Жанр: Драма
Песнь камня
... Она
хмурится.
- Она вообще покладиста.
- Хм-м, - кивает лейтенант, по-прежнему глядя тебе вслед.- Она очень
молчалива, да?
- Это она просто думает вслух, - любезно улыбаюсь я.
Лейтенант захвачена врасплох, я вижу. Потом выдавливает смешок.
- Бог ты мой, сэр, - тихо говорит она, - а вы суровы.
Я смотрю в океанически-сумеречные глубины меж высоких стволов, где исчезла
ты.
- Есть люди, которым некая суровость нравится, - отвечаю я.
Она задумывается, потом глубоко вздыхает.
- Правда? Вкус к суровости? - Поднимает глаза к небу, оглядывается.-
Тогда, должно быть, сейчас повсюду масса довольных.
Она переламывает ружье, вытряхивает гильзы, осторожно вкладывает новую
пару
- Итак, - произносит она, одной рукой с треском закрывая ружье. Я
вздрагиваю.- Вы женаты? Она ваша жена?
- Не в обычном смысле. Все еще держа ружье одной рукой, она разглядывает в
дула землю.
- Но по сути?
- Вполне. На самом деле отношения ближе многих.
Полагаю, лейтенант хотела бы еще что-то спросить, но тут появляешься ты -
застенчивая улыбка, взгляд потуплен - и снова берешься за ружье. В вышине, ни о
чем не подозревая, кружит новая стая - поменьше.
Мы стреляем еще. Я снова целюсь мимо, у тебя получается неплохо, но
хорошим стрелком ты никогда не была; у лейтенанта же, видимо, обнаруживается дар
- берега пруда сплошь покрываются мертвыми и умирающими птахами.
- Вы, я вижу, неважный стрелок, Авель, - замечает она, глядя строго;
солдаты собирают ее добычу.- Мне казалось, у вас должно получаться лучше.- Она
машет ружьем.- Это что - для гостей ружья? Вы совсем не охотитесь?
- Я привык к мишеням побольше, - отвечаю я довольно правдиво.
- Вот и Амур тоже, - она ухмыляется одному из солдат.- Дайте ему
стрельнуть.
Приходится уступить ружье. Солдату - одеревенелому неловкому юноше с лицом
лет на десять старше тела - требуются пояснения, однако он быстро
приспосабливается. Его товарищ продолжает перезаряжать тебе. Мне в руки
впихивают мешочек для дроби, набитый пернатыми трупиками, - я разжалован в
сборщики добычи.
- Отлично, Амур! - говорит лейтенант подопечному в паузе между стаями.- У
Амура прекрасно получается, правда, Морган? - Ты изображаешь слабую улыбку,
которую можно принять за согласие.-Для раненого весьма неплохо. Покажи ей шрамы,
Амур.
Юноша мнется, оголяя плечо - к счастью, не то, в которое упирается
приклад, - и демонстрирует тебе неопрятные бинты.
- И остальные; не стесняйся, - ворчит лейтенант полунасмешливо, хлопая
товарища по заду.
Юноше приходится расстегнуть и спустить до колен штаны - лицо его
вспыхивает. Еще один толстый бинт стягивает верхнюю часть бедра (я и не заметил,
что он хромает, хотя теперь понимаю, что он действительно хромал). Его трусы -
грязнее бинтов, а лицо теперь - еще темнее. Мне становится жалко парня.
- Близко попало, да, Амур? - подмигивает лейтенант. Юноша нервически
смеется и быстро застегивается. Ты отвернулась.- Амур едва спасся, -
рассказывает тебе лейтенант, оглядывая небо в поисках следующих жертв.-
Шрапнель, да, Амур? - Солдатик хрюкает, по- прежнему смущенный.- Снаряд, -
поясняет лейтенант.- Может, одно из тех, например, орудий, которые сейчас
слышно, - добавляет она, сузив глаза, принюхиваясь к ветру. Солдаты, судя по
всему, озадачены, ты не реагируешь. Я прислушиваюсь и действительно различаю его
вновь - отдаленное, почти инфразвуковое громыханье далекой артиллерии.
- Ага...- выдыхает лейтенант: новая птичья клякса мчится с верхних склонов
и кружит над прудом.
Несколько птах, только раненные, трепещут, припадая на одно крыло, путаясь
в крошечных вихрях сбитых взорванных листьев, приземляются у твоих ног,
ударяются о землю, пищат, бьют крылышками, исключительно из эксцентричного
страха за себя, лишь затем, чтобы на них наступили.
В молодости ты могла заплакать, услышав, как крошатся их малюсенькие
черепа. Но ты научилась отводить взгляд, осматривать ружье, разламывать его и
перезаряжать - витки отработанного дыма серо вьются над подобранными наверх
волосами.
Ах, разве не желал я тебя в тот момент; я хотел тебя в эту ночь - немытой,
полураздетой, в путанице одежды, ковров, башмаков и ремней, встревоженной возле
страстного костра, - и чтобы аромат пороха черно лежал на распущенных волосах и
коже.
Этому не сбыться. До конца охоты наградив меня ролью собаки, наполняющей
мешки трофеями, по возвращении в замок лейтенант отправляет меня в постель рано,
точно капризного ребенка.
Полагаю, за мой проступок. Между охотничьей собакой и ребенком я на
некоторое время становлюсь вьючным животным, которому на обратном пути по той же
крутой тропинке приказано тащить тяжелые, теплые мешки с мертвыми птицами и
сломанное ружье.
У меня за спиной лейтенант продолжает болтать, угощает тебя собственной
жизнью; очередное разоренное гнездо. Убогое начало во времена полегче нынешних,
скромные победы в школе и в спорте, укрепившаяся самооценка, медленная и
осознанная борьба за взлет над остальным стадом. Затем уроки в каком-то колледже
- с застенчивым намеком на разочарование в любви - и решение пойти в армию ч.
незадолго до текущих военных действий.
В общем, скучно; она из тех, кому подобные беды, по правде говоря, несут
освобождение, чей характер складывается в театре величайшего разрушения;
созидательный водоворотик против стрелки этих яростно едких времен. Наш
лейтенант - душа, отпущенная на волю перекройкой, что прячется в тотальном
беспорядке, от конфликта пока выигрывала. То, что морально разрушает нас, ее
оживляет, а в замке мы встречаемся отражениями в зеркалах и, быть может,
проходим мимо.
Я не отказался бы от продолжения истории нашей тюремщицы, но в
предвкушении роняю ценный груз. На первом мостике через реку я поскальзываюсь и
вцепляюсь во влажные склизкие перила; громоздкие мешки падают вместе с ружьем, и
вся добыча лейтенанта летит с высоты в стремнину. Ружье исчезает покорно, его
всплеск теряется в бесконечном пенистом потоке крутых порогов. Мешки падают
медленнее, бьются о вихрящуюся водяную поверхность и выпускают мертвецов. Птицы
выплывают, пена полна перьев, свинца и плоти, и мокрые птахи - от воды совсем
худенькие - плывут, кружатся, теряют оперение и мчатся в легкомысленном течении.
Я медленно поднимаюсь, вытираю с ладоней зеленую слизь. Лейтенант
приближается, смотрит мрачно. Заглядывает через перила в шумный клубящийся
водоворот, где несутся ее трофеи.
- Какая неосторожность, Авель, - цедит она сквозь серо-розовую рану губ и
словно не желающие расцепляться зубы.
- Видимо, выбрал не ту обувь, - извиняюсь я. Она смотрит на мои бурые
башмаки; вообще-то достаточно безыскусные, но с неподходящими для такой почвы
подошвами.
- Видимо, - говорит она. Мне кажется, именно в эту секунду я ее пугаюсь.
Мне чудится, что она способна продырявить меня из ружья, пустить мне в голову
пулю из пистолета или просто приказать своим людям перекинуть меня через
деревянный парапет. Однако она бросает последний взгляд туда, где в ухабистой
гонке исчезли птицы, и, потеряв их из виду в этой круговерти, приказывает
солдатам нагрузить меня остальными ружьями.
- Честное слово, Авель, я бы на вашем месте их не роняла, - говорит она.-
Правда.- Она отворачивается.- Хорошенько следите за нашим другом, - говорит она
солдату, что стоит у меня за спиной.- Мы же не хотим, чтобы он снова
поскользнулся. Это уже было бы слишком. Правда, леди? - прибавляет она, проходя
мимо тебя. Мы бредем дальше, уходя от водяного рева, что хоронится в речном
ущелье.
Я посажен в заброшенную комнату, илистую заводь на верхнем этаже восточной
башни. Загроможденная, заваленная накипью нашей жизни, как и приснопамятный
чердак. Небольшие окна по большей части разбиты, подоконники закапаны птичьим
пометом. Сквозь треснувшие стекла сочится дождь; я затыкаю дыры какими-то
старыми шторами. В холодном камине развожу судорожный огонь: поджигаю подшивки
старых пожелтевших журналов. В иных идет речь об охоте и других сельских
забавах; это кажется уместным.
Тема получает развитие. Не могу поверить, что наша добрая лейтенант в один
обход запомнила каждую комнату замка; полагаю, просто повезло, что она заперла
меня сюда, с подшивками древних журналов и трофеями давних охот в стеклянных
витринах. Звери, птицы и рыбы пялятся неуклюжими портретами предков:
остекленелый взор, окоченелые позы. Витрины заперты; я не нахожу ключей, поэтому
открываю саркофаги, расковыряв дерево и разбив стекло.
Разглядывая птичье чучело, выпотрошенную рыбину, стеклоглазую лисицу и
зайца, я постукиваю то твердым мертвым зрачкам, нюхаю безукоризненные перья,
глажу странно сухую кожу. Оперение и чешуя остаются на пальцах. Я подношу их к
свече, высматриваю их внутреннюю связь, медлительное течение моря в воздух,
чешуи в перья, плавников в крылья, хвоста в хвост, переливов в переливы, что
высвечивается в этих обломках: леденящая переменчивая непрерывность эволюции.
Размах так мал, но все же слишком велик и оттого неразличим.
Я распахиваю узкое окно надо рвом и отпускаю птиц; они падают. Бросаю рыб
в воду; плывут. Вот, полагаю, еще стихия - проворство живых существ, ни на что
не похожее; огонь, воздух, земля и вода друг другу ближе, чем ему.
И вот птица и рыба, стихийно различные, более схожи друг с другом, нежели
с нами. (Я расправляю отшпиленные крылья - они скрипят над килем. Гибкое тельце
форели, одинокий жидкий мускул в радужной ткани, - негнущееся, словно кость.) Но
в них - предельная красота, и я вспоминаю силуэт летучей мыши в луче прожектора
- просвечивающий пергамент ее кожи, в рисунке полета различается каждая длинная
косточка; существо миловидно, но контур удлиненной конечности, форма лапки,
вытянутой, вывернутой, сросшейся с крылом - словно нелепое извращение, безумная
гипербола формы, за которую природе должно быть неудобно. Повадка, изящество,
присущее зверю
благодаря этой преувеличенной трансформации унаследованных органов, от
руки до крыла, - передается сама по себе, но чтобы слепить их столь
бесповоротно, потребны время и ум.
Я отбрасываю бесполезные чучела, сжигаю их на бумажном ложе. Прежде чем
отправиться в постель - на постамент из коробок, ковров и покрывал, - съедаю
жареную паву с подноса, ощипанную, но одетую гарниром: лейтенант ее мне послала
по твоему настоянию.
В ту ночь мне снились сны, и средь янтарных сколков взгляда твоего -
озябший дух твой спрятался за треснувшие стекла - неспешно дрейфовали) ярких
судеб смутные виденья. Все было как всегда в конце - обычные детали крепостей
ума: исшрамленный удар из мозговых извилин, с подушек рвется; желанье выражено,
жаждет поражать. И все ж краями фолианта, что покороблен влагой иль огнем, за
кромкой этих образов скрывалась моя полузатопленная мысль (а может, сон -
прожорливое пламя, а разум - центр, что еще не догорел; так прозы меньше, и она
врастает в случайную поэзию).
И я начертал тебя, моя милая; оставил метку, потекло перо, я осквернил
тебя, бичуя больше, чем язык мой, что падал, дабы ставки поднялись. Изрезана,
избита, связана, иль взята, брошена, желаешь нежеланного - и получаешь; жребий
милее, думать о нем мне подходит скорее, чем взаправду хотеть того, что ты
делаешь или нет.
Но порою отнюдь не будучи нежным, я тебя сделал необыкновенной, и то, что
меж нами было, встречается в мире нечасто. Я наблюдал недалеких скотов в
прислуге, поденщиках, механиках, клерках, наблюдал их постылое равноправие с
нами, и эта уютная заурядность, эта бездумно чопорная нормальность казалась мне
извращенно мерзкой.
Я решил - пускай хладнокровно, - что ради этой жизни, ради ускользающей
мысли, обрывка цели в окружающем, чтобы вселенский хаос был ценен, чтобы вообще
чего-нибудь стоить, мне - нам - нужно избегать подобных земных стремлений и чем
только можно выделяться в постановке привычного - одеждой, жилищем, речью или
простыми привычками. И потому я унизил нас обоих, дабы отделить от униженных,
как только позволяла фантазия, надеясь - ошибками этими - сделать нас
безошибочными.
И ты, любовь моя низменная, никогда не винила меня. За восхитительную
боль, за необходимую злобу; многое слетало с твоих губ, но ни слова отречения не
выдохнуло горло.
О, ты всегда будто потеряна в глубинах некого невозмутимого суждения,
вечно сосредоточена, вечно обернута покровами простого, но всепоглощающего
занятия - бытия собою. Я видел, как выбор одежды на утро занимал тебя почти до
обеда, смотрел, как тщательно ты подбираешь правильный аромат, и это занимает
полдня или больше, - деликатное, вдумчивое смазывание, медленное втирание и
рассудительное нюханье; наблюдал, как простенький сонет поглощает тебя на целый
вечер - сплошь хмурые гримаски и печальные вздохи; глядел, как настойчиво и
серьезно - олицетворением неподдельной искренности - ты чуть не полночи
вчитываешься в каждое слово какой-нибудь кошмарной скуки; знал, что во сне ты,
могу поклясться, возбуждаешься, бываешь покрыта и вновь проваливаешься в
глубокий сон, толком даже не проснувшись.
И все же, несмотря на все различия, полагаю, мы думаем одинаково.
Лишь мы сформированы, одни мы упорядочены, а другие рассредоточены,
песчаной грудой навалены, беженцы - просто случайные вспышки, свист белый,
бесцветный, пустая страница, заснеженный экран, бесконечный, вечно гниющий
осадок благодати, к которой мы, по крайней мере, стремимся сознательно.
Хлопает, шлепает в вышине над задумчивой моей головой - я, кажется, слышу
старину снежного барса, для нас хранившаяся храмина его приветствует ночь
хлопком одной ладони, взмахом одной руки.
* ГЛАВА 6
Настает ясное утро; заря с кровавыми перстами усердным сиянием размечает
пылающие воздушные моря, и новое лживое начало склоняется над землей. Глаза мои
открываются васильками - клейкими, затянутыми тиной собственной затхлой росы - и
вбирают в себя этот свет.
Я встаю, тащусь к узкому окошку башни, где, стоя на коленях, стираю сон с
глаз и, выглянув наружу, наблюдаю зарю.
Хвастливый кричащий солнечный свет заливает мышастую равнину, превращает
ее в котел, где множатся пары, вздымаются и исчезают в ясности, растворяются в
сточных водах небесного океана.
Я вбираю в себя этот вид, изгоняя собственные отходы, и медленной дугой
мое личное вливание в ров летит свободно, золотясь в дымке нового дня, плещется,
пенится в темных водах внизу; каждая пораженная солнцем, медно очерченная капля
- ослепительный стежок золотого шва; мерцающий синус метафоры света.
Облегченный, возвращаюсь на подобие постели у холодного камина с останками
страниц; намереваюсь лишь отдохнуть, но вновь засыпаю и прихожу в себя от
скрежета ключа и стука в дверь.
- Сэр?
Я сажусь, потерявшись в пустоте бессмысленно продлившегося и неловко
прерванного сна.
- Доброе утро, сэр. Я принес завтрак.- Старый Артур, тяжело дыша после
узкой винтовой лестницы, протискивается в дверь и ставит поднос на сундук.
Смотрит, словно извиняясь: - Могу я присесть, сэр?
- Разумеется, Артур.
Он благодарно падает на стул в груду бумаг; поднимается облако пыли, она
лениво кружится в солнечных лучах, что проникают в комнату через разбитые окна.
Грудь Артура ходит ходуном, он сгибает ноги и достает носовой платок -
промокнуть и вытереть чело.
- Прошу прощения, сэр. Не молодею.
Бывают случаи, когда просто нечего сказать; произнеси подобное кто-нибудь
равный мне, я выбирал бы ответ со вдумчивым восторгом снайпера в кустах, что
заметил идеальную жертву - совсем рядом, ничего не подозревающую, - и теперь
решает, каким оружием воспользоваться. Когда речь идет о старом и ценном слуге,
подобный спорт неуместен, он унизит и оскорбит нас обоих. Я знавал таких, по
большей части родившихся, пусть и незаслуженно, в нашем положении, - они
наслаждались возможностью обидеть тех, кто служит и обслуживает, и, видимо,
получали от столь подлой игры массу удовольствия; но, полагаю, остроумие их
рождено слабостью. Выпада стоит лишь равный тебе, иначе результат состязания
сообщает нам одни неловкие банальности; и невольным доказательством тому - люди,
что в своем пристрастии к издевательствам над низшими, неспособными ответить
прямо, оказываются беззащитнее всех пред теми, кто прямо ответить может.
Кроме того, я знаю, что у тех, кто ниже нас, своя гордость; они - это мы
сами в иных обстоятельствах, а люди нашего круга довольно небрежно приемлют
чужое самоуважение. Мы сами себе правосудие: ощущаем нужду и угадываем
возможности; постигаем, судим, распределяем и, где удается, внедряем то, что
кажется нам правильным с позиций нашей личной философии. От какого-нибудь
официанта наверняка последует фонтан критики - за вращающимися кухонными
дверями, - и он отплатит любезностью, неметафорично плюнув в суп; бесспорно,
немало третируемых слуг нянчат свое горе, пока не удастся отплатить за
оскорбление, удачно пустив слух или - исходя из собственноручно собранных
сведений о том, что для мучителя ценнее всего, - устроив порчу, повреждение,
поломку или потерю этого сокровища. Подобные неравные отношения повисают в
великолепно рассчитанном равновесии; тем, кто выше, игнорировать его гораздо
проще, чем тем, кто внизу, и однако же мы рискуем, не принимая его в расчет.
Возможно, эта ошибка отражается и разрастается в кривом зеркале
сегодняшних наших бед. Сейчас я сожалею, что не слишком интересовался политикой,
хотя бы ради осведомленного презрения к ней, и потому авторитетно судить о ней
способен меньше, чем о других вопросах, но мне видится, что нынешний конфликт,
по крайней мере отчасти, порожден сходно недостаточным умением вникать.
Существуют натянутые отношения между государствами, народами, расами,
кастами и классами; каждый отдельно взятый игрок - человек или группа - их
просто отрицает, принимает как должное или же пытается обратить себе в выгоду,
рискуя самим своим существованием или подвергая опасности все, что ему дорого.
Сознательно идут на это лишь авантюристы; поступать так, не осознавая, -
означает на весь мир объявить себя полным кретином.
Сколько бессмысленных трагедий, смертельных битв и кровавых войн начались
ради крошечной выгоды, одного малюсенького участка территории, малозначительной
уступки или второстепенной концессии, из взаимного сопротивления, распухающей
гордости и поступков, продиктованных фарисейским представлением о
справедливости, вырастая во всеобъемлющий ужас, полностью уничтожающий все
здание, которое противники намеревались лишь достроить?
Старик Артур задыхается на стуле в клубах пыли, которую сам поднял. Я
вижу, как сильно он сдал за последние месяцы. Разумеется, он и вправду стар -
намного почтеннее всех наших слуг; надо думать, чем ближе к могиле, тем круче
ступени. Он один решил остаться в замке, не поехал с нами, не доверился дорогам
и предположительно анонимной беготне перемещенных лиц. Мы понимали и не слишком
на него давили; дорога обещала лишь продлить мучения, а в замке, занятом
другими, у человека его возраста сохранялась возможность использовать
преимущества тех остатков уважения, кои воинственная юность еще, быть может,
питает к невинной старости, или, в худшем случае, - надежда на скорый конец.
Он чихает.
- Прошу прощения, сэр.
- Наши гости любезны, Артур?
- Со мною, сэр? - Старик, судя по всему, потрясен.
Я имел в виду их всех.
- С тобой и другими слугами; солдаты прилично себя ведут?
- А.- Он смотрит на свой носовой платок, сморкается и заталкивает его в
карман.- Да, сэр, вполне. Хотя от них ужасный беспорядок.
- Надо полагать, они слишком долго жили на улице или в развалинах.
- Если учесть, что они и им подобные все первыми и развалили, сэр, - он
склоняется и понижает голос, - может, им там самое место! - Он выпрямляется,
кивает, но, похоже, встревожен, точно не хотел бы полностью отвечать за
высказанное только что его устами.
- Неплохая мысль, Артур.- Забавно. Я сбрасываю ноги на пол и сажусь. Беру
с подноса стакан еле теплого молока, отпиваю. На подносе лежат тосты, яйцо,
яблоко, какие-то консервы и кофейник с кофе - на вкус изнуренным бесконечным
хранением, но тем не менее желанным.
- Знаете, сэр, - качает головой Артур, - один каждую ночь спит у
лейтенанта под дверью, как собака! Тот, рыжий; я слышал, его кто-то называл
Карма или еще каким странным именем. Я прошлой ночью видел, как он лежит в
дверях, только одеялом укрылся. Он, видно, всегда так делает, где бы она ни
спала; у ее ног, если они становятся лагерем, сэр; у ее ног, как собака!
- Похвально, - отвечаю я, допивая молоко.- И после этого нам говорят, что
сейчас недостаток кадров, а?
- Принести вам свежую одежду, сэр? - Артур мягко натягивает
профессиональную личину.- В прачечной еще осталась.
- Нужно сначала вымыться, - отвечаю я, выбирая тост; хлеб поджарен
неровно, но, полагаю, к подобным лишениям придется привыкать.- Горячая вода
есть?
- Я принесу, сэр. Примете ванну у себя в комнате?
Я растираю лицо, грязное после вчерашнего дня и ночи.
- А мне разрешат? - спрашиваю я.- Наша доблестная лейтенант считает, что
наказание свершилось?
- Полагаю, да, сэр; она перед уходом сказала, чтобы я отнес вам завтрак и
вас выпустил.- Его глаза расширяются: до него доходит, что я сказал.- Наказание,
сэр? Наказание? Да какое она имеет право? - Он в негодовании. Я с детства, когда
Артура мучил, не слышал, чтобы он так повышал голос.- Какое... но... по какому
праву? Что вы такое сделали в... в... в собственном доме, что она? ..
- Я уронил мешок добычи, которую нельзя было ни съесть, ни вставить под
стекло, - успокаиваю я.- Что значит - "перед уходом"? Куда она ушла?
Артур еще несколько секунд возмущенно бормочет, потом вновь
сосредоточивается.
- Я... ох, я не знаю, сэр; они ушли - думаю, еще полдюжины остались здесь,
- остальные, лейтенант с остальными, которых она взяла, ушли прямо на заре.
Здесь только горстка осталась. Мне кажется, я слышал, один говорил, что те ушли
за техникой, но, может, я и ошибаюсь, сэр, мой слух...- Его голова покачивается,
иссохшие пальцы дрожат возле уха.
- А наша госпожа? Отбыла? - улыбаюсь я.
- Отбыла, с ними, сэр, - горестно отвечает старик.- Госпожа лейтенант...
она ее взяла с собой, вроде как проводником.
Ножом для фруктов я режу яблоко, некоторое время молчу.
- В самом деле? - спрашиваю я наконец, прижимая к губам салфетку - чистую,
но, увы, не отглаженную.-А они сказали, когда рассчитывают вернуться?
- Я спрашивал, сэр, - Артур качает головой.- Госпожа лейтенант сказала
только: "В свое время". Боюсь, это все, что мне удалось из нее вытянуть.
- И правда, - бормочу я.- Полагаю, не больше, чем возможно в нее впихнуть.
- Прошу прощения, сэр?
- Ничего, Артур.- Я позволяю ему налить мне кофе.- Приготовь ванну, ладно?
И если сможешь найти какую-нибудь одежду...
- Разумеется, сэр.- И он оставляет меня с моими мыслями.
Ушла, забрала тебя. Проводником; вроде как проводником, и правда. Тебя,
способную заблудиться в смежных комнатах, тебя, для которой живая изгородь
оборачивается лабиринтом. Если у лейтенанта нет карт - или у кого-нибудь из ее
людей приличного чувства направления, - я рискую никогда больше не увидеть ни
тебя, ни кого-либо из них. Думаю, лейтенант шутит. Ты - талисман или трофей,
компенсация за те никудышные призы, что я предал вчера водам. Но нет, надеюсь -
действительно проводник.
Но она забрала тебя. Я ощущаю нечто похожее на ревность. Как ново, если
учесть то, что было, можно сказать - что было посеяно между нами. Я даже
собираюсь посмаковать этот незнакомый букет, по крайней мере покатать на языке,
прежде чем выплюнуть, но подобная эмоция всегда мне казалась низостью,
признанием моральной слабости.
Она - так близко к тебе - сводит на нет меня, я это чувствую. Меня пугает
возникший соблазн вульгарного судейства, поспешного морализаторства как раз того
рода, что я более всего презираю в других.
Я встаю и пробираюсь в наши апартаменты; твои подушки странно взбиты;
убрав их, нахожу в изголовье пару пулевых отверстий. Меняю подушки и отправляюсь
к себе в комнату. Здесь пахнет горелым; кажется, старым конским волосом.
Никакого очевидного источника аромата я не нахожу, но матрас, куда я сажусь
снять башмаки, как-то непривычен на ощупь. Смотрю вверх; как раз надо мною
кисточки бахромы на балдахине темны и испачканы сажей. Ну, похоже, больше ничего
не повреждено.
Артур отправил другого слугу принести мне лохани и кувшины горячей воды,
над которой поднимается пар, - водой мы обязаны неразборчивому в топливе
кухонному очагу. Камин в спальне накормлен дровами и зажжен. Я моюсь один,
привожу себя в порядок, а затем одеваюсь перед ревущим огнем.
Из окон смотрю на остальных наших гостей - бежавших, выброшенных с
лоскутных земель вокруг и собравшихся у нас на лужайках со своими палатками и
скотом. Их выбор места для лагеря сам по себе - безмолвная мольба о святилище. В
городке неподалеку был собор, но, насколько я понимаю, несколько месяцев назад
он пал под орудийным огнем. Он стал бы более подходящей точкой средоточия
внимания, но, возможно, для собравшихся здесь его роль играет замок; годы
недвижного бытия почему-то пророчат удачу, они - талисман, что гарантирует жизнь
и милость тем, кто подле него. По-моему, это и называется благим намерением.
Я провожу инспекцию замка. Из людей лейтенанта остались те, кто больше
всех нуждается в отдыхе, - серьезно раненные и двое, видимо, контуженных. Мне
кажется, следует поговорить с кем-то, и пытаюсь завязать разговор с двумя
больными в импровизированном лазарете, что когда-то служил нам бальным залом.
Один - крупный, преждевременно поседевший мужчина с рваным шрамом через
лицо, годичным или около того; он хромает на самодельных костылях: ранение в
ногу - мина, неделю назад убившая того, кто шел перед ним. Другой - застенчивый
рыжеватый юнец слабого и безупречного сложения. У него пуля в плече, оно стянуто
и забинтовано; грудь гладкая и безволосая. Он, похоже, мил, даже привлекателен -
главным образо
...Закладка в соц.сетях