Купить
 
 
Жанр: Драма

Повести

страница №7

ияр и Джамиля, то ли это шелестел по соломе стихающий
дождь.
Теперь пойдут дожди, скоро осень. В воздухе уже настаивался
по-осеннему влажный запах полыни и намокшей соломы. А что ожидало нас
осенью? Об этом я почему-то не думал.
В ту осень, после двухлетнего перерыва, я снова пошел в школу. После
уроков я частенько ходил к реке на кручу и сидел возле прежнего гумна,
теперь заглохшего и опустевшего. Здесь я писал свои первые этюды
ученическими красками. Даже по тогдашним моим понятиям, мне не все
удавалось.
"Краски негодные! Вот были бы настоящие краски!" - говорил я себе,
хотя и не представлял, какими же они должны быть.
Лишь значительно позднее мне довелось увидеть настоящие масляные
краски в свинцовых тюбиках.
Краски красками, а все же учителя, кажется, были правы: этому надо
учиться. Но об учебе не приходилось мечтать. Где там, когда от братьев так
и не было никаких вестей, и мать ни за что не отпустила бы меня, своего
единственного сына, "джигита и кормильца двух семей", об этом я и не смел
заговорить. А осень, как назло, выдалась такая красивая, только пиши ее.
Обмелела студеная Куркуреу, обнаженные валуны на перекатах поросли
темно-зеленым и оранжевым мхом. Краснел по ранним заморозкам голый нежный
тальник, но топольки еще сберегли желтые плотные листья.
Прокопченные, омытые дождями юрты табунщиков чернели в поймище на
порыжелой отаве, и над дымовыми отверстиями вились сизые пахучие струйки.
По-осеннему голосисто ржали поджарые жеребцы - разбредались матки, и теперь
уже до самой весны нелегко их будет удержать в косяках. Скот, вернувшийся с
гор, гуртами бродил по стерне. Побуревшую сухостойкую степь вдоль и поперек
пересекли ископыченные тропы.
Вскоре задул степняк, помутилось небо, пошли холодные дожди -
предвестники снега. Как-то выдался сносный день, и я пошел к реке - уж
очень приглянулся мне на отмели огненный куст горной рябины. Сел я
неподалеку от брода, в тальнике.
Вечерело. И вдруг я увидел двух людей, которые, судя по всему, перешли
реку вброд. Это были Данияр и Джамиля. Я не мог оторвать глаз от их
суровых, тревожных лиц. С вещевым мешком за плечами, Данияр шагал
порывисто, полы распахнутой шинели хлестали по кирзовым голенищам его
стоптанных сапог. Джамиля повязалась белым полушалком, сбитым сейчас на
затылок, на ней было ее лучшее цветастое платье, в котором она любила
щеголять по базару, а поверх него - вельветовый стеганый жакет. В одной
руке она несла небольшой узелок, а другой держалась за лямку данияровского
мешка. Они о чем-то переговаривались на ходу.
Вот они пошли тропой через лог по зарослям чия, а я смотрел им вслед и
не знал, что делать. Может, окликнуть? Но язык точно присох к нёбу.
Последние багряные лучи скользнули по быстрой веренице пегих тучек
вдоль гор, и сразу начало темнеть. А Данияр и Джамиля, не оглядываясь,
уходили в сторону железнодорожного разъезда. Раза два еще мелькнули их
головы в зарослях чия, а потом скрылись.
- Джамиля-а-а! - закричал я что было силы.
- А-а-а-а! - бесприютно откликнулось эхо.
- Джамиля-а-а! - крикнул я еще раз и, не помня себя, бросился бежать
за ними через реку, прямо по воде.
Тучи ледяных брызг летели мне в лицо, одежда намокла, а я бежал
дальше, не разбирая пути, и вдруг со всего размаха упал на землю, обо
что-то зацепившись. Я лежал, не поднимая головы, и слезы заливали мне лицо.
Тьма будто навалилась мне на плечи.
Тонко, тоскливо посвистывали гибкие стебли чия.
- Джамиля! Джамиля! - всхлипывал я, захлебываясь слезами.
Я расставался с самыми дорогими и близкими мне людьми. И только
сейчас, лежа на земле, я вдруг понял, что любил Джамилю. Да, это была моя
первая, еще детская любовь.
Долго лежал я, уткнувшись в мокрый локоть. Я расставался не только с
Джамилей и Данияром - я расставался со своим детством.
Когда я прибрел впотьмах домой, во дворе был переполох, звенели
стремена, кто-то седлал лошадей, а пьяный Осмон, гарцуя на коне, орал во
всю глотку:
- Давно надо было гнать из аила эту приблудную собаку-полукровку!
Срам, позор всему роду! Попадись он мне, убью на месте, пусть судят - не
позволю, чтобы каждый бродяга уводил наших баб! Айда, садись, джигиты,
никуда ему не уйти, догоним на станции!
Я похолодел: куда они поскачут? Но, убедившись, что погоня пошла по
большой дороге на станцию, а не на разъезд, я незаметно прокрался в дом и
завернулся с головой в отцовскую шубу, чтобы никто не видел моих слез.
Сколько разговоров и пересудов было в аиле! Женщины наперебой осуждали
Джамилю.
- Дура она! Ушла из такой семьи, растоптала счастье свое!

- На что позарилась, спрашивается? Ведь у него добра только шинелишка
да дырявые сапоги!
- Уж, конечно, не полон двор скота! Безродный скиталец, бродяга - что
на нем, то и его. Ничего, опомнится красотка, да поздно будет.
- Вот то-то и оно. А чем Садык не муж, чем не хозяин? Первый джигит в
аиле!
- А свекровь? Такую свекровь не каждому бог дает! Пойди сыщи еще такую
байбиче! Погубила она себя, дура, ни за что ни про что!
Может быть, только я один не осуждал Джамилю, свою бывшую джене. Пусть
на Данияре старая шинель и дырявые сапоги, но я-то ведь знал, что душой он
богаче всех нас. Нет, не верилось мне, что Джамиля будет несчастна с ним.
Только жалко мне было мать. Мне казалось, что вместе с Джамилей ушла ее
былая сила. Она приуныла, осунулась и, как я теперь понимаю, никак не могла
примириться с тем, что жизнь иной раз так круто ломает старые устои. Если
могучее дерево выворотит буря, оно уже не поднимется. Раньше мать никого не
просила вдеть ей нитку в иголку, гордость не позволяла. А вот вернулся я
однажды из школы и вижу: дрожат руки у матери, не видит она ушка иголки и
плачет.
- На, вдень нитку! - попросила она и тяжело вздохнула. - Пропадет
Джамиля... Эх, какой хозяйкой была бы она в семье! Ушла... Отреклась... А
зачем ушла? Или худо ей было у нас?..
Мне захотелось обнять, успокоить мать, рассказать ей, что за человек
Данияр, но я не посмел, я бы на всю жизнь оскорбил ее.
И все-таки мое невинное участие в этой истории перестало быть
тайной...
Вскоре вернулся Садык. Он, конечно, горевал, хотя и говорил по пьянке
Осмону:
- Ушла - туда ей и дорога. Подохнет где-нибудь. А на наш век баб
хватит. Даже золотоволосая баба не стоит самого что ни на есть никудышнего
парня.
- Это-то верно! - отвечал Осмон. - Только жаль, не попался он мне
тогда, убил бы - и все тут. А ее за волосы да к конскому хвосту! Небось на
юг подались, на хлопок, или по казахам пошли, ему-то не впервой
бродяжничать! Только вот в толк не возьму, как все получилось, и знать
никто не знал, да и подумать бы никто не мог. Это она все, подлая, сама
устроила! Я б ее!..
Слушая такие речи, мне так и хотелось сказать Осмону: "Не можешь
забыть, как она тебя отчитала на сенокосе. Подлая ты душонка!"
И вот сидел я как-то дома, рисовал что-то для школьной стенгазеты.
Мать хлопотала у печи. Вдруг в комнату ворвался Садык. Бледный, со злобно
прищуренными глазами, он кинулся ко мне и сунул мне под нос лист бумаги.
- Это ты рисовал?
Я оторопел. Это был мой первый рисунок. Живые Данияр и Джамиля глянули
в тот миг на меня.
- Я.
- Это кто? - ткнул он пальцем в бумагу.
- Данияр.
- Изменник! - крикнул мне в лицо Садык.
Он разорвал рисунок на мелкие клочки и вышел, с треском хлопнув
дверью.
После долгого гнетущего молчания мать спросила:
- Ты знал?
- Да, знал.
С каким укором и недоумением смотрела она на меня, прислонившись к
печи. И когда я сказал: "Я еще раз их нарисую!" - она горестно и бессильно
покачала головой.
А я смотрел на клочки бумаги, валявшиеся на полу, и нестерпимая обида
душила меня. Пусть считают меня изменником. Кому я изменил? Семье? Нашему
роду? Но я не изменил правде, правде жизни, правде этих двух людей. Я
никому не мог рассказать об этом, даже мать не поняла бы меня.
В глазах у меня все расплывалось, клочки бумаги, казалось, кружились
по полу, как живые. В память так врезался тот миг, когда Данияр и Джамиля
глянули на меня с рисунка, что мне вдруг почудилось, будто я слышу песню
Данияра, которую пел он в ту памятную августовскую ночь. Я вспомнил, как
они уходили из аила, и мне нестерпимо захотелось выйти на дорогу, выйти,
как они, смело и решительно, в трудный путь за счастьем.
- Я поеду учиться... Скажи отцу. Я хочу быть художником! - твердо
сказал я матери.
Я был уверен, что она начнет укорять меня и заплачет, вспоминая
погибших на войне братьев. Но, к моему удивлению, она не заплакала. Только
грустно и тихо сказала:
- Поезжай... Оперились вы и по-своему крыльями машете... Да откуда нам
знать, высоко ли взлетите? Может, и ваша правда. Поезжай... А может, там
одумаешься. Не ремесло это - рисовать да малевать... Поучись - узнаешь...
Да не забывай дом свой...

С того дня Малый дом отделился от нас. А я вскоре уехал учиться.
Вот и вся история.
В академию, куда меня послали после художественного училища, я
представил свою дипломную работу - это была картина, о которой я давно
мечтал.
Нетрудно догадаться, что на этой картине изображены Данияр и Джамиля.
Они идут по осенней степной дороге. Перед ними широкая светлая даль.
И пусть не совершенна моя картина - мастерство не сразу приходит, - но
она мне бесконечно дорога, она мое первое осознанное творческое
беспокойство.
И сейчас бывают у меня неудачи, бывают и такие тяжелые минуты, когда я
теряю веру в себя. И тогда меня тянет к этой родной мне картине, к Данияру
и Джамиле. Подолгу я смотрю на них и каждый раз веду с ними разговор:
"Где вы сейчас, по каким дорогам шагаете? Много у нас теперь в степи
новых дорог - по всему Казахстану, до Алтая и Сибири! Много смелых людей
трудится там. Может, и вы подались в те края. Ты ушла, моя Джамиля, по
широкой степи, не оглядываясь. Может, ты устала, может, потеряла веру в
себя? Прислонись к Данияру. Пусть он споет тебе свою песню о любви, о
земле, о жизни! Пусть всколыхнется и заиграет всеми красками степь! Пусть
вспомнится тебе та августовская ночь! Иди, Джамиля, не раскаивайся, ты
нашла свое трудное счастье!"
Я смотрю на них - и слышу голос Данияра. Он зовет меня в путь-дорогу -
значит, пора собираться. Я пойду по степи в свой аил, я найду там новые
краски.
Пусть в каждом мазке моем звучит напев Данияра! Пусть в каждом мазке
моем бьется сердце Джамили!
Чингиз Торекулович Айтматов

Материнское поле

-----------------------------------------------------------------------

Отец, я не знаю, где ты похоронен.
Посвящаю тебе, Торекулу Айтматову.
Мама, ты вырастила всех нас, четверых.
Посвящаю тебе, Нагиме Айтматовой.

1


В белом свежевыстиранном платье, в темном стеганом бешмете, повязанная
белым платком, она медленно идет по тропе среди жнивья. Вокруг никого нет.
Отшумело лето. Не слышно в поле голосов людей, не пылят на проселках
машины, не видно вдали комбайнов, не пришли еще стада на стерню.
За серым большаком далеко, невидимо простирается осенняя степь.
Бесшумно кочуют над ней дымчатые гряды облаков. Бесшумно растекается по
полю ветер, перебирая ковыль и сухие былинки, бесшумно уходит он к реке.
Пахнет подмокшей в утренние заморозки травой. Земля отдыхает после жатвы.
Скоро начнется ненастье, польют дожди, запорошит землю первым снегом и
грянут бураны. А пока здесь тишина и покой.
Не надо мешать ей. Вот она останавливается и долго смотрит вокруг
потускневшими, старыми глазами.
- Здравствуй, поле, - тихо говорит она.
- Здравствуй, Толгонай. Ты пришла? И еще постарела. Совсем седая. С
посошком.
- Да, старею. Прошел еще один год, а у тебя, поле, еще одна жатва.
Сегодня день поминовения.
- Знаю. Жду тебя, Толгонай. Но ты и в этот раз пришла одна?
- Как видишь, опять одна.
- Значит, ты ему ничего еще не рассказала, Толгонай?
- Нет, не посмела.
- Думаешь, никто никогда не расскажет ему об этом? Думаешь, не
обмолвится кто ненароком?
- Нет, почему же? Рано или поздно ему станет все известно. Ведь он уже
подрос, теперь он может узнать и от других. Но для меня он все еще дитя. И
боюсь я, боюсь начать разговор.
- Однако человек должен узнать правду. Толгонай.
- Понимаю. Только как ему сказать? Ведь то, что знаю я, то, что знаешь
ты, поле мое родимое, то, что знают все, не знает только он один. А когда
узнает, то что подумает он, как посмотрит на былое, дойдет ли разумом и
сердцем до правды? Мальчишка ведь еще. Вот и думаю, как быть, как сделать,
чтобы не повернулся он к жизни спиной, а всегда прямо смотрел ей в глаза.
Эх, если бы можно было просто в двух словах взять да и рассказать, будто
сказку. В последнее время только об этом и думаю, ведь не ровен час - помру
вдруг. Зимой как-то заболела, слегла, думала - конец. И не столько боялась
смерти - пришла бы, я противиться бы не стала, - а боялась я, что не успею
открыть ему глаза на самого себя, боялась унести с собой его правду. А ему
и невдомек было, почему так маялась я... Жалел, конечно, даже в школу не
ходил, все крутился возле постели - в мать весь. "Бабушка, бабушка! Может,
воды тебе или лекарства? Или укрыть потеплее?" А я не решилась, язык не
повернулся. Уж очень он доверчивый, бесхитростный. Время идет, и никак не
найду я, с какого конца приступить к разговору. По-всякому прикидывала, и
так и эдак. И сколько ни думаю, прихожу к одной мысли. Чтобы он правильно
рассудил то, что было, чтобы он правильно понял жизнь, я должна рассказать
ему не только о нем самом, не только о его судьбе, но и о многих других
людях и судьбах, и о себе, и о времени своем, и о тебе, мое поле, о всей
нашей жизни и даже о велосипеде, на котором он катается, ездит в школу и
ничего не подозревает. Быть может, только так будет верно. Ведь тут ничего
не выкинешь, ничего не прибавишь: жизнь замесила всех нас в одно тесто,
завязала в один узел. А история такая, что не всякий даже взрослый человек
разберется в ней. Пережить ее надо, душой понять... Вот и раздумываю...

Знаю, что это мой долг, если бы удалось его исполнить, то и умирать не
страшно было бы...
- Садись, Толгонай. Не стой, ноги-то у тебя больные. Присядь на
камень, подумаем вместе. Ты помнишь, Толгонай, когда ты первый раз пришла
сюда?
- Трудно припомнить, столько воды утекло с тех пор.
- А ты постарайся вспомнить. Вспомни, Толгонай, все с самого начала.

2


Смутно очень припоминаю: когда я была маленькой, в дни жатвы меня
приводили сюда за руку и сажали в тени под копной. Мне оставляли ломоть
хлеба, чтобы я не плакала. А потом, когда я подросла, я прибегала сюда
стеречь посевы. Весной тут скот прогоняли в горы. Тогда я была быстроногой
косматой девчушкой. Взбалмошное, беззаботное время - детство! Помню,
скотоводы шли с низовий Желтой равнины. Гурты за гуртами спешили на новые
травы, в прохладные горы. Глупая я тогда была, как подумаю. Табуны мчались
со степи лавиной, подвернешься - растопчут вмиг, пыль на версту оставалась
висеть в воздухе, а я пряталась в пшенице и выскакивала вдруг, как зверек,
пугала их. Лошади шарахались, а табунщики гнались за мной.
- Эй, косматая, вот мы тебе!
Но я увертывалась, убегала по арыкам.
Рыжие отары овец проходили здесь день за днем, курдюки колыхались в
пыли, как град, стучали копыта. Гнали овец черные охрипшие пастухи. Потом
шли кочевья богатых аилов с караванами верблюдов, с бурдюками кумыса,
притороченными к седлам. Девушки и молодайки, разнаряженные в шелка,
покачивались на резвых иноходцах, пели песни о зеленых лугах, о чистых
реках. Дивилась я и, позабыв обо всем на свете, долго бежала за ними. "Вот
бы и мне когда такое красивое платье и платок с кистями!" - мечтала я,
глядя на них, пока они не скрывались из виду. Кем была я тогда? Босоногой
дочкой батрака - джатака. Деда моего оставили за долги пахарем, так и пошло
в нашем роду. Но хотя никогда не носила я шелкового платья, выросла
приметной девушкой. И любила смотреть на свою тень. Идешь и поглядываешь,
как в зеркало любуешься... Чудная была я, ей-богу. Лет семнадцать мне было,
когда на жатве я и встретила Суванкула. В тот год он пришел батрачить с
Верхнего Таласа. А я и сейчас закрою глаза - и точь-в-точь вижу его, каким
он был тогда. Совсем молодой еще, лет девятнадцати... Рубахи на нем не
было, ходил, накинув на голые плечи старый бешмет. Черный от загара, как
прокопченный; скулы блестели, как темная медь; с виду казался он худым,
тонким, но грудь у него была крепкая и руки словно железные. И работник он
был - такого не скоро сыщешь. Пшеницу жал легко, чисто, только слышишь
рядом, как серп звенит да колосья подрезанные падают. Бывают такие люди -
любо смотреть, как работают. Вот и Суванкул был таким. На что я считалась
быстрой жницей, а всегда отставала от него. Далеко уходил вперед Суванкул,
потом, бывало, оглянется и вернется, чтобы помочь мне сравняться. А меня
это задевало, я сердилась и гнала его:
- Ну, кто тебя просил? Подумаешь! Оставь, я и сама управлюсь!
А он не обижался, усмехнется и молча делает свое. И зачем я сердилась
тогда, глупая?
Мы всегда первыми приходили на работу. Рассвет только-только
наливался, все еще спали, а мы уже отправлялись на жатву. Суванкул всегда
ожидал меня за аилом, на тропинке нашей.
- Ты пришла? - говорил он мне.
- А я думала, что ты давно ушел, - отвечала я всегда, хотя знала, что
без меня он никуда не уйдет.
И потом мы шли вместе.
А заря разгоралась, золотились первыми самые высокие снежные вершины
гор, и ветер со степи струился навстречу синей-синей рекой. Эти летние зори
были зорями нашей любви. Когда мы шли с ним вдвоем, весь мир становился
иным, как в сказке. И поле - серое, истоптанное и перепаханное -
становилось самым красивым полем на свете. Вместе с нами встречал
восходящую зарю ранний жаворонок. Он взлетал высоко-высоко, повисал в небе,
как точка, и бился там, трепыхался, словно человеческое сердце, и столько
раздольного счастья звенело в его песнях...
- Смотри, запел наш жаворонок! - говорил Суванкул.
Чудно, даже жаворонок был у нас свой.
А лунная ночь? Быть может, никогда больше не повторится такая ночь. В
тот вечер мы остались с Суванкулом работать при луне. Когда луна, огромная,
чистая, поднялась над гребнем вон той темной горы, звезды в небе все разом
открыли глаза. Мне казалось, что они видят нас с Суванкулом. Мы лежали на
краю межи, подстелив под себя бешмет Суванкула. А подушкой под головой был
привалок у арыка. То была самая мягкая подушка. И это была наша первая
ночь. С того дня всю жизнь вместе... Натруженной, тяжелой, как чугун, рукой
Суванкул тихо гладил мое лицо, лоб, волосы, и даже через его ладонь я
слышала, как буйно и радостно колотилось его сердце. Я тогда сказала ему
шепотом:
- Суван, ты как думаешь, ведь мы будем счастливыми, да?

И он ответил:
- Если земля и вода будут поделены всем поровну, если и у нас будет
свое поле, если и мы будем пахать, сеять, свой хлеб молотить - это и будет
нашим счастьем. А большего счастья человеку и не надо, Толгон. Счастье
хлебороба в том, что он посеет да пожнет.
Мне почему-то очень понравились его слова, стало так хорошо от этих
слов. Я крепко обняла Суванкула и долго целовала его обветренное, горячее
лицо. А потом мы искупались в арыке, брызгались, смеялись. Вода была
свежая, искристая, пахла горным ветром. А потом мы лежали, взявшись за
руки, и молча, просто так смотрели в небо на звезды. Их было очень много в
ту ночь.
И земля в ту синюю светлую ночь была счастлива вместе с нами. Земля
тоже наслаждалась прохладой и тишиной. Над всей степью стоял чуткий покой.
В арыке лепетала вода. Голову кружил медовый запах донника. Он был в самом
цвету. Иногда набегал откуда-то горячий полынный дух суховея, и тогда
колосья на меже качались и тихо шелестели. Может быть, всего один раз и
была такая ночь. В полночь, в самую полную пору ночи, я глянула на небо и
увидела Дорогу Соломщика - Млечный Путь простирался через весь небосклон
широкой серебристой полосой среди звезд. Я вспомнила слова Суванкула и
подумала, что, может быть, и в самом деле этой ночью прошел по небу
какой-то могучий, добрый хлебороб с огромной охапкой соломы, оставляя за
собой след осыпавшейся мякины, зерен. И я вдруг представила себе, что
когда-нибудь, если исполнятся наши мечты, и мой Суванкул вот так же понесет
с гумна солому первого обмолота. Это будет первая охапка соломы своего
хлеба. И когда он будет идти с этой пахучей соломой на руках, то за ним
останется такая же дорожка растрясенной соломы. Вот так я мечтала сама с
собой, и звезды мечтали вместе со мной, и мне вдруг так захотелось, чтобы
все это сбылось, и тогда я первый раз обратилась к матери земле с
человеческой речью. Я сказала: "Земля, ты держишь всех нас на своей груди;
если ты не даешь нам счастья, то зачем тебе быть землей, а нам зачем
рождаться на свет? Мы твои дети, земля, дай нам счастья, сделай нас
счастливыми!" Вот какие слова я сказала в ту ночь.
А утром я проснулась и смотрю - нет Суванкула со мной рядом. Не знаю,
когда он встал, пожалуй, очень рано. Вокруг на жнивье всюду лежали вповалку
новые снопы пшеницы. Обидно мне стало - как бы я поработала рядом с ним в
ранний час...
- Суванкул, что же ты меня не разбудил? - крикнула я.
Он оглянулся на мой голос; помню, какой он был в то утро - голый по
пояс, черные, сильные плечи его блестели от пота. Он стоял и как-то
радостно, удивленно смотрел, будто не узнавал меня, а потом, утирая ладонью
лицо, сказал улыбаясь:
- Я хотел, чтобы ты поспала.
- А сам? - спрашиваю.
- Я ведь теперь за двоих работаю, - ответил он.
И тут я совсем вроде обиделась, чуть не разревелась даже, хотя на душе
было очень хорошо.
- А где же твои вчерашние слова? - укорила я его. - Ты говорил, что мы
во всем будем равными, как один человек.
Суванкул бросил серп, подбежал, схватил меня, поднял на руки и, целуя,
говорил:
- Отныне вместе во всем - как один человек. Жаворонок ты мой, родная,
милая!..
Он носил меня на руках, что-то еще говорил, называл меня жаворонком и
другими забавными именами, а я, обхватив его за шею, хохотала, болтала
ногами, смеялась - ведь жаворонком называют только маленьких детей, и все
же как хорошо было слышать такие слова!
А солнце только-только всходило, поднималось краем глаза из-за горы.
Суванкул отпустил меня, обнял за плечи и вдруг крикнул солнцу:
- Эй, солнце, смотри, вот моя жена! Смотри, какая она у меня! Плати
мне за смотрины лучами, светом плати!
Не знаю, всерьез или в шутку он так сказал, только я вдруг
расплакалась. Так просто, не удержалась от хлынувшей радости, переполнилась
она в груди...
И сейчас вот вспоминаю и плачу зачем-то, глупая. Ведь то были слезы
другие, они даются человеку только раз в жизни. И разве не удалась наша
жизнь так, как мы мечтали? Удалась. Мы с Суванкулом жизнь эту своими руками
сделали, трудились, кетмень ни летом, ни зимой не выпускали из рук. Много
пота пролили. Много труда ушло. Было это уже в новое время - дом поставили,
скотом кое-каким обзавелись. Словом, стали жить как люди. А самое великое -
сыновья родились у нас, трое, один за другим, как на подбор. Теперь иной
раз такая досада душу палит и такие несуразные мысли приходят в голову:
зачем я рожала их, как овца, через каждые год-полтора, нет бы, как у
других, через три-четыре года - может, тогда и не случилось бы этого. А
может, лучше было бы, если бы они совсем не родились на свет. Дети мои, это
я от горя, от боли так говорю. Мать ведь я, мать...

Помню, как все они первый раз появились здесь. Это было в тот день,
когда Суванкул привел сюда первый трактор. Всю осень и зиму Суванкул ходил
в Заречье, на тот берег, учился там на курсах трактористов. Мы и не знали
тогда толком, что такое трактор. И когда Суванкул задерживался до ночи -
ходить-то было далеко, - мне и жалко и обидно становилось за него.
- Ну чего ради ты связался с этим делом? Худо тебе, что ли, было
бригадиром... - упрекала я его.
А он, как всегда, спокойно улыбался.
- Ну, не шуми, Толгон. Подожди, вот настанет весна - и тогда
убедишься. Потерпи малость...
Говорила я это не со зла - нелегко приходилось одной с детьми в доме
по хозяйству, опять же работа в колхозе. Но отходила я быстро: гляну на
него, а он замерз с дороги, не евши, а я еще заставляю его оправдываться -
и самой становилось неловко.
- Ладно уж, садись к огню, еда простыла давно, - ворчала я, вроде бы
прощая.
В душе-то я понимала, что Суванкул не в игрушки играл. В аиле тогда не
нашлось грамотного человека для учебы на курсах, так Суванкул сам вызвался.
"Я, - говорит, - пойду и грамоте буду обучаться, освобождайте меня от
бригадирских дел".
Вызваться-то вызвался, зато трудов хлебнул по горло. Как вспомню
сейчас - интересное было время, дети о

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.