Жанр: Документальная
Диалоги с Иосифом Бродским
...я проблема. Недавно я прочел где-то довольно
интересную информацию о том, что в Чикаго, в одном из исследовательских
институтов, в качестве опыта презервативы просто положили на подоконник. И они
от воздействия воздуха - от этого смога и так далее - начали разлагаться. То
есть резина не выдерживает того воздуха, которым мы дышим.
Волков: Резина не выдерживает, а мы как-то выдерживаем.
Бродский: Но недолго. Недолго. И вдобавок, эта обременительная мысль о том, что
надеяться на презервативы не приходится. На каковую тему мы в свое время со
Шмаковым также немало шутили.
Волков: Хорошо бы теперь издать в России переводы Шмакова из Кавафиса, да и
другие его работы. Нынче это в- принципе возможно, поскольку там довольно жадно
абсорбируют культурное богатство, накопленное русской эмиграцией за семьдесят
лет. Дойдет, безусловно, очередь и до писаний Шмакова. Что будет восстановлением
некоей исторической справедливости, поскольку, когда Шмаков эмигрировал, его имя
в России стали отовсюду вычеркивать, а работы его повыкидывали из библиотек. Что
самое удивительное - в свое время подобная варварская политика, которая
применялась ко всем эмигрантам
Санкт-Петербург. Воспоминание о будущем: осень 1988-зима 1992 307
без исключения - все они словно проваливались в черную дыру - воспринималась в
России как нечто естественное, само собой разумеющееся. Возникали всякого рода
гротескные ситуации. Например, в Москве в 1976 году вышел сборник статей о Майе
Плисецкой, в котором участвовали ведущие балетные критики, в том числе и Шмаков.
Но, поскольку он в это время уже жил в Нью-Йорке, его статья подписана другим
именем.
Бродский: Да, Шмаков к Майе относился с восторгом. И она к нему была очень
благосклонна. Уже когда он был совершенно болен, Шмаков, вместе с Барышниковым,
отправился в Бостон на галапредставление Майи. Но там он свалился с приступом,
пришлось спешно возвращать его в Нью-Йорк.
Волков: Мне об этом рассказывал Андрей Вознесенский, который поехал в Бостон в
одной компании со Шмаковым. Он тогда, кажется, сочинил свой стихотворный
экспромт: "Геннадий Шмаков, ты не любил в душе башмаков".
Бродский: Должен сказать, что, при всей его подонностости, Евтушенко мне все же
симпатичнее, чем Вознесенский. С моей точки зрения - которая конечно же не
безупречна - у Евтуха русский язык все-таки лучше. Ну, что такое Евтух? Это
такая большая фабрика по сомовоспроизводству, да? Он работает исключительно на
самого себя и не делает из этого секрета. То есть он абсолютно откровенен. И, в
отличие от Вознесенского, не корчит из себя poete maudit - "проклятого поэта",
богему, тонкача и знатока искусств. И я, между прочим, думаю, что искусство
Евтушенко знает и понимает получше, чем Вознесенский.
Волков: Вы знаете, Иосиф, я уверен, что в какую-то будущую идеальную антологию
русской поэзии XX века войдут при любом, самом строжайшем отборе, по
десятку-другому стихотворений и Евтушенко, и Вознесенского.
Бродский: Ну это безусловно, безусловно! Да что там говорить, я знаю на память
стихи и Евтуха, и Вознесенского - думаю, строк двести-триста на каждого
наберется. Вполне, вполне.
Волков: И в истории русской культуры и общественно-политической жизни XX века и
"Бабий Яр", и "Наследники Сталина" Евтушенко навсегда останутся.
Бродский: А я не уверен, что останутся. Потому что если в ту антологию, о
которой вы говорите, будет включена "Погорельщина" Клюева или, скажем, стихи
Горбовского - то "Бабьему Яру" там делать нечего.
Волков: Разница в том, что произведения Клюева или Горбовского все эти
десятилетия распространялись по стране в лучшем случае в списках, а то и в
устной форме, а "Бабий Яр" и "Наследники Сталина" появились в газетах с
миллионными тиражами, их весь Советский Союз прочел. Потому эти стихи Евтушенко
и сыграли свою историческую роль.
Бродский: Ну правильно. Ну, чуваки бросали камни в разрешенном направлении,
зная, что они идут на полголовы впереди обывателя.
308 Диалоги с Иосифом Бродским
И обыватель балдел! Вот и вся их историческая роль. Все это очень просто, даже
банально: у Евтуха и Вознесенского всю дорогу были какие-то друзья в ЦК партии -
вторые, или третьи, или шестнадцатые секретари - и потому чуваки постоянно были
более или менее в курсе дела, куда ветер завтра подует.
Волков: Скоро наступит конец XX века. У людей так уж устроено мышление, что в
связи с подобными круглыми датами они всегда ожидают каких-то сверхъестественных
событий, вроде конца мира.
Бродский: Самое интересное, что нечто в этом роде всегда и наступало...
Волков: Но особенно разительно ситуация под конец века все-таки изменилась в
бывшем Советском Союзе и странах советской империи. Я не говорю сейчас об
экономике, в которой все равно ничего не понимаю, а о культурной сцене. Здесь
изменения наиболее радикальны, причем интересно, что произошли они вовсе не в
том направлении, в каком...
Бродский: ...чуваки предполагали? Да, совершенно верно. Но это нормальный
просчет. Это просчет всего государственного аппарата культуры. Это просчет
бесчисленных чиновников всех этих так называемых творческих союзов. Это и
просчет самих этих чуваков. Но это и естественно. Они не могли не просчитаться.
Потому что единственный способ предсказать будущее с какой бы то ни было
точностью - это когда на него смотришь сквозь довольно мрачные очки.
Волков: Особенно забавны сейчас сравнительно недавние издания в серии
"Библиотека поэта" - кого там записали в классики русской поэзии XX века. До
того, как в этой серии издали, наконец, Гумилева и Ходасевича, в ней появились
пухлые тома Луговского, Луконина, Наровчатова, то есть поэтов с совершенно
дутыми репутациями.
Бродский: Ну не такие уж они и дутые, там талант присутствовал. Другое дело, что
с этим талантом произошло потом.
Волков: Ну разве можно Луговского сравнить хотя бы с Сельвинским или Тихоновым?
Те действительно что-то сделали для русской поэзии. А что Луговской оставил?
Стихи о чекистах, рыбоводах - фальшивая романтика, хуже Багрицкого.
Бродский: Это хуже Багрицкого, конечно. Багрицкий гораздо лучше Луговского, хотя
тоже не бог весть что. Но я помню у Луговского целую книжку, называлась
"Середина века". Это были белые стихи, которые сыграли определенную роль в
становлении - по крайней мере, чисто стиховом - нашего поколения. Конечно, такая
колоссальная фигура как Ходасевич их всех под себя подминает. Это безусловно. С
другой стороны, следует ожидать издания в этой самой "Библиотеке поэта" и тома
какого-нибудь эмигранта, вроде Георгия Адамовича, стихи которого мне никогда
особенно не нравились. Помню, как я огорчился, увидев - еще в Ленинграде -
первую книжку Адамовича. Поскольку все уже было понятно - логика развития и так
далее. И все
Санкт-Петербург. Воспоминание о будущем: осень 1988-зима 1992 309
это было не очень интересно. Ну если уж мы заговорили о том, что под конец века
все на культурной сцене как бы расставляется по своим местам, то я вот что
скажу: никто не должен волноваться по этому поводу. Потому что на свои места
ставит само время - независимо от наличия железного занавеса или же его
отсутствия. Существует закон сохранения энергии: энергия, выданная в мир, не
пропадает бесследно при любой политической или культурной изоляции. И если в
этой энергии вдобавок есть еще и какое-то определенное качество, то тогда
волноваться уж совершенно незачем. Поэтому зря поэты предаются вельтшмерцу по
поводу того, что их не печатают или не признают. Им надо волноваться только по
поводу качества того, что они делают. Потому что при наличии качества все рано
или поздно станет на свои места. Особенно теперь, когда благодаря популяционному
взрыву людям нечем заняться и многие из них идут в критики или литературоведы.
Так что вниманием никто не будет обойден, с этим все будет в порядке.
Неизвестных гениев - нет. Это просто такая мифология, доставшаяся нам в
наследство от XIX века - мифология довольно-таки неубедительная. В будущем все
сестры получат по серьгам.
Волков: Любопытно наблюдать за тем, как засуетились люди в связи с крушением
установившихся иерархий в области культуры. Сначала было модным доказывать, что
ты всегда был диссидентом или, по крайней мере, нонконформистом в душе. Но этот
период сравнительно быстро прошел и теперь можно опять с гордостью вспоминать о
былом высоком положении и близости к власть предержащим. Кто-то из писателей не
так давно с воодушевлением описывал, как он сражался в теннис с комсомольскими
вождями - не помню уж, кажется, это был Гладилин.
Бродский: Что касается Гладилина, то мне сейчас вспомнился связанный с ним
характерный эпизод. Это был 1965 год, я только что освободился и приехал в
Москву. Довольно хорошо помню, как я попал туда, но сейчас это неважно. Так вот,
Евтушенко тогда пригласил меня в журнал "Юность" на банкет, который давал
Гладилин в связи с публикацией там своей новой повести. Это была такая феня, о
которой я совершенно не подозревал, для меня все это было большим открытием об
ту пору; что писатель устраивает банкет для тех, кто помог протолкнуть,
пропихнуть его произведение в журнал или какое-нибудь издательство. Здесь, на
Западе, все происходит как раз наоборот: тут издатель тебе устраивает банкет,
если он вообще что-нибудь устраивает. Но в принципе в банкете как таковом ничего
ужасного нет, это даже и нормально. Дело не в банкете, дело в том, что я там
услышал. Сидели там в основном сотрудники "Юности", довольно страшные существа.
Гладилин встал и, обращаясь ко всем этим падлам и сволочам, начал что-то плести:
"Только благодаря вашей мудрости, вашему тонкому чутью и пониманию современной
русской литературы" и так далее. Я понимаю, что это этикет. Я понимаю, что все
эти люди всего
310 Диалоги с Иосифом Бродским
лишь исполняли свою работу, но объективно - это падлы, да? А Гладилин выдает им
этот тост, этот шпиль минут на пятнадцать. И чего он только там не говорил! Меня
от этого дела просто начало физически мутить. Тем не менее Гладилина-то я еще
сдюжил, думал - ну сейчас жрать начнем. Но не тут-то было! Встает Евтух и выдает
спич на таком уровне холуйской элоквенции, что мне действительно стало сильно не
по себе. С сердцем началась лажа. Тогда Ахматова еще была жива, я с ней общался
и потому все время носил с собой валидол. Пришлось мне выйти в предбанничек, я
сел на лавочку и начал этот валидол лизать. Потому что так этих падл в лицо за
столом, уставленном жратвой, превозносить нельзя. Это было сильно выше
определенной черты. Это была уже такая, как бы сказать, ионосфера
безнравственности. Но дело даже не в этом. Слова, конечно, ничего не значат. Эту
концепцию, в общем, можно понять. Но только на уровне концепции! Потому что
когда ты присутствуешь физически при этом выходе за пределы тяготения, то тебе
становится худо: перегрузка начинает действовать.
Волков: Сейчас в России много говорят о деньгах: кто сколько зарабатывает и так
далее. Некоторые осуждают подобные разговоры - дескать, куда же улетучился
традиционный русский идеализм? Действительно, в Советском Союзе о деньгах,
окладах и тому подобном говорить не то чтобы не поощрялось, но прямо
запрещалось. Фактического равенства все равно не было, поскольку и тогда
существовали огромные разрывы в доходах, но поддерживалась иллюзия этого
равенства. Это было такое социальное лицемерие. И в теперешних разговорах о
своем былом высоком положении, членстве в Союзе писателей и так далее, я слышу
отголоски этого лицемерия. Потому что на самом-то деле человек хочет сказать:
"Эх, сколько я тогда зарабатывал денег!"
Бродский: Это очень интересно, между прочим. У этой проблемы есть два аспекта.
Прежде всего, всякое равенство, да и вообще идея равенства как таковая, мне
представляется абсолютно бредовой, да? Что же касается этих воспоминаний о том,
кто и кем был в Советском Союзе... Тут есть еще один нюанс, который я в общем-то
считаю основой вот этой психологии. На самом-то деле эти люди имеют в виду даже
не столько то, кем они некогда были и сколько они зарабатывали, а то, что они
делом занимались. Что они реальные люди. Это попытка доказать реальность своего
существования, хотя бы и в прошлом. К примеру, человек говорит: "Я работал
главным инженером большого завода". Главный инженер в советской мифологии - это
человек, который сталкивался с реальными проблемами, да? То же самое происходит,
когда человек говорит: "Я был видным членом Союза советских писателей". Конечно,
мне это все глубоко несимпатично, но когда я все эти речи сейчас слушаю, то
пытаюсь найти в них некий лиризм. Потому что - ну какие мы этим людям судьи?
Волков: Оно конечно - "не судите, да не судимы будете"...
Санкт-Петербург. Воспоминание о будущем: осень 1988-зима 1992 311
Бродский: Это вообще-то не про коммунальную квартиру сказано, это про несколько
более высокий уровень. Но не в этом дело...
Волков: Просто, общаясь с людьми, мы производим какой-то отбор. А судить их при
этом вовсе не обязательно.
Бродский: Я-то думал, что отбор, о котором вы говорите, производится на основе
чисто физической. Знаете, когда ты кого-то просто на дух не переносишь, да? А
совершенно не по принципиальным соображениям. Что же касается принципиальных
соображений, то я вообще не очень понимаю их чрезмерной роли в личных
отношениях, особенно среди соотечественников. Поскольку уж чему-чему, а одной
вещи нас в России всю дорогу учили - хотя, к величайшему сожалению, не до конца
научили - это прощать, извинять, оправдывать. А не судить. Нет, если я с кем-то
там дел не имею, то исключительно потому, что меня От этого человека просто
мутит. Есть такие... Ну что поделаешь - несовместимость.
Волков: Теперь вас в России много печатают, хвалят, цитируют. Но продолжаются
также и нападки. Просто раньше эти нападки были государственными - "тунеядец",
"хулиган", "отщепенец", "антисоветчик" и прочее, а теперь вас поносят в основном
с правого фланга: националисты, коммунисты, неофашисты. Их атаки на вас сводятся
в основном к следующему: вас нельзя называть русским поэтом, поскольку вы и не
поэт, и не русский. То есть писания многих ваших врагов основываются на
консервативной эстетике с весьма ощутимой примесью антисемитизма.
Бродский: Вы знаете, Соломон, я вам сейчас просто прочту две строчки из письма,
полученного мною сегодня по почте из Москвы. Вот они:
"Жид недобитый! Будь ты проклят!" Все.
Волков: Что, это письмо пришло прямо на ваш нью-йоркский адрес?
Бродский: Да.
Волков: От такого можно поежиться... В такие моменты благодаришь судьбу за то,
что живешь по другую сторону океана, под защитой...
Бродский: Да, "под защитой чуждых крыл"...
Волков: И теперь я, пожалуй, лучше понимаю, почему вы до сих пор не съездили в
Россию и, в частности, в родной город...
Бродский: Ну мы ведь знаем, что дважды в ту же самую реку вступить невозможно,
даже если эта река - Нева. Более того, на тот же асфальт невозможно вступить
дважды, поскольку он меняется после каждой новой волны траффика. А если говорить
серьезно, современная Россия - это уже другая страна, абсолютно другой мир. И
оказаться там туристом - ну это уже полностью себя свести с ума. Ведь как
правило, куда-нибудь едешь из-за некой внутренней или, скорее, внешней
необходимости. Ни той, ни другой я, говоря откровенно, в связи с Россией не
ощущаю. Потому что на самом деле - не едешь куда-то, а уезжаешь от чего-то. По
крайней мере со мной все время так и происходит. Для меня жизнь - это постоянное
удаление "от". И в этой ситу312
Диалоги с Иосифом Бродским
ации лучше свое прошлое более или менее хранить в памяти, а лицом к лицу с ним
стараться не сталкиваться.
Волков: У Ахматовой есть на этот счет высказывание, которое я очень люблю. Она
говорила примерно так: "Отсутствие - лучшее лекарство от забвения; а лучший
способ забыть навек - это видеть ежедневно". Я эти слова Ахматовой часто в
последние годы повторял, поскольку писал историю культуры Санкт-Петербурга и все
это время воображал какой-то идеальный город, которого, наверное, на самом-то
деле нет и не было. Конечно, можно было бы туда поехать, но это, я уверен,
помешало бы мне закончить книгу.
Бродский: Что ж, это вполне достойное соображение. Но у меня даже и такого
аргумента нет, поскольку я ведь не знал, что я пишу и чего я не пишу. Потому что
со стишками - знаете, как это? - день так, день иначе, непонятно, что
происходит... Но уж коли мы стали докапываться до каких-то причин, то вот вам
еще одно соображение. Ведь что в сильной степени выводит из себя в Европе? Что
страны разные, их культуры разные, истории их разные, а кожаные куртки и стрижки
у европейской молодой шпаны - везде одинаковые. Видеть этих молодых хулиганов на
улице мне крайне неприятно. И если уж неприятно шпану эту видеть здесь, то
увидеть ее в родном городе - это было бы уж совсем ни в какие ворота, да? Ну я
не знаю...
Волков: Я давно хотел спросить вас вот о чем. В России теперь книги ваши выходят
одна за другой. Но все они составлены не вами, а другими людьми. И в связи с
этим от вас часто можно услышать разного рода претензии по поводу того, как та
или иная из ваших книг составлена. А сами вы тем не менее за эту работу так и не
беретесь. Если я не ошибаюсь, за всю вашу творческую историю вы, быть может,
всего раз или два взяли на себя, что называется, ответственность за состав
собственной книги. Это что, ваша позиция?
Бродский: Самый простой ответ будет такой: да, это моя позиция. Это так, если
угодно. Мне действительно все равно, как будет выглядеть очередная моя книжка -
постольку поскольку уже с самого начала все у меня пошло неправильно. Быть
может, все это и надо было бы печатать в свое время какими-то циклами, согласно
хронологии появления. Но поскольку это не имело места, то чего об этом и
заботиться. Карты раз и навсегда спутаны, а исправлять что бы то ни было,
приводить в порядок - я не собираюсь. Мне это абсолютно безразлично. Тем более
что я вообще не смотрю на себя и на свои дела как на какой-то линейный процесс.
То есть этот процесс, безусловно, линейный - просто потому, что время, к
сожалению, линейно. По крайней мере, в нашей культуре, да? Но тем не менее
никаких дополнительных усилий по выпрямлению своих дел я предпринимать не
собираюсь. Никаких особых ощущений или замечательных идей - например, что что-то
в моих книжках стоит не на том месте, что-то напечатано неправильно - у меня
нет. Не там стоит - да и прекрасно, что не там.
Санкт-Петербург. Воспоминание о будущем: осень 1988-зима 1992 313
Волков: То есть вы категорически отказываетесь составлять собственные книги
стихов?
Бродский: Да, я этого делать совершенно не в состоянии. Единственное, что я в
состоянии сделать - это написать цикл стихотворений. И тогда, конечно, хочется,
чтобы он сразу же был опубликован, да? Но этого практически никогда не
происходило. А ретроспективно этим заниматься - бессмысленно. Да и вообще, чтобы
этим заниматься, надо к себе лучше относиться, чем это имеет место в моем
случае. Ведь сочинительство - это процесс, как бы это сказать, не очень-то
гладкий, да? И уж если у тебя есть возможность чем-то заниматься, то ты уж лучше
стишки сочиняешь, чем книжки составляешь. А в тот момент, когда можно бы
составлять книжку... Как правило, в тот момент стихи не пишутся, чего-то не
получается. А когда стихи не получаются, тебе кажется, что они уже никогда не
получатся. Что это, как сказала бы Ахматова, "ушло". Поэтому заниматься
составлением книги в этот период - ну совершенно уже полный моветон, потому что
думаешь: елки-палки, что происходит? Получается, что ты живешь вчерашней
репутацией, старыми заслугами.
Волков: Я знаю, что такие периоды творческого отчаяния, когда кажется, что
никогда уже ничего не сочинится, периодически приключались с Шостаковичем. Но он
их всякий раз преодолевал. А с вами такое часто случается?
Бродский: Довольно часто. Всякий раз, когда стихотворение не пишется, не
получается. Не то что чаще, но примерно столь же часто, как оно и получается. И
когда стихотворение получается, сразу охота другое делать. Поэтому на
составление книг нет внутреннего времени, чисто психологически. Пусть их лучше
кто-нибудь другой составляет. Ну только там хронологию проверишь, да иногда два
или три стихотворения перетасуешь.
Волков: Понятно, что у вас были проблемы с публикацией ваших стихов в Советском
Союзе. Но ведь когда вы переехали в Соединенные Штаты, то хотя бы здесь можно
было попытаться начать все заново, разве не так?
Бродский: Не совсем так... В Штатах тоже с самого начала все пошло как бы не по
тем рельсам. Первые мои книжки составлял Леша Лосев. Прежде всего, для начала,
это должна была быть одна книжка, а не две. Но эту книжку по издательским
соображениям - прежде всего потому, что им таким образом пошло больше денег -
разбили на две: "Конец прекрасной эпохи" (стихи 1964-1971) и "Часть речи" (стихи
1972-1976). Ну с этим можно было согласиться, потому что 1972 год был какой-то
границей - по крайней мере, государственной, Советского Союза, да? Но ни в коем
случае не психологической границей, хотя в том году я и перебрался из одной
империи в другую. Тем не менее границы психологической я в своих стихах Того
периода не вижу. Хотя и думаю, что, начиная со стихотворения "Темза в Челси",
написанного в
314 Диалоги с Иосифом Бродским
1974 году, имеет место быть несколько иная поэтика. Это, я думаю, более или
менее другие стихи. Но опять-таки, то, что эта поэтика другая, заметно только
тогда, когда стихотворение это находится в соседстве с чем-то предыдущим, с тем,
что более или менее подготовило этот сдвиг, или что было на излете или издыхало,
что называется. Только тогда видно, что это - другая вещь. Так что мне самому не
очень понятно, как все это делить на разделы и книжки, да и надо ли это делить
вообще. Пусть себе идет одно за другим - как жизнь, более или менее.
Волков: А книги на английском языке, другие иностранные издания ваших стихов?
Бродский: Ну это - такое нормальное мероприятие, в них, в общем, включаешь те
стихотворения, которые к данному моменту более или менее цивильно переведены. На
этот счет у меня вообще никаких ни иллюзий, ни амбиций нет. Просто выходят
книжки как книжки. В этом смысле я совершенно не профессионал.
Волков: И вдобавок, как бы выпадаете из традиций русской поэзии. Посмотрите, с
какой маниакальной придирчивостью русские поэты нового времени - и Блок, и
Анненский, и Пастернак, и Ахматова - относились к составлению циклов и книжек.
Они бесконечно тасовали свои стихотворения.
Бродский: Быть может, за исключением Мандельштама...
Волков: Ну у него в какой-то момент наступили для этого неблагоприятные
обстоятельства - вроде ваших. А так и он бы, думаю, весьма тщательно составлял
бы все свои книжки. А вспомните классиков, вспомните книги Баратынского! На
самом-то деле мне сейчас приходит в голову один-единственный пример отношения к
собственным книжкам, схожий с вашим - это столь мало любимый вами Тютчев. Он
тоже позволял другим людям составлять свои сборники, отказывался их править, а
потом частным порядком жаловался на то, что там все перепутано. И он тоже
настаивал на том, что не является профессиональным литератором. В этом отношении
он был, пожалуй, еще последовательнее вас.
Бродский: Безусловно, безусловно. Никаких сомнений. Вы знаете, Соломон, - это,
между прочим, наблюдение очень толковое и очень справедливое. Действительно,
я-не литератор. У меня нет таких амбиций, как я уже сказал. Единственная
амбиция, которая у меня существует - это амбиция по отношению к процессу, она
заключается только в течении процесса, в самом процессе. А жизнь, так сказать,
продукта меня совершенно не волнует. Мне совершенно безразлично, что происходит
с моими стихами после того, как они написаны. И в этом смысле есть некоторые
совпадения - или я надеюсь, что они есть - между тем, как я отношусь к своим
занятиям - и древними. А вовсе не с Тютчевым.
Волков: Вы имеете в виду средневековых анонимов? Или же древних греков и римлян?
Санкт-Петербург. Воспоминание о будущем: осень 1988-зима 1992 315
Бродский: Я говорю об античных авторах. Ведь все эти издания античных поэтов -
они, до известной степени, посмертные издания, да? Иначе к ним невозможно
относиться. Ведь как все это происходит? Исследователи что-то такое находят, а
затем все это располагается в порядке, самим авторам не очень-то известном, да?
Что есть - то и суется под обложку. Ну то же самое, хочется надеяться,
происходит и в моем случае, с большим или меньшим приближением. Какие эклоги у
меня написаны, те я и отдаю в книжку. Ну когда их набирается достаточное
количество. А вся эта забота поэта о своей биографии - моветон, как я уже
сказал. Тем более для XX века, поскольку в этом веке, особенно в русской поэзии,
стилистически все находится в процессе развития. И это развитие, как мне
кажется, до сих пор продолжается. Так что мне совершенно неохота останавливаться
на какой бы то ни было манере высказывания. И я думаю, что это не только мне
свойственно, а и многим другим. Именно поэтому хронология в поэтических
сборниках не так уж и важна, честно говоря. Поскольку за развитием поэта следишь
либо по его стилистическому движению, либо по увеличивающейся глубине
содержания. И в этом смысле ни составитель сборника, ни его читатель ошибки
совершить не могут.
Волков: Не должны, во всяком случае...
Бродский: Да, не должны! Не должны. Невозможно в сборнике Пастернака, к примеру,
стихи из "Доктора Живаго" поставить перед стихами из книги "Поверх барьеров".
Это просто не будет иметь смысла. Или же будет иметь тот высший античный смысл,
о котором мы только что говорили.
Волков: Я к вопросу хронологии в поэтических сборниках подхожу чисто
эгоистически, как простой читатель. Мне всегда интересно знать, в каком именно
году поэт написал то или иное стихотворение. Я тогда могу вычислить, сколько ему
было в тот момент лет, каковы были обстоятельства - исторические и приватные. И
меня раздра
...Закладка в соц.сетях