Жанр: Драма
Кентавр
...охнатую ткань юбки ощутил
шелковистую, священную развилину.
- Не надо, Питер, - сказала она все так же тихо, и ее холодные пальцы,
обхватив мою руку, положили ее обратно ко мне на колено. Я хлопнул себя по
колену с довольным вздохом. О таком я не смел и мечтать. И поэтому мне
показалось никчемным и ханжески распутным, когда она добавила шепотом: -
Здесь столько народу.
Как будто целомудрие нуждалось в оправдании; как будто, будь мы одни,
земля взметнулась бы и сковала мои руки.
Погасив сигарету, я сказал:
- Мне нужно идти к нему. - И спросил: - Ты молишься?
- Богу?
- Да.
- Да.
- Помолишься за него? За моего отца.
- Ладно.
- Спасибо. Ты хорошая.
Мы оба были удивлены собственными словами. Я думал, не совершил ли я
кощунства, воспользовавшись именем божьим, чтобы еще глубже проникнуть в
сердце этой девушки. Нот, решил я, когда она обещала помолиться, мне
действительно стало легче. Вставая, я спросил:
- Придешь завтра на баскетбол?
- Отчего же не прийти.
- Занять тебе место?
- Если хочешь.
- А ты мне займи.
- Ладно. Питер!
- А?
- Ты себя не изводи. Не думай, что во всем ты виноват.
Одноклассники Пенни, сидевшие напротив нас, Бонни Леонард и Ричи Лора,
перестали ошалело подталкивать друг друга. Ричи вдруг крикнул, торжествуя
и издеваясь:
- Эй ты, Пит Бисквит!
Бонни засмеялась идиотским смехом, и в кафе, где я только что
чувствовал себя в такой безопасности, зароились злобные слова, норовя
ужались меня прямо в лицо. Старшие мальчики, которые щеголяли синими
кругами под глазами, как у взрослых, кричали мне: "Эй, Бисквит, как там
твой старик? Как Джордж Ржаной Корж?" Тот, кто учился у моего отца, уже
никогда не забывал его, но все воспоминания изливались в насмешках. Они
старались заглушить угрызения совести и любовь к нему, обрушиваясь на
меня, маленького хранителя мифа. Я этого терпеть не мог, и все же это
придавало мне вес; то, что я был сыном Колдуэлла, поднимало меня над
безликой массой младших ребят, и благодаря отцу я что-то значил в глазах
этих титанов. Нужно было только слушать и растягивать губы в улыбке, когда
они ударялись в сладостно-жестокие воспоминания:
- Бывало, ляжет на пол в проходе и орет: "Ну что же вы, валяйте, ходите
по мне, все равно топчете!.."
- ...а мы шестеро набили карманы каштанами...
- ...за семь минут до звонка все встали и как один уставились на него,
будто у него ширинка расстегнута...
- Ей-богу, век не забуду...
- Одна девчонка с задней парты сказала, что ей не видна запятая в
десятичной дроби... Тогда он подошел к окну, захватил горсть снега с
подоконника, сделал снежок... и как влепит прямо в доску... "Теперь
видишь?" - говорит.
- Да, вот это фигура!
- У тебя знаменитый отец, Питер.
Испытание всегда кончалось такой похвалой, и она была бальзамом на мою
душу. Я приходил в восторг, слыша ее от этих здоровенных головорезов,
которые курили в уборных, ездили в Олтон пить самогонный виски и в
Филадельфию в публичные дома, к негритянкам. Заискивающая улыбка застыла
на моем лице, а они вдруг с презрением отвернулись от меня. Я пошел к
двери. За одним столиком кто-то кричал петухом. Музыкальный автомат
голосом Дорис Дэй пел "Сентиментальное путешествие". У дальней стены
раздавались дружные восхищенные возгласы, и механический бильярд негодующе
звякал, раз за разом отсчитывая бесплатную игру. Я оглянулся и сквозь
сутолоку увидел, что играет Джонни Дедмен; невозможно было не узнать его
широкие, чуть оплывшие плечи, поднятый воротник канареечно-желтой
вельветовой куртки, причудливую копну давно не стриженных волос, торчавших
на затылке лоснящимся хвостиком. Джонни Дедмен был одним из моих кумиров.
Он остался на второй год, но зато в совершенстве умел проделывать все
бессмысленные чудеса, требовавшие ловкости, - прекрасно танцевал под джаз,
без промаха попадал в лузу механического бильярда, ловил на лету ртом
соленые орешки. По списку он сидел рядом со мной в зале для
самостоятельных занятий и научил меня кое-каким штукам, например щелкать,
оттягивая щеку пальцем, но все равно у меня это никогда не получалось так
громко, как у него. Он был неподражаем, не стоило и пробовать. Лицо у него
было розовое, как у младенца, со светлым пушком на верхней губе; он был
совершенно чужд тщеславия и хулиганил без злого умысла, просто так.
Правда, у него был привод в полиции: однажды в Олтоне, шестнадцатилетним
мальчишкой, он напился пива и ударил полисмена. Но я чувствовал, что он не
искал драки, а, скорее, расчетливо приноровился к обстоятельствам, как на
танцах приноравливался к шагу партнерши и вертел ее так, что у нее волосы
разлетались и щеки пылали. Он всегда попадал в лузу механического
бильярда, говорил, что чувствует прицел. Казалось, он сам эту игру
изобрел. И действительно, с миром точных знаний его связывали только
признанные способности механика. По всем предметам, кроме ручного-труда,
он неизменно получал низший балл. В этом было что-то прекрасное, отчего у
меня дух захватывало. И тогда, в пятнадцать лет, не мечтай я так стать
Вермеером, я постарался бы стать Джонни Дедменом. Но, конечно, я с унынием
чувствовал, что Джонни Дедменом стать нельзя, им надо родиться.
На улице я закутал шею широким воротником куртки и вдоль трамвайной
линии зашагал через два квартала к дому дока Апплтона. Трамвай, дождавшись
у стрелки встречного, который прошел на запад, в Олтон, когда мы с отцом
вышли из школы, катился, полный рабочих в серых комбинезонах и домохозяек,
ездивших за покупками на восток, в Эли, крошечный городок, где была
конечная станция. В кафе я пробыл минут десять. Я просил Пенни помолиться,
а теперь, торопливо идя по улице, молился сам: "Не дай ему умереть, не дай
ему умереть, пусть мой отец будет здоров". Молитва была адресована
всякому, кто согласился бы слушать; она расходилась кругами, сначала
охватила город, потом распространилась до самого горизонта и дальше, за
небосвод. Небо над крышами, на востоке, уже стало багровым, но над головой
оно было еще синее, как днем; а позади пылал настоящий пожар. Небесная
синева - это оптическая иллюзия, но, несмотря на отцовские объяснения в
школе, я мог представить ее себе только как наложение слабо окрашенных
хрустальных сфер, подобно тому как два почти прозрачных розоватых куска
целлофана, сложенные вместе, дают розовый цвет, а если добавить третий
кусок, получится малиновый, четвертый - красный и пятый - алый, как в
раскаленном горне. Если синий купол над городом - это иллюзия, то
насколько же иллюзорней то, что за ним. "Пожалуйста", - добавил я к своей
молитве, как ребенок, которому об этом напомнили.
Дом дока Апплтона, на передней половине которого помещались его кабинет
и приемная, был желтый, оштукатуренный и стоял на зеленом пригорке за
каменной оградой чуть пониже моего роста. Лестницу по обе стороны украшали
два каменных столба с большими цементными шарами наверху - украшение,
обычное в Олинджере, но редкое, как я потом убедился, в других городах.
Когда я взбежал по пологой дорожке к подъезду, во всех окнах города
загорелись огни - так на полотне, если чуть углубить тень, рядом все
краски сразу светлеют. В этот миг была перейдена широкая полоса,
отделяющая день от ночи. "Дверь не заперта, звоните и входите не
дожидаясь". Так как я пришел не на прием, то звонить не стал. Я почему-то
вообразил, что, если позвонить, доктору перестанут верить и его счета не
будут оплачивать, как чеки, когда на счете нет денег. У порога лежал
плетеный половик, а рядом стояла большая гипсовая подставка для зонтов,
украшенная нелепым узором из осколков цветного стекла. Над подставкой
висела кошмарная темная гравюра с изображением какой-то жестокой античной
сцены. Ужас толпы был так нарочито преувеличен, воздетые руки и разинутые
рты очерчены так напряженно, общее впечатление так угнетающе и мертво, что
я никогда не мог сосредоточиться на главном и понять, что же там все-таки
изображено - кажется, телесное наказание. Я отвернулся, как будто увидел
порнографическую картинку, но в глаза мне успела броситься жирная линия -
кнут? - извивавшаяся на фоне храма, набросанного тонкими, как паутина,
линиями, чтобы создать перспективу. Неизвестный художник кропотливо, час
за часом теряя невозвратимое время, с подлинным искусством и любовью
трудился над этой безобразной, запылившейся, потемневшей и никого не
трогающей гравюрой, и она словно была мне предостережением, которому я не
хотел внять. Я прошел направо, в приемную дока Апплтона. Там по стенам и
посередине, вокруг стола, стояла мебель старого дуба, обитая черной
растрескавшейся кожей, а на столе валялись потрепанные номера "Либерти" и
"Сатердей ивнинг пост". Трехногая вешалка, как тощая ведьма, сердито
глядела из угла, а на полке над ней стояло воронье чучело, серое от пыли.
В приемной никого не было; через приоткрытую дверь кабинета я услышал
голос отца:
- Может, это гидра отравляет меня своим ядом?
- Минутку, Джордж. Кажется, кто-то пришел.
Лысая совиная голова доктора с широким желтоватым лицом просунулась в
дверь.
- А, Питер, - сказал он, и в мрачной атмосфере дома, как солнечный луч,
блеснула добрая, умная улыбка этого старика.
Когда я родился, док Апплтон принимал меня, но я помню его только с
третьего класса - родители тогда ссорились, я страдал, из школы приходил
запуганный старшими ребятами, осмеянный, потому что от волнений красная
сыпь выступала на лице, а потом слег с простудой, которая никак не
проходила. Мы были бедны и врача вызвали не сразу. Вызвали только на
третий день, когда температура не упала. Помню, я сидел на родительской
двухспальной кровати, и под спину мне были подоткнуты две подушки. Обои,
столбики кровати, книжки с картинками на одеяле - все казалось мягким и
податливым, как это бывает в лихорадке, и сколько я ни вытирал слезы и не
глотал слюну, во рту было сухо, а глаза оставались мокрыми. Вдруг под
быстрыми уверенными шагами заскрипела лестница, и вслед за мамой вошел
толстый человек в коричневом костюме и с толстым коричневым чемоданчиком.
Он посмотрел на меня, повернулся к маме и резким, грубоватым голосом
спросил:
- Что вы сделали с ребенком?
У дока Апплтона было две редкие особенности: сестра-близнец и псориаз,
как у меня. Его сестра, Эстер Апплтон, вела у нас в школе латынь и
французский. Это была робкая, располневшая старая дева, ростом пониже
брата и седоволосая, тогда как сам он давно облысел. Но у них были
одинаковые короткие крючковатые носы, и вообще сходство сразу бросалось в
глаза. В детстве мысль, что этих двух солидных пожилых людей мать родила
обоих сразу, всегда казалась мне невероятной, и оба они поэтому были для
меня отчасти все еще детьми. Эстер жила здесь же, вместе с доктором.
Когда-то он был женат, но его жена умерла или исчезла много лет назад при
загадочных обстоятельствах. У него был сын Скиппи, на несколько лет старше
меня, тоже единственный; он был учеником моего отца, а потом уехал учиться
на хирурга куда-то на Средний Запад, не то в Чикаго, не то в Сент-Луис, не
то в Омаху. Таинственную тень, окружавшую судьбу матери Скиппи, еще более
сгущало то, что док Апплтон не принадлежал ни к одной церкви, ни к
реформатской, ни к лютеранской, и, как говорили, вообще ни во что не
верил. Про эту третью его особенность я знал по слухам. Вторую, псориаз,
мне открыла мама; до моего рождения эта мерзкая болезнь была только у них
двоих. Поэтому, сказала мама, он не стал хирургом, ведь стоило бы ему
закатать рукава и открыть розовые струпья, как больной в ужасе крикнул бы
с операционного стола: "Врачу, исцелися сам!" Мама жалела об этом, потому
что, по ее мнению, талант дока Апплтона заключался в его руках, и ему бы
не диагнозы ставить, а оперировать. Она часто рассказывала мне, как он
вылечил ее от хронической болезни горла одним умелым мазком ватного
тампона на длинной палочке. Видимо, когда-то она была неравнодушна к доку
Апплтону.
А сейчас его бледное круглое лицо склонилось надо мной в полумраке
приемной, и он, прищурясь, рассматривал мой лоб. Он сказал:
- Кожа у тебя как будто чистая.
- Да, пока куда ни шло, - сказал я. - Хуже всего будет в марте и в
апреле.
- На лице почти ничего не заметно, - сказал он.
А я-то думал, на лице совсем ничего нет. Он взял меня за руки - я
почувствовал ту же уверенную хватку, которую когда-то чувствовала мама, -
и осмотрел мои ногти при свете, сочившемся из кабинета.
- Да, - сказал он. - Следы есть. А грудь как?
- Скверно, - сказал я, боясь, что он вздумает меня осматривать.
Он моргнул тяжелыми веками и выпустил мои руки. Он был в жилете, без
пиджака, рукава рубашки выше локтей охватывали черные резинки, похожие на
узкие траурные ленточки. Цепочка от часов золотой дугой, как маятник,
покачивалась у него на животе, поверх коричневого жилета. На шее висел
стетоскоп. Он включил свет, и люстра из коричневого и оранжевого стекла на
черном металлическом каркасе пролила на заваленный журналами стол лужицы
света.
- Ты, Питер, посиди здесь, почитай, а я пока кончу с твоим отцом.
Из кабинета раздался серьезный голос отца:
- Пускай мальчик войдет, док: я хочу, чтобы он слышал ваш приговор. Моя
судьба - это его судьба.
Я вошел робко, боялся, что отец голый. Но он был одет и сидел на краю
маленького жесткого стула с немецким трафаретным узором. Здесь, в ярко
освещенном кабинете, мне показалось, что его лицо побелело от боли. Кожа
на лице одрябла; в углах губ, искривленных улыбкой, выступила слюна.
- Что бы ни ждало тебя в жизни, мальчик, - сказал он мне, - надеюсь,
тебе никогда не придется свести знакомство с ректоскопом. Б-р-р!
- Уф, - запыхтел док Апплтон и тяжело опустился за письменный стол во
вращающееся кресло, сделанное для него словно по мерке. Его короткие
толстые руки с ловкими белыми пальцами привычно и уверенно легли на резные
деревянные подлокотники с завитушками на концах. - Ваша беда, Джордж, -
сказал он, - в том, что вы никогда не щадили свое тело.
Чтобы не мешать, я сел в сторонке на высокую белую металлическую
табуретку возле столика с хирургическими инструментами.
- Вы правы, - сказал отец. - Ненавижу эту уродливую оболочку и сам
удивляюсь, как это она служила мне целых пятьдесят лет.
Док Апплтон, сняв стетоскоп с шеи, положил его на стол, и он,
изогнувшись, замер, словно убитая резиновая змея. Стол был широкий,
старинный, с раздвижной крышкой, и на нем в беспорядке лежали счета,
пакетики для пилюль, рецептурные бланки, карикатуры, вырезанные из
журналов, пустые склянки, бронзовый нож для разрезания бумаги, синяя
коробка с ватой и серебряный зажим в форме "омеги". Кабинет состоял из
двух половин - передней, где были письменный стол, стулья, столик с
инструментами, весы, таблица для проверки зрения и цветы в горшках, и
задней, сокровенной, где за перегородкой из матового стекла хранились на
полках лекарства, словно бутылки с вином и кувшины с драгоценностями. Туда
доктор удалялся после осмотра больного, а потом выносил несколько
пузырьков с сигнатурками, и оттуда всегда шел сложный медицинский запах
сахарного сиропа, ментола, аммиака и сушеных трав. Этот целительный запах
чувствовался еще в прихожей с половиком, гравюрой и гипсовой подставкой
для зонтов. Доктор повернулся к нам в своем кресле, лысина у него была не
такая, как у Майнора Креца - у того она была блестящая, шишковатая,
морщинистая. А у дока Апплтона череп был гладкий, покатый, чуть тронутый
розоватыми крапинками, которые, наверно, только я и замечал, зная, что это
псориаз.
Он ткнул в сторону отца большим пальцем.
- Понимаете, Джордж, - сказал он, - вы верите только в душу. А на тело
свое смотрите как на лошадь - знай езди, пока не придет время слезать. Вы
заездили себя. Не жалеете свое тело. Это противоестественно. Отсюда
нервное перенапряжение.
Табуретка была неудобная, а от философствований дока Апплтона мне
всегда становилось неприятно. Я решил, что приговор уже вынесен, и, раз
доктор позволяет себе читать эту нудную нотацию, все в порядке. Но все же
на душе у меня кошки скребли, и я рассматривал изогнутые зонды и кривые
ножницы, словно это были буквы, складывавшиеся в слова. "Ай, ай!" -
повизгивали они. Среди этих серебристых восклицаний - игл, ланцетов,
полированных зажимов - был молоточек, которым бьют по колену, и от этого
нога дергается. Молоточек был трехгранный, из твердой красной резины, с
блестящей рукояткой, выгнутой, чтобы врачу сподручней было держать.
Помнится, в первые разы, когда меня приводили к нему в кабинет, этот
молоток особенно привлекал мое внимание. Темно-оранжевая головка, похожая
на наконечник стрелы, казалась чем-то древним, как бы пращуром всех
остальных инструментов. Он был похож на наконечник стрелы и в то же время
на ось, и мне казалось, что он, весь покрытый крошечными вмятинами и
трещинками от времени и долгого употребления, опускался в глубь времен и
там, простой и весомый, в конце концов становился стержнем Вселенной.
- ...знаете себя, Джордж, - говорил док Апплтон. Его розовая, твердая,
по-детски круглая ладонь предостерегающе поднялась. - Сколько лет вы
учительствуете?
- Четырнадцать, - ответил отец. - Меня уволили в конце тридцать
первого, и весь тот год, когда родился мальчик, я был безработным. Летом
тридцать третьего Эл Гаммел, вы же знаете, он племянник Папаши Крамера,
пришел к нам и предложил...
- Любит твой отец свою работу? А, Питер?
Я не сразу сообразил, что это он меня спрашивает.
- Не знаю, - сказал я. - Иногда мне кажется - да. - Но, подумав,
добавил: - Нет, пожалуй, не любит.
- Все бы ничего, - сказал отец, - если б я знал, что от этого есть
какой-то толк. Но я не умею поддерживать дисциплину. Мой отец, бедняга,
тоже не умел.
- Вы не учитель, - сказал ему док Апплтон. - Вы сами ученик. Отсюда и
нервное напряжение. А от нервного напряжения - излишек желудочного сока.
Значит, Джордж, симптомы, о которых вы говорили, может дать обыкновенный
колит. Постоянное раздражение пищеварительного тракта вызывает боль и
ощущение наполненности в заднем проходе. Так что, пока не сделан рентген,
на этом и остановимся.
- Я готов и дальше тянуть эту бессмысленную лямку, - сказал отец, - мне
бы только знать, для чего все это? Кого ни спрошу, никто не может мне
ответить.
- А Зиммерман что говорит?
- Ничего он не говорит. Ему на руку, когда человек не знает, на каком
он свете. Он-то умеет поддерживать дисциплину, а мы, бедняги, его
подчиненные, не умеем, вот он над нами и смеется. У меня его смех все
время в ушах стоит.
- У нас с Зиммерманом всегда были разные взгляды, - сказал док Апплтон
и вздохнул. - Вы ведь знаете, мы в одном классе учились.
- Нет, не знаю.
Отец покривил душой. Даже я это знал, не раз слышал от дока Апплтона.
Он не мог говорить о Зиммермане спокойно. Это было его больным местом.
Отцовская покорность меня взбесила - слушай теперь длиннющую,
жеваную-пережеванную историю.
- Как же, - сказал док Апплтон, хлопая глазами от удивления, что отец
не знает общеизвестного, - всю олинджерскую школу вместе прошли, от
первого класса до последнего. - Он откинулся в своем как по мерке
сделанном кресле. - Когда мы родились, наш городок назывался не Олинджер,
а Тилден, в честь этого человека, которого так бессовестно прокатили на
выборах. Старик Олинджер еще владел всей землей к северу от нынешней
трамвайной линии и к востоку с того места, где теперь картонажная фабрика.
Помню, видел я, как он ехал на лошадях в Олтон, маленький такой
старикашка, не выше пяти футов ростом, в черной шляпе и с огромными
усищами, ими впору столовое серебро чистить. У него было три сына: Кот,
который раз ночью свихнулся и убил мотыгой трех бычков, Брайн, тот, что
прижил ребенка с их поварихой-негритянкой, и Гай, младший, - этот продал
землю перекупщикам и умер от того, что слишком уж усердно старался
промотать денежки. Кот, Брани и Гай - все они уже в землю легли. Так о чем
это я?
- О Зиммермане и о себе, - подсказал я.
Мое дерзкое нетерпение не укрылось от него; он взглянул на меня мимо
головы отца и задумчиво скривил нижнюю губу.
- Да, - сказал он и продолжал, обращаясь к отцу. - Так вот, мы с Луисом
учились вместе, а классы в то время были разбросаны по всему городу.
Первый и второй занимались за Пеббл-крик, где теперь стоит новый
передвижной ресторан, третий и четвертый - в сарае у миссис Эберхард,
который она сдавала городу за доллар в год, а пятый и шестой - в каменном
доме на Черном Поле, как его тогда называли, потому что там был жирный
чернозем, за бывшим ипподромом. По вторникам, когда бывали скачки, нас
отпускали с уроков, потому что нужны были мальчики - чистить лошадей и
выводить их на дорожку. А когда я кончил шестой класс, построили среднюю
школу на углу Элм-стрит. Нам тогда это казалось бог весть какой роскошью.
Теперь, Питер, там начальная школа, где ты учился.
- А я и не знал, - сказал я, стараясь загладить свою недавнюю грубость.
Док Апплтон, видимо, был доволен. Он так откинулся назад в своем
скрипучем кресле, что его сморщенные высокие ботинки едва касались носками
потертого ковра.
- Луис М.Зиммерман, - продолжал он, - был на месяц старше меня. Он
всегда имел успех у женщин. Миссис Метцлер, наша учительница в первом и
втором классе, - росту в ней было никак не меньше шести футов, а ноги
тонкие, как жерди в загородке вокруг табачного склада, - души в Луисе не
чаяла, да и мисс Лит, и мисс Мэбри, которые были после нее, тоже. Во всех
классах Луиса чуть ли не на руках носили, и, конечно, никто не обращал
внимания на гадкого утенка вроде Гарри Апплтона. Все сливки снимал Луис.
Понимаете - он всюду поспевал первый.
- Вы попали в самую точку, - сказал отец. - Да, скажу я вам, мне за ним
не угнаться.
- Понимаете, - продолжал док Апплтон, забавно шевеля толстыми
волосатыми руками, то складывая ладони вместе, то слегка постукивая ребром
ладони одной руки по пальцам другой, - ему всегда везло. Он всю жизнь
пользовался успехом, и из него вышел бесхарактерный человек. Вот он и
разрастается, - его белые пальцы скрючились, - как раковая опухоль. Ему
нельзя верить, хотя он каждое воскресенье преподает писание в
кальвинистской воскресной школе. Уф! Будь моя воля, Джордж, я взял бы нож,
- он поднял руку и вытянул большой палец, который вдруг показался мне
твердым и острым, - и вырезал бы эту опухоль.
И палец, изогнутый серпом, резко полоснул воздух, как бы отсекая пласт.
- Ценю вашу откровенность, док, - сказал отец. - Но боюсь, что мне и
остальным беднягам у нас в школе никуда от него не деться. В городе он
пользуется огромным доверием, его буквально боготворят.
- Люди глупы, - сказал док Апплтон и подался вперед, негромко шлепнув
ботинками по ковру. - Это единственное, чему может научить медицинская
практика. В большинстве своем люди безнадежно глупы. - Он хлопнул отца по
колену раз, другой, третий и продолжал. Теперь он говорил доверительным
шепотом: - А когда я уехал в университет учиться на медицинском
факультете, - сказал он, - там, знаете, ли, решили - парень из захолустья,
дубина. Но прошел год, и никто уже не считал меня дубиной. Может, я был не
такой шустрый, как некоторые, но я знал, чего хочу. Я не спешил и
основательно засел за книги. А когда год кончился, как вы думаете, кто был
первым? Ну-ка, Питер, у тебя ведь голова неплохо варит, кто, по-твоему?
- Вы, - ответил я.
Он вытянул это из меня как клещами. Они всегда на похвалы набивались,
эти олинджерские знаменитости.
Док Апплтон посмотрел на меня, но не кивнул, не улыбнулся и вообще
никак не показал, что слышал мой ответ. Он помолчал, потом заглянул отцу в
лицо, кивнул и сказал:
- Я был не первым, но и не из последних тоже. Неплохо справился для
дубины из захолустья. Вы меня слушаете, Джордж?
И неожиданно, как это часто делают любители поболтать, оборвал
разговор, словно не он у нас, а мы у него отнимали время, встал, ушел за
перегородку и чем-то зазвенел там. Потом он вынес пузырек с жидкостью
вишневого цвета, которая так бегала и сверкала, что была скорее похожа на
ртуть. Он вложил пузырек в бородавчатую руку отца и сказал:
- По столовой ложке каждые три часа. Пока нет рентгеновского снимка,
ничего больше сказать нельзя. Отдыхайте и старайтесь отвлечься. Ну, а без
смерти и жизни не было бы. Здоровье, - сказал он, и его нижняя губа
дрогнула в улыбке, - это животное состояние. Причиной нездоровья чаще
всего бывают две части тела - голова и спина. Мы совершили две ошибки:
встали с четверенек и начали думать. От этого напрягается спинной мозг и
нервы. А мозг регулирует функции всего организма. - Он сердито подошел ко
мне, резким движением откинул мои волосы и стал пристально рассматривать
лоб. - На голове у тебя пятен поменьше, чем у матери, - сказал он и
отпустил меня. Я пригладил волосы, красный от стыда.
- А что пишет Скиппи? - спросил отец.
Доктор сразу размяк, отяжелел; он стал самым обыкновенным обрюзгшим
стариком в жилетке и с резинкам
...Закладка в соц.сетях