Жанр: Драма
Я бросаю оружие
... же, сука? - повернулся Васька в сторону Барыги. - С нас дерешь, а теперь и
за детишков принялся?!
- Сука, сука... А сам-то ты кто? Я теперь задарма весь город пои, да? Сами-то вы за
сегодня мне сколь задолжали, не помнишь? Вот то-то и оно!
Васькино лицо мгновенно перекосилось и задергалось, глаза выкатились огромными
белками:
- Полундра-а-а!
Я едва отскочил. Васька смахнул с прилавка свой лоток с торговым барахлом и стоявшую
рядом початую бутылку, запрыгал на одной ноге, круша костылем направо-налево, не глядя:
- Бей гадов!
Мотокостыльники, кто мог, бросились в разные стороны. Кому-то попало - затрещал
костыль, раздался звериный вопль. По асфальту со звоном катались и разбивались вдребезги
бутылки и стаканы, будто керосиновая бочка, грохотал бидон. Прижавшись спиною к стене,
начал махаться костылем кто-то еще. Кругом стоял сплошной рев и мат. Васька молчал, только
скрежетал зубами, словно раскусывал гальку. Он прыгал, примеряясь примерно в сторону
Барыги, но норовил оглоушить каждого, кто подворачивался на пути. Кто-то пробовал
подставить ему ногу, но Васька перескочил через нее. Наконец кому-то удалось перехватить и
вывернуть у него костыль. Васька споткнулся, упал лицом вниз, потом перевернулся на спину и
стал сильно и часто биться головой об асфальт.
В момент стало тихо.
К Ваське подбежал Миша Одесса, сунул ему под голову чью-то телогрейку, крикнул
одному:
- Держи башку!
Потом повел вокруг свирепым глазом и прохрипел:
- Спирту, спирту! Бекицер, падло! Кто-то протянул ему четушку.
- Ножа!
Ему моментально, подали раскрытый складень. Одесса лезвием разжал Васькины зубы,
линул ему в рот немного спирту. Васька поперхнулся, ошалело выпучил глаза, стал кусать и,
задыхаясь, судорожно глотать воздух. Одесса едва успел отдернуть руку, иначе бы Васька
отхватил ему пальцы или раздробил себе зубы о лезвие ножа. Одесса снова скомандовал:
- Воды!
Ему подали кружку, он плеснул из нее в Васькин оскаленный рот, затем подставил
кружку прямо под его зубы.
Васька закусил край - было видно, как кружка погнулась, - но вода уже охладила
обожженные спиртом его рот и горло, и Васька задышал глубоко и спокойно, а потом снова
закрыл глаза и затих совсем.
Одесса отбросил кружку:
- Все, Василий, все. Кончай придуриваться. Васька еще с закрытыми глазами сел, хрипло
сказал, обращаясь ни к кому:
- Руку.
Одесса дал ему руку, и он тяжело начал вставать. У меня почему-то сильно токало в
висках, я тоже трудно дышал, будто сам участвовал в такой передряге, может, потому, что
выпили. А Васька, может, и упал бы, если бы сзади его не поддержал и Борис Савельевич.
Вдвоем с Одессой они увели, точнее сказать, уволокли его на прежнее место, на прилавок.
Когда Ваську усадили, Одесса сказал, обращаясь к барыгам:
- Бебехи все, шмутки ему соберите.
Мотокостыльники заелозили по полу, собирая в Васькин лоток портсигары, зажигалки и
прочее добро-барахло. То ли Васькин припадок так уж всех их перепугал, то ли так здорово
побаивались они Миши Одессы? Пробовали даже подобрать рассыпанные по ноздреватому
асфальту кремешки, да смучились и махнули рукой. Лоток подали на прилавок. Потом
толстомордый рыжеватый инвалид прокричал:
- Ну дак чё, мужики? Может... А?
Его, конечно, поддержали, и опять началась веселая да мирная, такая тебе детсадиковская
возня.
Васька тоже потребовал водки. Когда выпил, обхватил единственной рукой Мишу за шею,
с надрывом сказал:
- Эх, Миша! А жизнь-то наша все равно... Такая же она теперь обкромсанная... Как
детская рубашка: коротка и обосрана.
Васька хрипло всхлипнул и заморгал.
- Ничего, Вася, ничего. Руки и ноги, конечно, новые не вырастают, но на сердце со
временем зарастает все. Рубай компот, Одесьса-мама!..
Васька уткнулся лицом в Мишин пиджак и заплакал - видно, слезами тихими,
облегчительными и сладкими, какими однажды, давно, когда еще умел, я помню, плакал и я,
повинившись матери в какой-то своей, большой по тем временам, шкоде и получивши
прощение.
И снова наступила полная тишина.
- Сукабросьатоуронишь!
Я обернулся - это был Мамаев голос! Он выхватил у Барыги из рук четушку со спиртом
и сиганул к дверям. Манодя следом. Барыга выскочил из-за прилавка, да где ему там! Мамая с
Манодей и след простыл. Тут Барыга увидел меня и пошел в мою сторону, видимо собираясь
взять наподобие заложника. Я оглянулся на вторую дверь. Между мною и ей стоял, ухмыляясь,
рыжий мотокостыльник. Черт его знает, что у него на уме? Может и сцапать, а то
перетянет-перепояшет вдогонку костылем по хребтине...
Тогда я пригнулся и бросился в сторону Барыги. Тот расставил руки - грабки такие, чуть
не поперек всего лабаза, будто галил в жмурки, рассчитывая, видно, перехватить меня, когда я
попытаюсь прошмыгнуть мимо. Да я совсем не собирался играть с ним ни в какие
кошки-мышки. С ходу я ударил его головой в живот, Барыга охнул и сел. За моей спиной
раздался чей-то восторженный голос:
- Во дают угланы-мазурики!
Так же, кумполешником, я вышиб дверь и вырвался на солнечный свет.
Ищу слова, тоскуя и куря... Болит плечо. Не спится долгой ночью; устал и пьян. А говоря
короче - вторая половина декабря. Замерзли реки. Скованы леса. Темно и зябко под любою
кровлей. На сотни верст - сугробы, как надгробья, и слишком поздно верить в чудеса. Я стану
трезв, когда ночная мгла в медлительном рассвете растворится. Настанет утро. Прилетит
синица и будет врать, что море подожгла. А что там жечь? Вода и край земли, безоблачно
синеет даль сквозная... Поверьте мне: я это дело знаю, я сам сжигал мосты и корабли. Была
верхушка пламени остра, трещали мачты, лопалась обшивка... Сон или явь? Беда или ошибка?
Как холодно у этого костра! И ночи хуже прежнего темны, и вот меня, под медленной
метелью, опять одолевает, как похмелье, тяжелое сознание вины. Суд над собой мы не
свершаем зря, и тут уж ни амнистий, ни поблажки... Табак докурен. Сухо в старой фляжке.
Вторая половина декабря (Марк Соболь. Декабрь. 80-е годы).
Улица
Ребята ждали меня за углом, против выхода с рынка.
- Как делишки насчет задвижки? Мы уж думали: не попутали ли тебя? - радостно
улыбался мне навстречу Манодя.
- Как же, попутаешь его! - гыгыкнул Мамай. - Помнишь, как он в кинухе-то?
После лабазных сырых и затхлых сумерек на улице показалось так тепло и солнечно, что
всякие мои сомнения в порядочности того, что мы сделали, улетучились сами собой. Я
рассказал ребятам, чем там закончилось. Мы шли и до визготиков хохотали.
- Здорово ты Барыгу-то - башкой в пузо! Манодя бы не догадался ни в жизнь!
- Тур дэ форс, как сказал бы Володя-студент. Ловчайший трюк! - выпендривался я.
- Ишь ты, а расфорсился-то!
- Не, не догадался бы, как хотишь! - с какой-то даже радостью подхватил первые
Мамаевы слова Манодя и захохотал пуще прежнего, видимо, представив себе всю картину. Он
так ликовал по поводу происшедшего, что собственное неучастие в деле нисколько не удручало
его.
Известно, Манодя никогда не был себялюбом и умел радоваться удачам других. И вообще
он умеет и любит радоваться, а сегодня и больше того.
- А вспомни-ка, как тогда тоже резанул от лягавого Калашникова? - вдруг похвалил
Манодю Мамай.
Что-то с ним происходило ненормальное: хвалил бы он когда кого, Манодю тем более!
Манодино щедрое, снисходительное и доброжелательное настроение передалось и мне,
как перед тем, видать, и Мамаю, и я Мамая тоже похвалил:
- А как ты четушку-то!
- Когда от много берут немножко, это не кража, а просто дележка! Тур дэ форс, как вы,
Витя, однажды изволили выражаться, - ловкость рук и никакого мошенства! - тут же охоче
завыпендривался и Мамай.
Я вытянул его промежду лопаток и прокричал очень кстати пришедшую на память
присказку, которую я, оказывается, моментально запомнил, когда ее однажды,
мявшись-мявшись, но таки не выдержал, неосторожно произнес, глядя на Мамая,
Володя-студент:
- И битвою прославилась земля Русская! Нас рать татарская не победила! С раной
Мамай убежал в Сарай!
Мамай немедленно отвесил мне сдачи, ответно прокричав:
- Давай не будем, а если будем - то давай! Смотри, как осмелел, бляха-муха цеце! У
китайцев генералы все вояки смелые! - Тут Мамай даже запел: - Нас побить, побить хотели,
нас побить пыталися, а мы тоже не сидели - того дожидалися! Бей врага в его собственной
берлоге! Эх, так твою мать, на кобыле воевать, а кобыла хвост задрала - всю Германию
видать! Нынче победа над толстомясыми Герингами! Наши на Прут, немец на Серет!
Вот дак его прорвало! Мне и не подступиться, не встрять было, да и нечем перекрыть, я
лишь успевал вставлять ему:
- Кто китаец-то? Сам-то ты татаро-монгольский Мамай-Батый-Чингисхан! Сам же ты
Геринг и есть! Кто из нас Герман-то? Манодя, как будет Чингисхан наоборот?
- Мамай! - хохотал Манодя.
- Во!
- А как будет Геринг наоборот? - не сдавался-не унимался Мамай.
- Цензук!
- Во! А кто из нас Сметана толстомордая? Кто всякие заграмоничные тушенки лопает?
Один американец
Засунул в ... палец
И думает, что он
Заводит патефон!
Это он спел под Чарличаплина, который у него ловко получался. А потом добавил:
- Киса-барыня, литер Б!
Да еще, хоть и против меня, но, если по совке, очень удачно переиначил знаменитую
"Барыню" - накатило на него!
Барыня, литер-Б,
В обе руки ...!
Я ему даже "Сметану" пропустил!
Я, правда, поздновато, конечно, спохватился, что мы такое несем, аж уши вянут. Услышь
что-нибудь Оксана, тогда хоть под землю проваливайся. Да просто кто-нибудь из знакомых...
Да и так люди оглядываются на наши вопли, и лица вмиг становятся осуждающие, пусть пока
никто ничего и не выговорил. А Мамаю хоть бы хны, трава не расти: ржет, потрох, как
жеребец, хмырь болотный (Тьфу! - опять: въелось уж, что ли?!) И не остановишь его - хлеще
того зачнет, дашь только лишний повод поизгаляться. Да и сам ведь я первый все начал...
Шутейно это, само собой, но шутки шутками, смех-смехом, а... Уф! А Манодя без
передыху гоготал от нашей перепалки. Ему, видно, особенно нравится, что никто не берет
верха. Нашему Маноде вообще легче прожить: простая душа, все ему ясно, все хорошо.
Сегодня Победа - он и радуется, ни о чем другом и не думает. А вот нам с Мамаем, выходит,
куда посложнее...
- А Одесса-то - здорово! - сказал я, чтобы остановить Мамаев понос (ну так-то ведь
можно?). - Даже Васька Косой подчиняется ему будь-будь.
- Станешь подчиняться! Пахан он, ясно! - отозвался Мамай.
- Как это - пахан? - не понял, переспросил Манодя.
- Как да как... Как накакал, так и подберешь, - ушел от ответа Мамай. Похоже было,
что он осекся, словно спохватившись, что сболтнул лишнее. Да, нельзя, видно, нам-то с ним
расслабляться, слюни распускать, сопли развешивать во всяких радостях, нежностях и
веселиях...
Мамай и точно скинулся в сторону:
- Дербалызнуть бы сейчас, а?
- А закусывать чем? - спросил Манодя.
- И стакана нет, - поддержал Манодю я.
- Да... Можно было бы минометом, да воды нету. Без воды не пойдет, сожжешься...
Ладно, терпим до палаты, - сразу же согласился с нами Мамай. - Я на свадьбу тебя
приглашу, но на выпивку ты не рассчитывай! Так, что ли, Комиссар? - прибавил он, но,
по-моему, без всякого тайного смысла. Настроение у него, видимо, было все-таки очень
хорошее. Неспроста ведь только что он даже нас с Манодей похвалил, чего делать вообще не
любил.
И я подумал о том, какие у меня в сущности все же хорошие друзья. Хотя бы тот же
Манодя. Он очень добрый и никогда не думает о себе. Рохля, конечно. Но не всегда, кое-что он
умеет тики-так! Мастерит же он сразу два приемника? Не больно простое дело: насшибай, да
напридумывай, да наизготовляй-ка кустарем-то! Ладно бы Семядоля на кружке, но и Игорь
Максимович позавчера, когда был день пятидесятилетия изобретения Поповым радио, не
позабыл и не поленился, подарил Маноде тоже заводские наушники. И на кружке Семядоля -
точно такие же! Во дали! Так что у Маноди их двое. А не допросишься. Две вещи у нашего
Маноди только и невозможно выпросить: хлеб - с той его голодухи - и радиодетали.
Остальное все - пожалуйста! Может, просто мы сами придумали, будто он тюня? Игорь вон
Максимович нас ни в грош, а его - за первый сорт. Бывает ведь так, по себе знаю: посчитают
тебя кем-то, попробуй потом докажи, что ты не верблюд. Манодя тихий-тихий, а упрямый. Как
это? Медленно запрягает, да скоро ездит; еду, еду - не свищу, а наеду - не спущу! Если он
что задумал - баста: упрется, его ничем не свернешь. Мамай - и то, чего доброго, от своего
скорее отступится, чем Манодя. Вот шестерит он - это, конечно, зря. Особенно перед Мамаем.
Тот уж совсем привык им помыкать. А может быть, я так думаю лишь потому, что хочу, чтобы
Манодя заглядывал мне в рот побольше, чем Мамаю? Но нет, что Манодя - шестерка - это
факт, это он зря.
Затем я подумал: почему в дружбе так получается, что у своих корешей скорее и охотней
замечаешь плохие стороны, чем хорошие? Дружишь, дружишь, каждый день вместе - и
чувствуешь, что они начинают тебе надоедать, а то, что в них нравилось, прямо раздражает.
Поссоришься - сразу чего-то не хватает. Будто и вправду как в какой-то букваревской
побаске: вместе - тесно, а врозь - хоть брось. Тогда начинаешь вспоминать то хорошее, что у
тебя было с ними.
Вот что такое у нас с Мамаем, чего мы с ним делим, делим и никак не можем поделить?
Чего он злится? И я за что на него злюсь? Из-за Оксаны? Да нет, мы и без этого во многом с
ним как кошка с собакой, а про него и Оксану я и вообще ничего не знал до сегодняшнего дня.
Пистолет? Пистолет... Дался же ему мой пистолет! Неужели все из-за того, что ему с чего-то
прямо как позарез понадобился мой пистолет?
Вот тут что-то такое есть... Определенно! Чего бы это он иначе решил променять свой
шлем? Отцовской медалью он запросто в чику играет - понятно, но шлем-то он очень бережет.
Тоже подарок, да какой! Почти что, и верно, не меньше, пожалуй, чем мой Сережкин пистолет.
Ему подарил его какой-то дяденька, отцовский друг, еще довоенный, приезжавший в отпуск
после ранения. Он им тогда и сказал, что отец Мамая живой, только бросил их. Мамай, давно
правда, когда не был такой скрытный, говорил, что дядька тот с Мамаевой матерью решили
пожениться: дескать, он ее даже прежде, с довойны, любил. Ну, это Мамай, может, просто
выдумал и сбрехнул для красоты: ни дяденька, ни мать ему, поди-ка, не докладывались, да и
какая у них там может быть любовь, у таких-то старых?
Дядька, как уехал, видно, ни слуху ни духу, иначе Мамай все равно не выдержал бы,
что-нибудь да сказал нам. Может, без вести пропал, а может, воюет - где воевал, про всех, в
том числе и про живых-здоровых, надо теперь говорить! - и тоже нашел ППЖ, как Мамаева
мать предрешила. А может, погиб, сгорел в танке: тогда как раз начинались бои на Курской
дуге. Похоронная-то не им ведь придет... Два уж года от него не было ни одного письма -
конечно, чего ждать? Хотя мы вот от папки дождались? Правда, не два года. Чужой он им,
дядька-то, тем более... Но то, что Мамай решился променять его шлем, было вроде даже как бы
предательство. А теперь вот и меня на такое же предательство подбивает...
И с чего бы ему так уж загорелось заиметь пистолет? Прямо до смерти? Мало ли на что
меня завидки берут из того, чего я сам не имею? Мне, допустим, его шлем тоже поглянись, так
и что из того? Я же не требую: отдай его мне, вынь да положь - и все тут? Хотя шлем,
конечно, не пистолет, он силы и прочего не прибавляет, здесь и равнять нечего, но если вообще
или - как это говорят - в принципе?
Выходит, не просто так, а понадобился он ему? Для какого такого дела? Не перочинник -
пару карандашей подточить... Для борьбы? С кем? Против Пигала, например, он сам же
отказался мазу поддержать...
Что-то сейчас, видно, стрясывается с Мамаем. Больно много темнит во всем. Злой куда
больше обычного. А то дак ни с того ни с сего лишку веселый. Конечно, ему не сладко, и
Победа лично для него вроде бы ничего не изменила, но нельзя только на одного себя мерить.
Понятно, обидно: собирались воевать, и там-то мы бы показали кое-кому, кто мы есть. А теперь
- вот... Но что же тогда - бей, что ли, своих, чтоб чужие боялись?
И что-то как-то он в последнее время не по-нашему с Одессой. Знать начал шибко много:
пахан он там или не пахан. Подчиняется ему так, как будто тот назначен командовать им.
Подчинялся бы кому-то Мамай! Что же он, по-настоящему с Мишей Одессой, с Мойшей Уркой
то есть, вась-вась, совсем в блатяги решил податься, что ли? Ну, это уж... Злись ты не злись, а
знай край да не падай!
Вот подойти бы к нему да прямо и спросить: чего ты злобствуешь, Мамай? И кто виноват?
Отец твой? Война? Мать, потому что тебя не любит, а ты - ее? Или, может, Оксана? Завидки
тебя берут на мои удачи? Дурак: а какие у меня-то удачи, даже если которые и есть? Я бы тебе
рассказал... Прежде дрались и всякие другие дела вели вместе, спина к спине, а теперь с кем ты
и за что станешь драться?..
Да разве, с такими разговорами к Мамаю подступишься?
А может, я к Мамаю просто лишнего придираюсь? Кто знает, вдруг это только потому,
что я сейчас совсем по-другому живу? Барыня, литер Б... Попади я в такой переплет, как
Мамай, узнал бы как следует, почем фунт лиха, да сам бы Мамаем и стал?
Должна же быть одна какая-то для всех справедливость, правильная, как у дяди Миши
Кондрашова. И кто такой справедливости не ищет, всегда от нее отступается, тот, значит, не
настоящий человек, тот, значит, враг! И как бы ни было тебе тяжело или трудно, или, наоборот,
слишком легко, но не стань сукой в главном, да и вообще... А если ты все-таки сделаешься
курвой, я буду с тобой как с самым настоящим врагом, кем бы ты мне перед тем ни приходился,
и тогда не взыщи!..
Хотя какой же Мамай может быть враг? Он ведь парень надежный и смелый, дядя Миша
Кондрашов про него говорил, что с таким в разведку можно идти, - разве это враг? И вообще,
нам-то с ним стоит ли беспрерывно цапаться?
Как-то странно запутано все... На фронте им было, наверное, легче: враг всегда перед
тобой или, на худой конец, вокруг тебя одни враги. Можешь - бей, не можешь - умирай: и
ясно, и амба. А у нас - кто враг? Шибко правильная, шиворот-навыворот-наоборот, клизьма
Очкарик с отцом своим Хомяком, тыловою крысой? Или, может быть, все-таки Мамай, когда
начинает подличать? Или, как его? - Бабель, которого я знать не знаю, но про которого отец
сказал, что он и есть враг народа? Тихонький Борис Савельевич, потому что вроде бы как
защищает того Бабеля, или какой-то по-недоброму грозный сегодня Миша Одесса? Спившийся
с катушек трепач Васька Косой? Арасланов, потому что нас бил?.. Пигал с Пецей? Ну, враги...
Только они вроде как лично мои враги, а не столько всеобщие. Мелкая шантрапа просто... Вот
Барыга - точно враг, потому что сволочь, шкура, спекулянтская морда, а разве с ним что
сделаешь, разве его, допустим, можно самосудом к стенке поставить? Да и не самосудом, а
судом? Тебя же преступником и признают...
А враги есть, конечно, есть, иначе почему все так запутано, и почему бы мне так часто
становилось трудно и плохо в самый счастливый на свете день? Мне... А Мамаю?
Очень сложно всегда с ним, а в последнее время особенно. Семядоля мне как-то даже
осторожненько намекал, что-де Герман Нагаев для меня не самый подходящий друг, а если мы
все-таки дружим, то я-де должен на него в лучшую сторону влиять. Повлияй-ка!.. А мать - так
она прямо говорит, что терпеть не может Герку и что я мог бы завести себе приятелей
поприличней. Странное дело, как будто друзей себе подбирают, словно бы биту-галю в бабки:
какая с руки, а какая не с руки! Да если и не друзей: я, допустим, и сам знаю, что Васька Косой,
и Миша Урка, и прочие барыги с базара не лучшие на свете люди, но с ними можно кое-какие
дела делать, а, кроме того, меня просто тянет к ним, потому что мне интересно с ними, так как у
них тоже есть свое, и своя правда, которую больше нигде не узнаешь и не скажет тебе никто.
А уж с Мамаем - с ним мы, видать, и верно что два лаптя пара, подходящий друг там он
мне или подходящий враг. Вернее, такие мы с ним, наверное, и есть то ли друзья, то ли не
друзья, как в песне "Служили два товарища в одном и том полке". Ежели бы случилось, как там
поется: вдруг пуля просвистела, и товарищ мой упал, - все бы у нас, поди, дальше так и
происходило:
Я подал ему ру-у-у-у-ку,
Я подал ему ру-у-у-у-ку,
Я подал ему руку, а он руку не берёть!
Я подал ему руку, а он руку не берёть!
Я плюнул ему в ро-о-о-о-жу,
Я плюнул ему в ро-о-о-о-жу,
Я плюнул ему в рожу - он обратно не плюёть...
В общем, как две говешки.
Хорошо, наверное, жить таким людям, как Оксана. Или хотя бы Манодя даже.
Позавидуешь: радость сегодня - он и радуется. А разве ему когда легко жилось?
А мы с Мамаем будто радоваться еще не научились. Ведь Победа же!
И Оксана ведь мне сама только что такое сказала...
Но что у нас с Оксаной будет теперь, после того, как я такое натворил?
Э, да к бесу, к чертям собачьим: лучше не думать. Ни о чем подобном сегодня не надо
думать, сегодня Победа, надо радоваться - и все, это главное. Все перемелется - мука будет!
И никаких мук.
Мне же и самому ни о чем плохом не хочется даже и вспоминать?
Пока я так думал, мы и натолкнулись на людей, которые, видать, умели радоваться
по-настоящему.
На углу Советской и Карла Маркса плясал на мостовой "яблочко" под гармошку
здоровенный, наверное уже в годах, краснофлотец. Он плясал-плясал, потом ка-ак свистнет -
едва не похлеще моего, потому что у меня у самого в левом ухе вроде как заложило, - и запел:
Эх, яблочко,
С боку зелено.
Воевать - не унывать
Наркомом велено.
Каждый новый куплет он начинал вместо обычного "эх" тоже свистом, и у него
получалось сперва такое, через свист - вьсьюх, а лишь потом шли слова:
Вьсьюх! яблочко,
Лежит в ящичке.
Полюби ты меня -
Я в тельняшечке!
Вьсьюх! яблочко,
Да золотой налив.
Мы запомним навсегда
Керченский пролив.
Морячок делал пляску-пение с присвистом так, что в меня подмывало высунуться со
своим "яблочком", но у меня на памяти было старое, всем и каждому, поди, да известное, а вот
эдакого, свеженького, прямо в войну спеченного, даже я сам, да и никто, наверное, из
зрителей-слушателей-глазетелей, не знал, потому что стояли, раскрывши рты.
Но все же плясать, петь и свистеть - заодно вместе - морячок, видно, устал: в годах же,
да, может, еще и подраненный - стал только плясать. Но и бацал он тоже дай и ну! Его
огромные, сорок последнего размера ботинки были подбиты подковками, и, несмотря на яркий
солнечный свет, было видно, как из булыжников у него под ногами вылетают искры.
- Во кресает! - реагировал Мамай. - Что твоя катюша, хоть прикуривай. А ну-ка дай
жизни, Калуга, ходи веселей, Кострома!
Он и сам не удержался, лихо загнул чечеточное коленце.
Гармонист, нашего примерно возраста пацан, во всяком случае, не как тот, с баяном,
которого мы сегодня встретили, этого-то из-за гармозени было все же видать - похоже,
позавидовал на здравские морячковские куплетики, без остановки переключился на какую-то
другую плясовую да и сам же запел:
Запевай, подружка, песни,
Чтобы Гитлер околел.
Распроклятая зараза,
Всему миру надоел!
Э-эх!
Ты не плачь, моя милая,
Не печалься обо мне.
Ведь не всех же, дорогая,
Убивают на войне.
Э-эх!
Клешник продолжал плясать и под новую музыку, а против него еще вышла та, здоровая,
в ватнике и сапогах, которая на базаре плюнула в морду исусику, торговавшему картошкой. Ох
же все-таки она и здорова! Моряк-то сам из таких, которых зовут Полтора Ивана, а эта, поди, не
меньше чем две Дуньки-Маньки или сразу Дунька с Манькой в ней одной. Лихо бы ему было,
если бы за такою Двудуней на базар увязался бы какой-нибудь комиссар (чур-чур не я!), а уж
ежели бы командир да во сортир - тому бы и совсем стало кисло!.. Густым своим голосом она
тоже пропела частушку, будто гармонисту в ответ:
Если б были те случаи -
Из могилы выручали,
Я бы свово милого
Без лопаты вырыла!
Сапоги у нее тоже подбиты и тоже отзвякивали такт, но искр от нее не было видно. А
плясала она так же хорошо, матросу под стать: не дробила и не мельтешилась, твердо и плавно
переступая с пятки на носок, шла мимо него по кругу, раскинув руки. Потом вдруг
останавливалась, упирала руки в бока, выставляла вперед одну ногу, держа ее на пятке,
поводила носком большого и грубого сапога. И это было красиво!
Пацан, видно, крепко поднаторел в своем деле, наслушался-навострился-намастырился,
по вечеринкам-девичникам да свадьбам-проводам играючи, выдал еще одну порцию:
Эх, какие наши годики,
Какие времена?
В самы лучши наши годики
Нагрянула война!
Э-эх!
Молоденькие девушки,
Не будьте гордоватые,
Любите раненых бойцов,
Они не виноватые.
Э-эх!
Морячок, все больше и больше входя в раж, ударил ладонями по коленям, по каблукам, а
потом по земле - прямо по булыжникам. Видно, он переусердствовал: разогнулся, глянул на
руки и, усмехнувшись, покачал головой. Ладони сплошь были пунцовые, на левой
закоричневела ссадина.
- Что, или утанцевался уже? А я еще и телогрейку не сбрасывала. Вот погоди...
Что такое будет, если ее погодить, женщина недосказала, снова запела:
Милый пишет из окопов:
Тяжела винтовочка.
А мне тоже не легко
На лесозаготовочках.
Ий-их!
Подражая пацану, она прикрикнула, но неожиданно тонюсенько, не своим голосом, будто
взвизгнула. Такая-то бабища! А гармонист, не желая уступать, запел еще одну, но то ли
выдохся тут, то ли просто ему надоело, нажал ладонью басы, сдвинул меха и сказал с больно
сердитой важностью:
- А ну вас! Полчаса одни пляшете. Мало ли что умеете; дайте и другим потанцевать.
Привык командовать в таких делах!
Он заиграл "Солдатский вальс". Зрители, кроме, конечно, нас, вмиг превратились в
танцоров. Видно, соревноваться с теми двумя и вправду никто не решался, а тут сразу же
закружились многие пары, больше женщина с женщиной. Морячок опять подошел к той,
которая с ним плясала:
- Разрешите вас...
- А вот этого сроду не плясывала. Не научил
...Закладка в соц.сетях