Жанр: Документальная
Диалоги с Иосифом Бродским
... в любви
Еще до первой встречи.
Опять-таки, вы хорошо знаете, что Ахматова просто так, по наитию или прихоти,
своих стихов в письмах приводить не могла. Это всему ее облику противоречило бы,
всем ее привычкам. Она, как известно, посвящения на своих книгах шлифовала
подолгу, а потом получалось: "такому-то - от Ахматовой". И она, конечно,
превосходно понимала, что все ее сохранившиеся письма когда-нибудь будут
опубликованы и тщательнейшим образом исследованы и прокомментированы. Мне иногда
даже кажется, что некоторые из своих писем Ахматова сочиняла в расчете именно на
такие - тщательные, под лупой - исследования будущих "ахматоведов". Почему же
это четверостишие появилось в письме к вам?
266 Диалоги с Иосифом Бродским
Бродский: Нет, мне как-то ничего в голову не приходит... Может быть, имеются в
виду ее отношения с Исайей Берлином? Но у него совсем не безумные глаза. У кого
же из ее друзей были безумные глаза? Может быть, у Недоброво? По-моему, безумные
глаза были отчасти у Гумилева, а отчасти у Пунина. И еще, вероятно, у Шилейко.
Волков: А уж совсем безумные они были у Владимира Гаршина, не так ли? Тот просто
рехнулся!
Бродский: Вот видите, еще лучше. Да? Но более существенно здесь другое. Я уж не
знаю, почему Ахматова именно это четверостишие процитировала в письме именно ко
мне. Но лично я все эти ее "речи-встречи" и "речи-невстречи" воспринимаю как
проходные рифмы, вроде как "радость-младость" у Пушкина. И потому я эти
ахматовские "речи-встречи-невстречи" одно от другого не отличаю.
Волков: Найман пишет, что некоторые свои стихи Ахматова "как будто находила". И
приводит в пример то самое четверостишие, которое Ахматова цитировала в письме к
вам. В этом же письме Ахматова объясняет, что эти стихи были ею забыты и
потеряны, а теперь вдруг "вынырнули" из ее бумаг. Я в связи с этим вспоминаю
историю, которую где-то прочел - об одном русском аристократе. Он, когда у него
было много денег, расшвыривал золотые монеты по своему кабинету. А потом, когда
наступали худые времена, ползал по полу и выковыривал из разных щелей
закатившиеся туда золотые. Вам не кажется, что и Ахматова создала себе немножко
похожий ритуал - я имею в виду, в творческом плане?
Бродский: Нет-нет! На самом деле это просто, если хотите, хаос в бумагах, да?
При том, что у Ахматовой особенного хаоса в этих делах не наблюдалось, она, тем
не менее, всегда куда-то что-то закладывала. В Комарове она, помнится, сидела за
своим столиком - у нее был такой высокий столик, который был ей по грудь или,
может быть, чуть-чуть пониже. У этого столика была такая полка внизу,.где лежали
всякие папки, бумажки и тому подобное. И у Ахматовой было обыкновение как бы
вслепую шарить по этой полке. И вытаскивать время от времени ту или иную
бумажку, на которой вполне могло оказаться какое-то позабытое стихотворение. И
еще у нее были тетради, в которые она записывала всякую всячину; стихи, прозу,
черновики писем, выписки всякого рода, адреса... И вполне возможно, что,
перелистывая такую тетрадь, она могла наткнуться на какой-то свой стих
сравнительно давнего времени. И тогда она говорила, что вот это стихотворение
"вынырнуло".
Волков: Ну, Ахматова с этими "вынырнувшими" своими стихотворениями и более
сложные игры затевала. Она в свои тетради в пятидесятые и шестидесятые годы
вписывала стихи, под которыми ставила даты " 1909" и " 1910". И так их и
печатала как свои ранние стихи. Кстати, в XX веке, когда в искусстве стал важным
приоритет в области художественных приемов, такие номера многие откалывали.
Малевич,
Перечитывая ахматовские письма: осень 1991 267
например, приехавший в Берлин в конце двадцатых годов, написал там целый цикл
картин, датированных предреволюционными годами...
Бродский: Это вполне может быть! Прежде всего, за этим может стоять нормальное
кокетство. Затем - соперничество с кем-нибудь, с какой-нибудь идиоматикой или с
какими-нибудь мыслями, которые в свое время были высказаны современниками. И
когда Ахматова делала подобное, то она, я думаю, даже имела право на это. Потому
что она, может быть, говорила себе: да ведь я про это раньше думала, чем икс или
игрек, я раньше это нашла. Не говоря о том, что то или иное стихотворение могло
быть просто дописано позже. Скажем, две-три строфы существовали еще тогда, а вот
сейчас еще две добавились. Чего же я буду датировать более поздним временем,
когда я могу датировать более ранним? Это еще и приятнее, да? И это ни в коей
мере не ложь, потому что никто никого здесь не обманывает. И еще одно, последнее
обстоятельство. Был период, когда Ахматова стихов писала довольно мало. Или даже
почти ничего не писала. Но ей не хотелось, чтобы про нее так думали. По крайней
мере, самой ей не хотелось тогда, чтобы так это было. Нужно сказать, что вообще
датировка стихов Ахматовой - это хронологический бред. Юная Ахматова начала с
удивительно зрелой ноты. И чисто стилистически хронологию многих ее стихов
установить чрезвычайно трудно. Что можно проследить - так это сентиментальную
хронологию, то есть диалектику и развитие сентиментов. Тут она достигала все
большей глубины. Но во многих случаях ей с самого порога приходили в голову
вещи, которые по духу принадлежат к гораздо более позднему времени. Возьмите что
угодно, скажем, вот это:
Чем хуже этот век предшествующих?
Разве Тем, что в чаду печали и тревог
Он к самой черной прикоснулся язве,
Но исцелить ее не мог.
Конечно, под этим стихотворением стоит дата - 1919 год. Но на самом деле
невозможно сказать - когда это написано. Это тот язык и стиль, который, в
общем-то, не претерпевает существенного развития. Это на все времена.
Волков: Но ведь Ахматова всегда говорила, что хронология в ее стихах очень
важна. И, я помню, сердилась на иностранные издания своих стихов, в которых даты
под стихами опускались: "Они хотят все это выдать за недавно написанное".
Бродский: Конечно, сердилась! Но она, как вы справедливо заметили, еще играла и
во всякие дополнительные игры. Когда к ней, к примеру, приходила какая-нибудь
девушка-исследователь и начинался спор. Потому что Ахматова какое-нибудь свое
стихотворение относила к более раннему времени. Так что исследователь при
составлении академического свода стихов Ахматовой столкнется с дополнительным
трудом. Ему придется критически проверить даты, проставленные автором.
268 Диалоги с Иосифом Бродским
Волков: А вы сами, Иосиф, не собираетесь ли разобраться когда-нибудь в своих
ранних стихах? И решить твердо - что из них следует печатать, а что - нет?
Бродский: Вы знаете, Соломон, наверное, это надо сделать... Но руки не доходят.
Или, вернее, голова. И вообще, все эти ранние стихи - они находятся в Париже.
Здесь, в Нью-Йорке, у меня их просто нет.
Волков: Ахматова говорила, что проза всегда казалась ей "и тайной и соблазном".
Она повторяла: "Я с самого начала все знала про стихи - я никогда ничего не
знала о прозе". А вы что думаете о прозе Ахматовой? Замечу, кстати, что в одном
из писем к вам она изумительно описывает путешествие по Франции в 1965 году:
какой она увидела ее из окон вагона...
Бродский: Прозу Ахматовой я обожаю! Ей я это сказал первой, но потом продолжал
утверждать всю жизнь: лучшая русская проза в XX веке написана поэтами. Ну, за
исключением, быть может, Платонова. Но это другие дела. И при том, что прозы у
Ахматовой написано мало, то, что существует - это совершенно замечательно:
пушкинские штудии, воспоминания о Модильяни и Мандельштаме, мемуарные записи. И
помимо содержания, их интерес - в совершенно замечательной стилистике. По
ясности - это образцовая русская проза, настоящий кларизм. У нее просто нет
лишних слов.
Волков: Но Ахматова также очень мучилась, работая над своей прозой. Она писала:
"В приближении к ней чудилось кощунство, или это означало редкое для меня
душевное равновесие". Ахматова добавляла, что она прозу "боялась или
ненавидела". И помню, в разговорах с ней все время проскальзывала какая-то
безумная амбивалентность к собственным прозаическим опытам.
Бродский: Амбивалентность в связи с чем?
Волков: Мне кажется, Ахматова боялась собственной идеи: написать большую
автобиографическую книгу. И она никак не могла нащупать для этой планируемой
книги нужную форму. Похожее приключилось с Юрием Олешей, который долго искал
форму для своей последней книги автобиографической прозы. Искал в невероятных
мучениях, подходил к этому то с одной стороны, то с другой. А кончилось тем, что
после его смерти нашли груду разрозненных фрагментов. Эту груду другие люди
попытались собрать в единое целое. И я помню, как в середине шестидесятых годов
появилась книга Олеши, изданная посмертно, под названием "Ни дня без строчки". В
предисловии к ней Виктор Шкловский попытался объявить эту книгу большой
творческой удачей Олеши. Но книги-то не было; все это так и осталось грудой
фрагментов, хоть и блистательных. Производивших на самом деле довольно грустное
впечатление. Не кажется ли вам, что нечто похожее произошло с Ахматовой?
Книги-то нет, есть собрание замечательных отрывков, которые можно тасовать как
угодно. Что уже и происходит, кстати. Скажем, исследователи собирают в одно
целое те
Перечитывая ахматовские письма: осень 1991 2б9
или иные варианты воспоминаний Ахматовой о Мандельштаме. И ругаются по этому
поводу между собой... Разве не так?
Бродский: До известной степени так, если оценивать ситуацию постфактум. Но на
самом деле фрагментарность - это совершенно естественный принцип, присутствующий
в сознании любого поэта. Это принцип коллажа или монтажа, если угодно.
Протяженная форма - это то, чего поэт просто по своему темпераменту не выносит.
Поэту с протяженной формой совладать труднее всего. И это не потому, что мы люди
короткого дыхания, а потому, что в поэтическом бизнесе принцип конденсации -
чрезвычайно важный. И если ты начинаешь писать подобной конденсированной фразой,
то все равно, как ни крути, получается коротко.
Волков: А как же "Доктор Живаго" Пастернака?
Бродский: Можно только удивляться Борису Леонидовичу! Ну что это за идея для
поэта - писать именно роман: с введением, первой частью, второй, всеми этими
описаниями, колоссальными абзацами... Ахматовой же, напротив, вовсе не хотелось
становиться романистом. Она все-таки была именно поэт, причем старой школы.
Настоящий поэт прозу пишет по обязанности, по необходимости. И единственное, что
Ахматова писала по внутреннему побуждению - это пушкинские штудии.
Волков: Но ведь и эти отрывки и фрагменты, которые должны были составить
мемуарную книгу, разве они не вырывались из Ахматовой именно по внутреннему
побуждению?
Бродский: Ну понятно. Но вы должны учесть, Соломон, насколько этим было опасно
заниматься. Заниматься воспоминаниями любого рода было в Советском Союзе опасно,
а для Ахматовой - вдвойне. Власти очень боялись того, что она могла бы
вспомнить. А помнила Ахматова абсолютно все. И это была та поразительная черта,
которая Ахматову во многом характеризовала. Потому что она не только помнила -
кто, когда и с кем, скажем, встретился. Но она помнила дни недели, время дня.
Сколько раз я на это нарывался, и это всегда меня ошеломляло. Потому что это не
воспитание другое, а просто другая биология. Которая другим даже могла
показаться патологией. Здесь, на Западе, я знаю только одного человека, который
в этом смысле похож на Ахматову: это Исайя Берлин. Вот только, может быть, с
датами у него не очень, да? А так - все совпадает.
Волков: Да, Ахматова в разговоре всегда протягивала параллели - что случилось
пятьдесят лет назад, двадцать лет, десять. Разговаривая с ней, ты и сам
вовлекался в эту игру - переклички событий, бесконечные круглые даты...
Бродский: Ну да! И это то, чего ни один исследователь ее творчества просечь не
может, потому что мы - люди уже другой культуры, у нас этой способности к
соединению событий во времени и пространстве уже нет. Потому что подобный
настрой возможен при определенной степени - не то чтобы покоя, но другого
жизненного ритма. Это не та
270 Диалоги с Иосифом Бродским
насыщенность событиями, явлениями и прочим, которая обрушилась на нас. И я
думаю, что в России дореволюционной, и даже после всей этой замечательной
революции, этот другой ритм все же до известной степени определял бытие
человека. Потому что подобный ритм закладывается другой эпохой - концом ХIХ
века, началом двадцатого.
Волков: Когда Ахматова говорила о своей будущей мемуарной книге, то называла ее
двоюродной сестрой "Охранной грамоты" Пастернака и "Шума времени" Мандельштама.
То есть она в какой-то степени ориентировалась на эти две книги, к тому времени
уже классические - если не по официальной шкале, то среди интеллигенции. А как
бы вы сравнили мемуарную прозу Ахматовой с "Охранной грамотой" или "Шумом
времени"?
Бродский: Обе эти книжки - и Пастернака, и Мандельштама - совершенно
замечательные. Просто мне "Шум времени" дороже, да? Но если взглянуть на них
издали - а издали мы и смотрим - то между этими двумя книгами есть даже нечто
общее в фактуре, в том, как используются детали, как строится фраза. И я думаю,
что если Ахматова называла свою планируемую книгу "двоюродной сестрой" этих
двух, то она на самом-то деле указывала на истинное положение вещей. На то, что
происходило в ее авторском сознании. Потому что я думаю, что таким образом она
писать прозу была не в состоянии. Ее проза ни в коей мере не могла быть подобной
ни мандельштамовской, ни пастернаковской. И она осознавала это. Она осознавала
преимущество их прозы и, видимо, до известной степени ее гипнотизировала эта
перспектива - что так она не напишет.
Волков: Да, Ахматова так и писала о своей книге: "Боюсь, что по сравнению со
своими роскошными кузинами она будет казаться замарашкой, простушкой,
золушкой..."
Бродский: И вот эта боязнь ее до известной степени и останавливала. Тормозила ее
работу. Потому что Ахматова совершенно феноменально работала с деталями, но
опять-таки, она была прежде всего поэт - в том смысле, что каждую деталь она
подавала бы в одной фразе. В то время как Пастернак или Мандельштам, когда они
натыкаются на деталь или на метафору, то ее, как правило, разворачивают. Как
розу. В их творчестве ты все время ощущаешь центробежную силу. Которая
присутствует в стихотворении, когда оно как бы само себя разгоняет.
Волков: А Ахматова, наоборот, жаловалась, что когда она пишет, то видит за
своими словами гораздо больше, чем выливается на страницу. И она боится, что
читатель всех тех запахов и шумов, которые ей представляются, когда она
записывает свои воспоминания, не почувствует.
Бродский: Совершенно верно. Потому что главная феня Ахматовой - это
афористичность. Она поэт в высшей степени афористический. Об этом сама длина ее
стихотворений свидетельствует. Ахматова никогда не вылезает на третью страницу.
Поэтому и к истории у нее отношение афористическое. А когда она обращается к
современности, то здесь ее интеПеречитывая
ахматовские письма: осень 1991 271
ресует не столько она сама, сколько выразительность современного языка,
современных выражений. Люди, мало с ней знакомые, привыкли думать об Ахматовой
как о царственной даме, которая говорила на языке Смольного института. В то
время как Ахматова обожала все эти, как говорится, "выражансы": "вас тут не
стояло", "маразм крепчал"...
Волков: Но ведь Ахматова обладала грандиозным даром составить из небольших
фрагментов нечто гораздо большее, чем их простая сумма. Взять ту же самую поэму
"Путем всея земли" - она составлена из шести вроде бы не стыкующихся фрагментов,
а в целом получилась действительно поэма, хоть и "маленькая", как Ахматова ее
сама называла. Хотя по-настоящему она производит впечатление поэмы эпической.
Бродский: Соломон, Соломон, но на этом факте ничего строить нельзя! Я бы вам
даже так сказал: именно будучи поэтом этих малых форм, этих якобы фрагментов,
которые в конечном счете являлись законченными произведениями - ведь в любой из
них втиснуто содержание ничуть не меньшее, чем в роман, да? - конечно же
Ахматова испытывала чисто профессиональный соблазн. В конце концов, все мы
окружены людьми, которые пишут длинные стихи, поэмы, романы. И лирик,
разумеется, начинает рассматривать себя, вольно или невольно, как аномалию. То
есть он, может быть, и успокаивается, пока он пишет свое стихотворение. Но это
только на полдня, да? Потому что, написавши его, он опять начинает относиться к
себе даже и с пренебрежением, до известной степени. Потому что понимает, что
другие-то пишут значительно больше. Возникает такой количественный искус, да?
Для тех, кто существовал в рамках дворянской культуры, ситуация не была столь
напряженной. Но как только вы попадаете в разночинную среду, чисто
количественный аспект начинает сбивать вас с толку. И это очень болезненная
ситуация.
Волков: Если бы вы хотели объяснить, что есть Ахматова в терминах англоязычной
поэтической культуры, с кем бы вы ее сравнили?
Бродский: У нее есть параллель в американской литературе - Луис Боган. Сходство
необычайно сильное. Впервые я подумал о сходстве между ними, когда увидел
фотографию Боган. На этом снимке Боган была чрезвычайно похожа на Анну
Андреевну. Невероятно похожа! Помню, это меня просто поразило. Но вообще-то с
параллелями всегда следует быть чрезвычайно осторожными. Надо помнить и о
множестве различий. И о том, что американцы относятся к своим замечательным
людям с несколько большей сдержанностью, нежели мы - к своим.
Волков: Иногда мне кажется, что мы относимся с большим энтузиазмом даже и к их
собственным поэтам. Я всегда вспоминаю "Песнь о Гайавате" Генри Лонгфелло,
невероятно популярную в России, за что спасибо ее переводчику Ивану Бунину.
Здесь о Лонгфелло редко вспоминают.
Бродский: Ну, это нормальная опечатка, которая происходит при любой
транскрипции. Ахматова, как мы знаем, любила говорить, что в Рос272
Диалоги с Иосифом Бродским
сии знамениты английские или американские авторы, о которых ни в Англии, ни в
Америке слыхом не слыхивали. И она - несколько несправедливо - включала в этот
список Байрона. Еще, помню, Джека Лондона.
Волков: В чем же сходство Ахматовой и Боган - в тематике или в технике?
Бродский: И в том, и в другом, причем необычайно сильное. Прежде всего, обе
начинают стихотворение с самого начала. Никакой машинерии. Заметьте, наибольшее
впечатление в стихотворении обычно производит последняя строфа, потому что она
подготовлена раскачкой всего метра. Когда вы начинаете читать стихотворение, то
довольно часто вы еще не слышите музыки, а слышите лишь подготовку к ней. Это
как в опере, да? Певцы разогреваются, скрипки что-то пиликают. И только потом
подымается занавес. У Ахматовой и Боган занавес подымается сразу. Затем следует
сказать о тематике. Обе, если говорить об этом с некоторой мужской
прямолинейностью, отнеслись чересчур всерьез к своим первым романтическим
увлечениям. У Ахматовой это - Гумилев. У Боган на протяжении многих лет был
роман с замечательным американским поэтом Теодором Ретке. Жизнь Боган тоже
повернулась весьма несчастливо-я бы сказал, жутким образом. Но, по крайней мере,
это была внутренняя драма, а не внешние обстоятельства, как в случае с
Ахматовой. Боган не так уж и много написала. Впрочем, и Ахматова тоже.
Волков: Есть ли у Боган параллель ахматовской прозе, ее воспоминаниям,
пушкинским штудиям?
Бродский: У Боган литературоведческих изысканий нет. Но она оставила потрясающий
дневник. Это - замечательная проза. Вообще в англоязычной прозе последних
десятилетий, за исключением Фолкнера, мне лично наиболее интересны именно
женщины. Когда я читаю прозу, меня интересует не сюжет, не новеллистика, а
просто литература, писание. Всегда следует разграничивать, с кем вы имеете дело
- с автором романа или с писателем. В счастливых случаях имеет место совпадение.
Но слишком часто роман становится целью писателя. В то время как целью писателя
должно быть нечто иное: выражение мироощущения посредством языка. А вовсе не
посредством сюжета. И с этой точки зрения меня приводит в восторг проза Джин
Стаффорд, Джанет Фланнер, Джин Рис. Это все замечательные авторы, по-русски пока
что совершенно неизвестные. Их английский язык удивителен. Почитайте, придете в
полный восторг!
Волков: Вам не кажется, что писания об Ахматовой ее современников, в общем,
разочаровывают? Я имею в виду теоретические исследования. Работы Эйхенбаума и
Виноградова, при всем их блеске, посвящены частным вопросам. Изданная в 1977
году книга Жирмунского, охватывающая весь путь Ахматовой, довольно-таки
поверхностна.
Бродский: С Жирмунским это не совсем так. Я высоко ценю его статью 1916 года
"Преодолевшие символизм". Эта статья, кстати, нравилась и Ахматовой. Там
содержится одна чрезвычайно существенная
Перечитывая ахматовские письма: осень 1991 273
мысль. Жирмунский говорит о Гумилеве, Мандельштаме и Ахматовой и приходит к
выводу, что Гумилев и Мандельштам так и остались символистами. В конечном счете,
Мандельштам - это гиперсимволист. С точки зрения Жирмунского единственным
подлинным акмеистом являлась именно Ахматова. И я думаю, что это справедливый
тезис.
Волков: Как это ни удивительно, но Ахматова с настойчивостью причисляла себя к
акмеистской школе, причем до последних дней. Обыкновенно бывает наоборот:
большой поэт открещивается от породившей его школы. Ахматова же очень
огорчалась, скажем, когда люди, читавшие "Поэму без героя", чего-то в ней не
понимали. Она говорила: "Я акмеистка. У меня все должно быть понятно". С другой
же стороны, она гневалась, когда ее пытались, как она говорила, "замуровать" в
десятых годах. Ахматовой казалось, что на этот счет существует какой-то
специальный заговор. Особенно подозревала она в этом иностранцев и русских
эмигрантов. И поэтому, в частности, так нападала на некоторых эмигрантов.
Бродский: Я понимаю, что вы имеете в виду. Но к наиболее крупным из русских
эмигрантов Ахматова относилась чрезвычайно уважительно. Стравинского, например,
она обожала. И я помню несколько разговоров с Ахматовой о Набокове, которого она
высоко ценила как прозаика.
Волков: Мне кажется, я не пропустил ничего из того, что вы здесь, на Западе,
публиковали о русских поэтах. И скажу откровенно, поначалу мне казалось, что вы
чуть ли не сознательно дистанцируетесь от Ахматовой.
Бродский: Ничего подобного, ничего подобного. Просто дело в том, что Ахматова
известна здесь чрезвычайно широко. В то время как Цветаева была почти совсем
неизвестна. Я старался привлечь к ней внимание. Мандельштам тоже известен здесь
менее, чем Ахматова. Сейчас ситуация с Мандельштамом меняется. Правда, я не
знаю, за что местные люди хватаются...
Волков: Они хватаются за две книги воспоминаний Надежды Мандельштам. Насколько я
могу судить, проза вдовы здесь далеко превосходит по популярности все, что было
написано самим Мандельштамом.
Бродский: Нет, это происходит совершенно независимо от воспоминаний Надежды
Яковлевны. Ведь Мандельштам переведен на английский из рук вон плохо, да? Но тем
не менее его образность цепляет поэтов здесь довольно сильно.
Волков: Ахматова в переводе теряет гораздо больше, чем Мандельштам. Ее любовные
стихи в переложении на английский выглядят безумно сентиментальными. Чего в
подлиннике нет и в помине.
Бродский: Для перевода нужен конгениальный талант, да? Или, по крайней мере,
конгениальное отношение к английскому языку. А это, как правило, в среде
переводчиков встречается чрезвычайно редко.
Волков: А каково ваше мнение о вышедшем в США полном собрании стихов Ахматовой в
английском переводе Judith Hemschemeyer?
274 Диалоги с Иосифом Бродским
Бродский: По-моему, это полный кретинизм.
Волков: Между тем редакторы "Нью-Йорк Таймс Бук Ревью" включили это издание в
число лучших книг года. Я понимаю, что вряд ли они прочли все стихи, туда
включенные - все-таки два толстенных тома! Но как жест со стороны американского
литературного истеблишмента это, мне кажется, свидетельствует о пиетете по
отношению к Ахматовой. И, я думаю, самой Ахматовой узнать о таком было бы
приятно.
Бродский: А я думаю, что нет. Потому что Ахматова знала английский, да? И ей от
этих текстов было бы очень нехорошо. Я просто знаю, как Ахматова на такие вещи
смотрела. И на подобные номенклатурные жесты ей было глубоко наплевать.
Волков: А вы видели недавний американский фильм об Ахматовой?
Бродский: Да, видел. Мне прислали пленочку. Это - полный кошмар.
Волков: Мне тоже показалось, что материал подан совсем уж примитивным,
упрощенным образом. И когда они в этом фильме дают кусок разговора с вами, то
получается сильный перепад. Поскольку вы по поводу Ахматовой высказываете вполне
эзотерические соображения, которые вряд ли дойдут до того зрителя, на которого
этот фильм, по-видимому, рассчитан.
Бродский: Я уж не помню своих соображений в этом фильме, но помню только, что
снимали они меня довольно долго, а в фильме из этого оказалось всего две-три
минуты.
Волков: А как вам понравился американский документальный фильм о вас? Его
недавно показывали по телевидению.
Бродский: Да вы знаете, понравиться такое все равно ведь не может. Потому что ты
смотришь на себя, да? Разве ты можешь сам себе понравиться? Но несколько
моментов в этом фильме для меня оказались чуть-чуть душераздирающими. Все,
связанное с родителями. И особенно, когда показывают фотографию Ленинграда,
сделанную моим отцом. Уж не знаю, как они ее разыскали.
Волков: Очень интересно наблюдать за тем, что происходит с поэзией Ахматовой в
современной России. Ее творчество и в Советском Союзе было достаточно популярно.
Но все-таки на пути к широким читательским массам оставались какие-то барьеры,
воздвигнутые властями. Сейчас об этом многие уже забыли. А я еще помню то время,
когда мои сверстники, студенты Ленинградской консерватории, об Ахматовой мало
что знали. А ведь это были не сталинские времена, а середина шестидесятых годов.
Теперь же, когда власти в России уже не регулируют общение читателя с
литературой, Ахматова по степени популярности выхо
...Закладка в соц.сетях