах. Странная немота. Опять слова. Темные скопления облаков - коронами. Пока
дышу. На вершине какая-то тьма. Константин. Кустранит. Устранить.
Кажется, это ты плачешь. Лейтенант утешает. Я все пытаюсь заговорить -
должно же быть нечто, что должно сказать. Мне кажется, глаза открыты, но не
потому, что кажется, будто что-то вижу. По-моему, я вижу. Я определенно не
отказался бы. Ощущаю толпу людей. Комната ужасно красная, словно в кровавой
дымке. Ты на кровати, ежишься, тебя обнимают; нежно. Алебастр на полу, темная
кровь на постели. Лейтенант - сидит на кровати, натягивает сапог. Шипящий свет,
древние газовые штуки. Подо мною ковер, слегка подмок. Голос, я его узнаю; слуга
- кричит, умоляет, через комнату, затем торопливый спор, приказы и снова крики,
голос слуги возражает, утихает, уходит, исчезает. А буря все надвигается; ревет
оглушительно за полыми стенами замка.
Интересно, кто кричал. Ты, моя милая, или она? Или, может быть, я? Почемуто
мне очень важно сейчас знать, кто кричал, но я лишь знаю, что кто-то. Я помню
этот крик, припоминаю звук, проигрываю в голове, даже сквозь рев бури, но, судя
по воспоминанию, то мог быть любой из нас троих. Может, все трое одновременно.
Нет.
-...е здесь! - произносит голос. Но чей?
Меня поглощает нагрянувшая тьма рева. Рушится буря. И последнее, что я
слышу:
- Не здесь, не здесь. Не...
* ГЛАВА 17
Замок, я родился в тебе. И снова ты видишь, как меня, точно беспомощного
ребенка, волокут по разоренным залам. По тому же мусору, что сменил наш панцирь,
меня тащат мимо солдатни, мимо их случайных побед и наших слуг, - а все стоят и
пялятся. Обломки, среди которых я бродил, и спящие фигуры, которые миновал -
единственным живым, исключительно прямоходящим и устойчивым, лишь несколько
минут назад презиравшим их шумную летаргию, - теперь пьяно наблюдают изгнание
меня, выброшенного, немощного и безоружного. По свече на душу, все сборище
смотрит на меня, точно на ежегодную девственницу, в ее кричащей безвкусице
явленную обычной ханжеской нищете.
Проходя мимо, лейтенант разводит руки, надевая куртку. Успокаивает толпу,
предлагает им вернуться в постели, протискивается мимо меня и моих носильщиков,
поправляет воротник, а мы наклоняемся на лестнице. К голове приливает кровь.
Нет-нет, несчастный случай. Помощь найдем. Знаю, где тут врач, вчера его видели.
Леди тоже ранена, но легко. Это они просто выглядят плохо. В постель;
отправляйтесь в постель. Спите. Все будет хорошо.
Вижу ли я - еще одно лицо, бледное, но спокойное, на верхней площадке, - а
мы громыхаем вниз (белые пальцы на расщепленном темном дереве, другая рука
запелената бинтами, убаюкана на нежной груди)? Кажется, вижу, но тут ступеньки
пролетами разворачивают картину, отнимают ее у меня.
Снова вестибюль. Я вижу доспехи у двери, черная мантия наброшена на плечи.
Когда мы проходим мимо, пытаюсь коснуться подола, в мольбе выбрасываю руку, рот
старается испустить слова. Рука падает, волочится по полу, костяшки бьются о
порог, стучат, и мы выходим наружу, во двор. Пред дальнейшими дискуссиями
захлопнута дверь. Слышу сапоги, бегущие по брусчатке, затем крики и плач.
Только не в колодец, пытаюсь сказать я. Я сам как колода и едва не околел.
Пожалейте. (Может, я и говорю - наверное, когда меня сваливают с носилок на пол
джипа. Нет-нет, не джип, не желаю с ним знаться; я поеду в фургоне. Они смотрят
на меня странно.) Дно джипа воняет грязью и маслом. На меня наброшено что-то
холодное и жесткое - поверх всего тела, отключив мне свет. Подвеска проседает,
шепчутся слова, далекий грохот перекрывается, когда мотор оживает с ревом, и
сталь подо мною трясется.
Рессоры скрипят, шипит воздух; две пары тяжелых сапог находят во мне
подножку, прижимая мне голову и колени. Мотор чихает и ускоряется, передачи
лязгают, мы вздрагиваем и срываемся с места. Меня подбрасывает на дворовой
брусчатке, проход под караулкой усиливает рев мотора, а вот мы снаружи, за
стенами, переваливаем через мост - еще немного криков, и одинокий безжизненный
выстрел - и направляемся к аллее.
Про себя я стараюсь следить за дорогой, сопоставляя воображаемую карту со
слепыми движениями джипа; вот голову прижало к порогу, вот потяжелели стоящие на
мне сапоги - или соскользнули назад, или съехали вперед. Мне казалось, я хорошо
знаю окрестности, но, по- моему, заблудился еще до того, как мы покинули наши
владения. Мы сворачиваем с аллеи налево, кажется, но все-таки я запутался.
Голова болит, ребра тоже. Да и руки болят по-прежнему, и, по-моему, это
несправедливо, раны их - будто из совсем далеких времен, им давно уже следовало
исцелиться.
Они собираются меня убить. Кажется, я слышал, как они говорили слугам, что
везут меня к врачу, но врача тут нет. Мне не помогут - разве что умереть. Чем бы
я им ни казался, теперь я ничто; не мужчина, не такое же человеческое существо -
просто нечто подлежащее устранению. Просто хлам.
Лейтенант считает, что я хотел убить ее или тебя, моя милая, - или вас
обеих. Будь у меня даже способность говорить, сказать ей мне было бы нечего -
ничего такого, что не звучало бы жалким оправданием, безнадежно путанной
выдумкой. Я хотел видеть; проявил чрезмерное любопытство, только и всего. Она
отняла у нас дом, отняла тебя, но я не возмутился, не возненавидел ее. Я лишь
хотел наблюдать, убедиться, быть свидетелем, разделить с вами крошечную частичку
радости. Пистолет? Пистолет просто явился, неразборчивый в самой сути своей,
случайная находка, манящая руку, которую он призван заполнить, а затем - в моем
израненном состоянии - прильнуть к нему, слиться с ним, - легче оказалось его
оставить, чем бросить. Я уходил, вы бы и не узнали, что я там был; удача,
обычная судьба определила мое падение.
Не здесь. Не здесь. Ты и вправду это сказала? Я действительно это слышал?
Слова отдаются в голове. Не здесь. Не здесь...
Так холодно, моя милая. Слова, смысл такой реальный, так категорично
звучат. Неужели ты тоже решила, что я, словно какой-то алчный воздыхатель, в
горькой ярости прокрался к вам, чтобы убить? Неужто наша совместная жизнь не
объяснила тебе, что и кто я есть? Неужели вся наша рассудительная
опрометчивость, наши бесчисленные наслаждения и обоюдоострые свободы и теперь не
убедили тебя, что я не ревнив?
О, ведь я тебя ранил, ведь даже сейчас ты баюкаешь рану, пусть небольшую,
и думаешь, что я нарочно и даже хуже того. Вот отчего больно, вот что ранит
меня. Если бы я мог забрать у тебя, выстрадать рану, что нанес столь небрежно.
Руки мои сжимаются под жестким брезентом. Точно стали они моими глазами, сердцем
моим; обе плачут и болят.
Железное дно дребезжит и вибрирует, брезент морщится и бьется, один
болтающийся угол непрерывно стучит по моему плечу - одержимым невежей, что
пытается привлечь к себе внимание. Шум ветра заполняет все вокруг, он вихрится и
отдается, рвется и ревет, свирепый в бессмысленной своей мощи, рождает
неколебимый покой, что неподвижности и не снился. Голова гудит, заполненная всей
этой звучной пустотой.
Правая рука - возле лба; нахожу в себе силы подвинуть ее ближе, а брезент
прячет мой жест. Касаюсь виска, ощущаю влагу, боль ободранной, саднящей плоти;
длинная, все еще медленно кровоточащая рана - изгибом, рубец вдоль головы,
примерно от глаза за ухо. С брови капает кровь. Я ловлю несколько капель и
растираю их в пальцах, размышляя об Отце.
Сколь жалок род наш, сколь грустный конец всё замышляем мы для наших "я".
Не хотели вреда, моя милая, - и столько ущерба. Тебе, нам - и мне, кто уже
ущербен, но вот-вот перейдет ту грань, за которой нельзя навредить сильнее. Так
и идти безропотно до конца? Не уверен, что у меня есть особый выбор.
Мы - все наши партизаны, мы - вообще все - воинственны, когда без этого
никак, одежда наша - доспехи, что нежно обняли шаткие скелеты, плоть наша -
ткань смертная - лучше всего подходит для драк. Мы солдаты - до последнего
мужчины по крайней мере, - и все же есть такие, кто и пред ликом смерти не
обнаружит живительной дикости, какой требуют военные откровения подобного рода;
особые характеры, им потребны обстоятельство и мотив, коих ситуация не рождает.
Просто-напросто коварный тиран преследует терпимые умы тех, кто лучше него.
Армии зверствами куют в войсках братство, которое следовало бы распространить на
всех, а затем стравливают тех и других. Может, лейтенант со мною делает нечто
похожее? Может, околдовала меня? Иначе бы я действовал, будь она мужчиной? И
предстоит ли мне при смерти познать пределы добровольного страдания и фатализм,
о каком никогда в жизни и не догадывался?
Быть может, падение от власти и владения в грубый отстойник прав
сильнейшего так отшлифовало мое представление о ценности, что я способен с
относительным хладнокровием рассуждать о собственной капитуляции вплоть до
полной ликвидации; повисший лист в восторге разжимает хватку, дыханье бури
почуяв. Какая недальновидность; я не понимал: пускай мы жили в мире, но он, как
накопленное богатство, таит в себе свою противоположность; он двулик и в дарах
своих несет оскудение. Мы - единственные от природы развращенные животные; не
ст
...Закладка в соц.сетях