Жанр: Драма
Кентавр
...лся. Папаша еще не упал с лестницы, а?.. Ну ты же
знаешь, я пошутил, надеюсь, он жив-здоров... Нет, нет, у меня секунды
свободной не было, а через пять минут мне нужно быть у зубного врача...
Нет, Хэсси, признаться, я боюсь услышать его приговор... Знаю... знаю...
Ну, наверно, часам к десяти. В доме хлеба нет? Я купил тебе вчера
бутерброд по-итальянски. Он так и лежит в машине... А? Как будто ничего, я
только что дал ему пятерку, пускай поест... Сейчас, - Колдуэлл передает
трубку Питеру. - Мама хочет с тобой поговорить.
Питер недоволен - ведь она тем самым вторгается в кафе, этот центр его
самостоятельной жизни. Голос матери звучит слабо и сурово, как будто,
загнав его в этот металлический ящик, телефонная компания ее оскорбила.
Чувства матери всегда передаются Питеру, и теперь, когда они переносятся
по проводам, он чувствует, что сам съеживается.
- Да, - говорит он.
- Как он тебе кажется, Питер?
- Кто?
- Как кто? Папа, конечно. Кто же еще?
- Не то он устал, не то волнуется. Сама знаешь, у него не разберешь.
- Я ужасно беспокоюсь, а ты?
- Ну конечно, еще бы.
- Почему он не позвонил доку Апплтону?
- Наверно, думает, что рентгеновский снимок еще не проявили. - Питер
смотрит на отца, как бы ожидая подтверждения. Но тот расшаркивается перед
Майнором.
- ...я вовсе не думал смеяться над вами, когда говорил о коммунистах, я
их люблю не больше вашего, Майнор.
Телефонная трубка слышит это и спрашивает:
- С кем это он?
- С Майнором Крепом.
- Тянет его к таким людям, - с горечью произносит слабый женский голос
в ухо Питеру.
- Они говорят о русских.
В трубке раздается что-то похожее на кашель, и Питер понимает, что мать
плачет. У него падает сердце. Он ищет, что бы такое сказать, и его взгляд,
как муха, садится на гипсовый кусок собачьего кала.
- А что собака? - спрашивает он.
Слышно, как мать громко дышит, стараясь овладеть собой. Голос ее между
нервными всхлипываниями становится неестественно твердым, каменеет.
- Все утро была в доме, а после завтрака я ее выпустила. Она опять
гонялась за скунсом, а потом вернулась. Дедушка на меня дуется, не выходит
из комнаты. Когда в доме нет хлеба, он всегда хандрит.
- Как думаешь, поймала Леди скунса?
- Наверно. Она скалила зубы, будто смеялась.
- Папа говорит, что идет к зубному врачу.
- Да. Только теперь уже поздно.
Новая волна безмолвных слез ударяет Питеру в ухо: он ясно видит мокрые,
покрасневшие глаза матери. И чувствует слабый запах травы и каши.
- Вовсе не обязательно поздно, - говорит Питер. Это звучит напыщенно и
неискренне, но должен же он что-то сказать. Номера телефонов, написанные
мальчишками и девчонками над аппаратом, сливаются и вертятся у него перед
глазами.
Мать вздыхает:
- Вот что, Питер...
- Да?
- Береги папу.
- Постараюсь. Но это не так-то просто.
- Разве? Он тебя очень любит.
- Ладно, постараюсь. Позвать его опять?
- Нет. - Она молчит, потом, как настоящая актриса, свободно чувствующая
себя на сцене, так что, пожалуй, в фантазиях отца насчет театра есть
крупица здравого смысла, повторяет дрожащим голосом, многозначительно: -
Нет.
- Ладно, значит, увидимся часов в одиннадцать.
Общение с матерью без ее успокаивающего присутствия мучительно для
Питера. Она чувствует это, и ее голос становится еще более обиженным,
слабым, далеким и окаменевшим.
- По сводке, будет снег.
- Да, это чувствуется.
- Ну что ж, Питер, повесь трубку, нечего тебе терять время со старухой
матерью. Ты хороший мальчик. Не волнуйся.
- Ладно, ты тоже. Ты хорошая женщина.
Что это он сказал собственной матери? Он вешает трубку, удивляясь
самому себе. Его струпья чешутся от этого кровосмесительного разговора -
он слышал по телефону только голос женщины, с которой его связывают общие
тайны.
- Ну, как по-твоему, она расстроена? - спрашивает отец.
- Немножко. Наверно, дед там на нее тоску нагоняет.
- Да, это он умеет. - Колдуэлл поворачивается к Майнору и объясняет: -
Моему тестю восемьдесят четыре года, и он мастер нагонять тоску, так что
хоть в петлю. Нагоняет тоску прямо через замочную скважину. Старик крепкий
как дуб, он еще нас с вами похоронит.
- Р-р, - тихо ворчит Майнор, подавая стакан молока с шапкой пены.
Колдуэлл выпивает молоко в два глотка, ставит стакан, вздрагивает, слегка
бледнеет и подавляет отрыжку.
- Господи, - говорит он. - Молочко, видно, не туда попало. - Слово
"молочко" он все еще выговаривает мягко, как в Нью-Джерси. Он проводит
языком по передним зубам, будто хочет их очистить. - А теперь я пошел к
доктору Зубодеру.
Питер спрашивает:
- Пойти с тобой?
По-настоящему имя и фамилия зубного врача Кеннет Шройер, его кабинет в
двух кварталах от школы, по другую сторону трамвайных путей, напротив
теннисных кортов. У Шройера всегда с девяти утра до шести вечера включено
радио, по которому передают рекламные радиопостановки для домашних хозяек.
Летом, по средам и воскресеньям, он переходит трамвайную линию в
ослепительно белых брюках и превращается в одного из первых теннисистов
округа. В теннис он играет куда лучше, чем лечит зубы. Его мать работает в
школьном кафетерии.
- Избави бог, - говорит Колдуэлл. - Чем ты мне поможешь, Питер? Все
равно я уже развалина. Не стоит и беспокоиться о такой старой рухляди.
Оставайся здесь, в тепле, с друзьями.
И Питер начинает выполнять наказ матери беречь отца с того, что
провожает взглядом этого истерзанного, измученного болью человека, который
в своем расстегнутом кургузом пальто и вязаной круглой шапочке, натянутой
на уши, выходит в темноту на новую муку.
Джонни Дедмен дружелюбно кричит из-за своего столика:
- Слышь, Питер! Когда ты и твой отец стояли против света, я не мог даже
разобрать, где кто.
- Он выше ростом, - резко говорит Питер.
Сейчас, когда Дедмен разыгрывает из себя доброго и дружелюбного малого,
он не интересует Питера. Приближается вечер, и Питер чувствует в себе
могучие силы порока. В кармане у него пять долларов, он ощущает их вес и с
торжеством говорит Майнору:
- Два бифштекса. Без кетчупа. Стакан молока, хоть у вас в нем половина
воды, и пять никелей для механического бильярда, хоть он у вас и
жульнический.
Питер возвращается за свой столик и снова закуривает ментоловую
сигарету, которую погасил, не докурив. Радостно глотает он этот полярный
холод; он красуется на пустой сцене, в кафе Майнора, уверенный, что весь
мир смотрит на него. Он может делать что хочет, и детская мечта о свободе
так волнует его, что сердце бьется вдвое быстрее и вот-вот разорвется,
обагрив кровью полумрак кафе. _Прости меня_.
- Милый. Подожди.
- А?
- Неужели нельзя найти другое место, кроме твоего кабинета?
- Нет. Во всяком случае, зимой.
- Но нас видели.
- Тебя, а не нас.
- Но он все понял. У него на лице было написано, что понял. И испугался
он не меньше моего.
- Колдуэлл ничего не знает наверняка.
- А ты ему доверяешь?
- До сих пор вопрос о доверии не вставал между нами.
- А теперь?
- Я ему доверяю.
- По-моему, напрасно. Нельзя ли его выставить?
Он хохочет, а она смущается. Вот так всегда - до нее не сразу доходит,
что она сказала смешную глупость. Он говорит:
- Но я ведь не всемогущ. Этот человек работает пятнадцать лет. У него
есть друзья. И стаж.
- Но он же не на месте, правда?
Ему неприятно, не по себе, когда она спорит и настаивает в его
объятиях. Просто удивительно, как женская глупость всякий раз заново
раздражает его.
- Ты думаешь? Это не так-то легко определить. Он проводит с ними в
классе положенное время, а это главное. И, кроме того, меня он не
подведет. Нет, не подведет.
- Отчего ты его защищаешь? Ему ничего не стоит погубить нас обоих.
Он снова смеется.
- Ну, ну, моя птичка. Погубить человека не так просто.
Хотя порой, когда она начинает тревожиться, ему это неприятно, сама ее
близость для него огромное облегчение, и он, отдыхая всей душой, говорит
бездумно, не утруждая себя, слова срываются с губ сами по себе, как вода
течет сверху вниз, как газ засасывается в пустоту.
Он чувствует, что она становится злобной и колючей в его объятиях.
- Не нравится мне этот человек. Не нравится мне его дурацкая
мальчишеская улыбочка.
- Просто ты, когда видишь его, чувствуешь себя виноватой.
Она вкрадчиво допытывается:
- А разве мы должны чувствовать себя виноватыми?
В ее вопросе звучит неподдельный страх.
- Безусловно. Но не сейчас.
Она улыбается, и от этого рот у нее становится мягким, и, целуя ее, он
чувствует, что после долгой жажды омочил наконец губы. Поцелуи не утоляют
эту жажду, а только разжигают ее, и каждый поцелуй заставляет желать
нового, еще более жаркого, втягивает его в водоворот растущей и
вздымающейся страсти, и это не кажется ему жестоким, напротив, он видит в
этом щедрый и непререкаемый промысел Природы.
Боль, как дерево, пускает корни у него в челюсти. Подожди, подожди!
Кенни должен бы подождать еще несколько минут после укола новокаина. Но
уже конец дня, он устал и спешит. Кении был одним из первых учеников
Колдуэлла, учился у него еще в тридцатые годы. А теперь тот же самый
мальчик, только сильно облысевший, уперся коленом в подлокотник
зубоврачебного кресла, чтобы было сподручней, и орудует щипцами,
стискивает зуб, выворачивает его, крошит, как кусочек мела. Колдуэлл
боится, что зуб раздробится в щипцах и останется торчать у него во рту
обнаженным и оборванным нервом. Боль просто немыслимая: целое дерево, все
в цветах, и каждый цветок рассыпает в мертвенно-синем воздухе грозди
ярких, сверкающих желто-зеленых искр. Он открывает глаза, не веря, что это
может продолжаться так долго, но горизонт застилает мутная розовая пелена
- это рот врача, плотно сжатый и перекошенный, пахнущий чесноком;
безвольный рот. Мальчик хотел стать доктором медицины, но не доучился и
вот стал живодером. Колдуэллу кажется, что боль, распускающаяся у него в
голове, - результат какого-то изъяна в его собственной работе, потому что
он не сумел вложить в эту мятущуюся душу сочувствие и терпение; и он
смиренно приемлет боль. Дерево становится невообразимо густым; ветви и
цветы сливаются в единый серебряный султан, конус, столб боли,
вздымающийся до самого неба, а в основании столба замурован череп
Колдуэлла. Это пронзительно чистое серебро, в нем ни следа, ни капли, ни
грана, ни крупицы примеси.
- Ну вот, - Кеннет Шройер вздыхает с облегчением. Его руки дрожат,
спина в испарине. Он показывает Колдуэллу трофей, зажатый в щипцах.
Колдуэлл, словно спросонья, соображает не сразу. Это маленький тусклый
костяной обломок в бурых и черных пятнышках, с тонкими розовыми выгнутыми
ножками. Он так ничтожен, что его яростное сопротивление щипцам кажется
теперь просто нелепым.
- Сплюньте, - говорит врач.
Колдуэлл поспешно наклоняет голову к желтой плевательнице, и струйка
крови окрашивает прозрачную воду. Кровь, смешанная со слюной, отливает
оранжевым. Ощущение, что голова у него из чистого серебра, сменяется
воздушной легкостью. Страх и подавленность улетучились через дыру в десне.
И вдруг он чувствует нелепую благодарность за все сущее, за чистое сияние
округлых краев эмалированной плевательницы, за блестящую изогнутую
трубочку, из которой туда брызжет вода, за маленькое ржавое пятнышко с
хвостом, как у кометы, которое крошечная Харибда выгрызла там, где
иссякает сила струи: благодарность за едкие зубоврачебные запахи, за
звяканье инструментов, которые Кении кладет в стерилизатор, за
радиоприемник на полке, из которого сквозь треск сочатся дрожащие звуки
органа. Диктор объявляет речитативом: "Я-люблю-приключения", и орган снова
исступленно устремляется вперед.
- Вот досада, - говорит Кенни, - корни у вас крепкие, а сами зубы -
никуда.
- Такая уж моя судьба, - говорит Колдуэлл. - Ноги крепкие, а голова
слабая.
Язык его касается пузырчатой мякоти. Он сплевывает еще раз. Как странно
- вид собственной крови почему-то его ободряет.
Стальным инструментом Кенни ковыряет зуб, навсегда вырванный из родной
почвы и, как звезда, повисший высоко над полом. Кенни выковыривает из него
кусок черной пломбы, подносит к носу и нюхает.
- М-да, - бормочет он. - Безнадежно. Наверно, он вас сильно беспокоил?
- Только когда я вспоминал о нем.
Диктор по радио объясняет:
- В прошлый раз мы оставили дока и Реджи в подземной обезьяньей
столице. (Звуки обезьяньей болтовни, скулеж, печальное повизгивание.) И
вот док, повернувшись к Реджи (звуки затихают), говорит:
Док. Надо нам выбираться отсюда. Принцесса ждет!
Чиппи, чип. Уи, уи-и-и.
Кенни дает Колдуэллу две таблетки анацина в целлофановом пакетике.
- Примите, если будет беспокоить, когда новокаин перестанет
действовать.
"Да он и не начинал действовать", думает Колдуэлл. Прежде чем уйти, он
сплевывает в последний раз. Десна кровоточит уже меньше, струйка крови
стала тоньше и бледнее. Он робко касается языком скользкой воронки. И
вдруг ему становится жалко зуба. День да ночь - и зуб прочь. (Нет, в нем
явно пропадает поэт.)
Вот Геллер идет по коридору! Топ-топ, хлоп-бам-шлеп!! Как любит он свою
широченную швабру!!!
Мимо женской уборной проходит он, кропотливо рассыпая крошки красного
воска и растирая его до блеска, мимо сто тринадцатого класса, где мисс
Шрэк высоко поднимает Искусство, зримое зеркало незримой славы божией,
мимо сто одиннадцатого, где под рваными черными чехлами притаились пишущие
машинки, и лишь кое-где высовывается наружу рычаг, словно призрачная
блестящая рука, мимо сто девятого, где висит большая глянцевитая желтая
карта древних торговых путей, по которым везли через Европу при Каролингах
пряности, янтарь, меха и рабов, мимо сто седьмого, откуда пахнет сернистым
газом и сероводородом, мимо сто пятого, сто третьего, мимо всех этих
закрытых дверей с матовыми стеклами напротив зеленых шкафчиков, ряды
которых исчезают в бредовой перспективе, идет Геллер, равномерно сметая
пуговицы, пух, монетки, тряпочки, фольгу, шпильки, целлофан, волосы,
нитки, мандариновые косточки, зубья от гребешков, белую шелуху со струпьев
Питера Колдуэлла и все недостойные крупицы, и хлопья, и кусочки, и крошки,
и всякий прах, из которого строится мир, - все собирает он. И тихонько
мурлычет себе под нос старинную песенку. Он счастлив. Школа принадлежит
ему. Все часы на этом огромном деревянном пространстве разом щелкают:
6:10. В своем подземном чертоге огромная топка под котлом, собравшись с
силами, проглатывает разом четверть тонны твердого блестящего угля -
пенсильванский антрацит, древние лепидодендроны, чистое спрессованное
время. Сердце топки пылает белым пламенем, туда можно заглянуть через
слюдяной глазок.
Геллер всем своим загрубелым сердцем любит школьные коридоры.
Величайшим праздником в его жизни был тот день, когда его перевели сюда из
сторожей начальной школы, где малыши, объевшись сладостями, каждый день
оставляли лужи вонючей рвоты, которые надо было подтирать и засыпать
хлорной известью. Здесь такого безобразия нет, только вот пишут
неприличные слова на стенах да иногда нагадят на полу в какой-нибудь из
мужских уборных.
В коридоре витают увядшие запахи, оставленные людьми и их одеждой.
Питьевые фонтанчики закрыты. Батареи отопления урчат. Хлопает боковая
дверь; это один из баскетболистов со спортивным чемоданчиком вошел и
спустился в раздевалку. У главного входа остановились мистер Колдуэлл и
мистер Филиппс, один высокий, другой низенький, и, по обыкновению, как
клоуны Альфонс с Гастоном, норовят пропустить друг друга вперед. Геллер
нагибается и сметает в широкий совок серую кучу пыли и пуха, в которой
кое-где мелькают газетные обрывки. Он идет в угол и высыпает мусор в
большую картонную коробку. Потом, взявшись за швабру, двигается дальше и
скрывается за углом, топ-шлеп.
Он идет!!!!
- Джордж, я слышал, вам в последнее время нездоровится, - говорит
Филиппс коллеге. Дойдя до стеклянного шкафа, где светло, он с удивлением
видит, что изо рта у Колдуэлла стекает струйка крови. Почти всегда у
Колдуэлла что-нибудь не в порядке, какая-нибудь небрежность, и это втайне
огорчает Филиппса.
- Когда как, - говорит Колдуэлл. - Слушайте, Фил, меня беспокоит эта
недостающая пачка билетов. Номера с 18001 по 18145.
Филиппс думает и, думая, по привычке подвигается боком то в одну, то в
другую сторону, как будто он на бейсбольном поле.
- Да это же просто бумажки, - говорит он.
- Так ведь и деньги тоже бумажки, - говорит Колдуэлл.
И вид у него такой больной, что Филиппс советует:
- Вы бы приняли что-нибудь.
Колдуэлл стоически сжимает губы.
- Все обойдется, Фил. Вчера я ходил к доктору и на рентген.
Филиппс подвигается в другую сторону.
- Что же показал рентген? - спрашивает он и глядит на свои ботинки, как
бы проверяя, не развязались ли шнурки.
И словно для того, чтобы заглушить тихий, многозначительный голос
Филиппса, Колдуэлл буквально кричит:
- Я еще не узнавал! Минуты свободной не было!
- Джордж! Могу я говорить с вами как друг?
- Давайте. Вы никогда со мной иначе и не говорили.
- Вы до сих пор не научились одному - беречь себя. Сами понимаете, мы
уже не молоды, как до войны. Нам нельзя жить так, будто мы молодые.
- Фил, иначе я жить не умею. Я останусь ребенком, пока в гроб не лягу.
Филиппс смеется чуть натянуто. У него уже был год стажа, когда Колдуэлл
пришел в школу, и, хотя они работают вместе давно, Филиппс все еще в
глубине души чувствует себя как бы старшим наставником Колдуэлла. И в то
же время он не может избавиться от смутного чувства, что Колдуэлл, в
котором столько сумбурного и неожиданного, вдруг совершит чудо или по
крайней мере скажет что-то удивительное и необычайно важное.
Он спрашивает:
- Вы про Оки слышали?
Этот умный, почтительный, сильный, красивый юноша, один из тех, что
радуют сердце учителя, кончил школу в тридцатых годах - некогда таких, как
он, было много в Олинджере, но теперь, при общем падении нравов,
становится все меньше.
- Говорят, он погиб, - отвечает Колдуэлл. - Но подробностей не знаю.
- Дело было в Неваде, - говорит Филиппс, перекладывая тяжелую пачку
книг и тетрадей в другую руку, - он был авиационным инструктором, и его
ученик сделал ошибку. Оба разбились.
- Ну не глупо ли? Всю войну прошел без единой царапины и угробился в
мирное время.
Глаза у Филиппса - мужчины маленького роста чувствительней высоких -
предательски краснеют, как только речь заходит о чем-нибудь грустном.
- Печально, когда молодые умирают, - говорит он.
Он любит таких складных и красивых учеников как родных сыновей, а
собственный его сын неуклюж и упрям.
Колдуэлл заинтересовался: голова Филиппса с пробором посредине вдруг
представляется ему крышкой шкатулки, где могут быть заперты бесценные
сведения, которые ему так нужны. Он спрашивает серьезно:
- Вы думаете, возраст имеет какое-то значение? Думаете, они меньше
готовы к смерти? А вы готовы?
Филиппс пытается сосредоточиться на этой мысли, но у него ничего не
выходит, словно он сближает одинаковые полюса двух магнитов. Они
отталкиваются.
- Не знаю, - признается он. И добавляет: - Как говорится, всему свой
срок.
- Мне от этого не легче, - говорит Колдуэлл. - Я не готов, и мне
чертовски страшно. Как же быть?
Оба молча ждут, пока пройдет Геллер со своей шваброй. Уборщик кивает
им, улыбается и на этот раз проходит не останавливаясь.
Филиппс никак не может заставить себя сосредоточиться, он опять с
облегчением уходит прочь от неприятной темы. Он пристально смотрит в грудь
Колдуэллу, словно увидел там что-то интересное.
- А с Зиммерманом вы говорили? - спрашивает он. - Может быть, самое
лучшее взять отпуск на год?
- Не могу я себе это позволить. А сынишка? Как он будет до школы
добираться? Ведь ему придется ездить автобусом вместе со всякими
деревенскими скотами.
- Ничего с ним не случится, Джордж.
- Сильно сомневаюсь. Я должен его все время поддерживать, бедный
мальчик еще не нашел себя. Так что пока я вынужден держаться. Ваше
счастье, что ваш сын нашел себя.
Это жалкая лесть, и Филиппс качает головой. Глаза у него краснеют еще
больше. У Ронни Филиппса, который теперь учится на первом курсе
Пенсильванского университета, блестящие способности к электронике. Но еще
в школе он открыто смеялся над отцовским пристрастием к бейсболу. Ему было
досадно, что слишком много драгоценных часов в его детстве потрачено на
эту игру по настоянию отца.
Филиппс говорит нерешительно:
- Кажется, Ронни знает чего хочет.
- И слава богу! - восклицает Колдуэлл. - А мой бедный сынишка хочет,
чтоб ему весь мир поднесли на блюдечке.
- Я думал, он хочет стать художником.
- О-ох, - вздыхает Колдуэлл; яд расползается по его кишкам. Для обоих
дети - больное место.
Колдуэлл меняет разговор.
- Выхожу я сегодня из класса, и вдруг меня осенило нечто вроде
откровения. Пятнадцать лет учительствую и вот наконец додумался.
Филиппс нетерпеливо спрашивает:
- Что же это?
Он заинтересован, хотя уже не раз оставался в дураках.
- Блаженство в неведении, - изрекает Колдуэлл. И, не видя на выжидающе
сморщенном лице своего друга радостного озарения, повторяет громче, так
что голос его эхом отдается в пустом, теряющемся вдали коридоре: -
Блаженство в неведении. Вот какой урок я извлек из жизни.
- Не дай бог, если вы правы! - поспешно восклицает Филиппс и собирается
уйти в свой класс. Но еще с минуту оба учителя стоят рядом, отдыхая в
обществе друг друга и находя сомнительное удовольствие в том, что каждый
обманул надежду другого, но ни один не в обиде. Так два коня в одном
стойле жмутся друг к другу во время грозы. Колдуэлл был бы серым в яблоках
Битюгом, ничем не примечательным и, может быть, совсем смирным, по кличке
Серый, а Филиппс - резвым, маленьким гнедым скакуном с изящным хвостом и
красивыми точеными копытами - почти пони.
Колдуэлл говорит напоследок:
- Мой старик умер, не дожив до моего возраста, и я не хотел бы подвести
сына, как он.
Рывком, так что скрипят и трещат ножки, он двигает к двери ветхий
дубовый столик: за этим столиком он будет продавать билеты на матч.
Панический крик несется по залу и поднимает пыль в самых дальних
классах огромной школы, а многие тем временем еще берут билеты и текут
через дверь в ярко освещенный коридор. Юноши, нелепые и причудливые как
химеры, с ушами, покрасневшими от мороза, выпучив глаза, разинув рты,
проталкиваются вперед под сверкающими шарами ламп. Девушки в клетчатых
пальто, розовощекие, веселые, пестрые и почти все неуклюжие, как вазы,
сделанные рассеянным гончаром, зажаты в жаркой тесноте. Грозная, душная,
слепая толпа глухо погромыхивает, колышется, вибрирует; звенят молодые
голоса.
- Тогда я говорю - что ж, не повезло тебе, старик.
- ...Слышу, что стучишь, а не пущу...
- Я и думаю: ну, это уж подлость.
- А она, сука, перевернулась и - хоть бы хны - говорит: "Давай еще".
- Ну подумай, как может одна бесконечность быть больше другой?
- Кто говорит, что он это говорил, хотела бы я знать?
- По ней это сразу видно, потому что родинка у нее на шее тут же
краснеет.
- По-моему, он просто в себя влюблен.
- А коробка с завтраком - фюйть!
- Скажем так: бесконечность равна бесконечности. Правильно?
- А я услышала, что она сказала, и говорю ему: что такое, ничего не
понимаю.
- Если не может остановиться, лучше б и не начинал.
- Он только рот разинул, серьезно.
- Когда это было, тыщу лет назад?
- Но если взять только нечетные числа, все, какие существуют, и сложить
их, все равно получится бесконечность, правильно? Дошло до тебя наконец?
- Это где было-то, в Поттсвилле?
- ...Я в ночной рубашке, тоню-у-сенькой...
- Не везет? - говорит. А я ему: да, тебе не везет.
- Наконец-то! - кричит Питер, увидев Пенни, которая идет по проходу
через зал. Она пришла одна, его девушка пришла одна, пришла к нему одна;
от круговорота этих простых мыслей сердце его бьется сильней. Он кричит
ей: "Я тебе место занял!" Он сидит в середине ряда, место, занятое для
нее, завалено чужими пальто и шарфами. Она отважно пробирается меж рядов,
нетерпеливо поджав губы, заставляет сидящих встать и пропустить ее, со
смехом спотыкается о вытянутые ноги. Пока убирают пальто, ее прижимают к
Питеру, который привстал со своего места. Их ноги неловко переплетаются;
он игриво дует ей в лицо, и волосы у нее над ухом шевелятся. Ее лицо и шея
безмятежно блестят среди рева и грохота, и она стоит перед ним, сладкая,
аппетитная, лакомая. А все потому, что она такая маленькая. Маленькая и
легкая, он может поднять ее без труда, как пушинку; и это тайно как бы
поднимает его самого. Но вот убрано последнее пальто, и они садятся
рядышком в уютном тепле, среди веселой суматохи.
Игроки бегают посреди зала, по гладким блестящим доскам. Мяч описывает
в воздухе высокие кривые, но не долетает до потолка, где лампы забраны
металлическими решетками. Раздается свисток. Судьи останавливают часы.
Вбегают девушки, которые выкрикивают приветствия спортсменам, в желтых
свитерах с коричневыми "О" и выстраиваются друг за другом, образуя словно
бы железнодорожный состав.
- О! - взывают они, как семь медных сирен, держа друг друга за локти,
так что их руки составляют один огромный поршень
...Закладка в соц.сетях