Купить
 
 
Жанр: Документальная

Диалоги с Иосифом Бродским

страница №2

ивность носит несколько безумный оттенок. И тем она интересна. А
во-вторых, окраины тем больше мне по душе, что они дают ощущение простора. Мне
кажется, в Петербурге самые сильные детские или юношеские впечатления связаны с
этим необыкновенным небом и с какой-то идеей бесконечности. Когда эта
перспектива открывается - она же сводит с ума. Кажется, что на том берегу
происходит что-то совершенно замечательное.
Волков: Та же история с перспективами петербургских проспектов - кажется, что в
конце этой длинной улицы...
Бродский: Да! И хотя ты знаешь всех, кто там живет, и все тебе известно заранее
- все равно, когда ты смотришь, ничего не можешь с этим ощущением поделать. И
особенно это впечатление сильно, когда смотришь, скажем, с Трубецкого бастиона
Петропавловской крепости в сторону Новой Голландии вниз по течению и на тот
берег. Там все эти краны, вся эта чертовщина.
Волков: Страна Александра Блока...
Бродский: Да, это то, от чего балдел Блок. Ведь он балдел от петербургских
закатов, да? И предрекал то-се, пятое-десятое. На самом деле главное - не в
цвете заката, а в перспективе, в ощущении бесконечности, да? Бесконечности и, в
общем, какой-то неизвестности. И Блок, на мой взгляд, со всеми своими
апокалиптическими видениями пытался все это одомашнить. Я не хочу о Блоке
говорить ничего дурного, но это, в общем, банальное решение петербургского
феномена. Банальная интерпретация пространства.
Волков: Эта любовь к окраинам связана, быть может, и с вашим положением
аутсайдера в советском обществе? Ведь вы не пошли по протоптанному пути
интеллектуала: после школы - университет, потом
Детство и юность в Ленинграде: лето 1981 -зима 1992 2 3
приличная служба и т.д. Почему так получилось? Почему вы ушли из школы,
недоучившись?
Бродский: Это получилось как-то само собой.
Волков: А где находилась ваша школа?
Бродский: О, их было столько!
Волков: Вы их меняли?
Бродский: Да, как перчатки.
Волков: А почему?
Бродский: Отчасти потому, что я жил то с отцом, то с матерью. Больше с матерью,
конечно. Я сейчас уже путаюсь во всех этих номерах, но сначала я учился в школе,
если не ошибаюсь, номер 203, бывшей "Петершуле". До революции это было немецкое
училище. И в числе воспитанников были многие довольно-таки замечательные люди.
Но в наше время это была обыкновенная советская школа. После четвертого класса
почему-то оказалось, что мне оттуда надо уходить - какое-то серафическое
перераспределение, связанное с тем, что я оказался принадлежащим к другому
микрорайону. И я перешел в 196 школу на Моховой. Там опять что-то произошло, я
уже не помню что, и после трех классов пришлось мне перейти в 181 школу. Там я
проучился год, это седьмой класс был. К сожалению, я остался на второй год. И,
оставшись на второй год, мне было как-то солоно ходить в ту же самую школу.
Поэтому я попросил родителей перевести меня в школу по месту жительства отца, на
Обводном канале. Тут для меня настали замечательные времена, потому что в этой
школе был совершенно другой контингент - действительно рабочий класс, дети
рабочих.
Волков: Вы почувствовали себя среди своих?
Бродский: Да, ощущение было совершенно другое. Потому что мне опротивела эта
полуинтеллигентная шпана. Не то чтобы у меня тогда были какие-то классовые
чувства, но в этой новой школе все было просто. А после седьмого класса я
попытался поступить во Второе Балтийское училище, где готовили подводников. Это
потому, что папаша был во флоте, и я, как всякий пацан, чрезвычайно торчал от
всех этих вещей - знаете?
Волков: Погоны, кителя, кортики?
Бродский: Вот-вот! Вообще у меня по отношению к морскому флоту довольно
замечательные чувства. Уж не знаю, откуда они взялись, но тут и детство, и отец,
и родной город. Тут уж ничего не поделаешь! Как вспомню Военно-морской музей,
андреевский флаг - голубой крест на белом полотнище... Лучшего флага на свете
вообще нет! Это я уже теперь точно говорю! Но ничего из этой моей попытки, к
сожалению, не вышло.
Волков: А что помешало?
Бродский: Национальность, пятый пункт. Я сдал экзамены и прошел медицинскую
комиссию. Но когда выяснилось, что я еврей - уж не знаю, почему они это так
долго выясняли - они меня перепроверили.
24 Диалоги с Иосифом Бродским
И вроде выяснилось, что с глазами лажа, астигматизм левого глаза. Хотя я не
думаю, что это чему бы то ни было мешало. При том, кого они туда брали... В
общем, погорел я на этом деле, ну это неважно. В итоге я вернулся в школу на
Моховую и проучился там год, но к тому времени мне все это порядком опротивело.
Волков: Ситуация в целом опротивела? Или сверстники? Или кто-нибудь из педагогов
вас особенно доставал?
Бродский: Да, там был один замечательный преподаватель - кажется, он вел
Сталинскую Конституцию. В школу он пришел из армии, армейский, бывший. То есть
рожа - карикатура полная. Ну, как на Западе изображают советских: шляпа, пиджак,
все квадратное и двубортное. Он меня действительно люто ненавидел. А все дело в
том, что в школе он был секретарем парторганизации. И сильно портил мне жизнь.

Тем и кончилось - я пошел работать фрезеровщиком на завод "Арсенал", почтовый
ящик 671. Мне бьшо тогда пятнадцать лет.
Волков: Бросить школу - это довольно радикальное решение для ленинградского
еврейского юноши. Как реагировали на него ваши родители?
Бродский: Ну, во-первых, они видели, что толку из меня все равно не получается.
Во-вторых, я действительно хотел работать. А в семье просто не было башлей. Отец
то работал, то не работал.
Волков: Почему?
Бродский: Время было такое, смутное. Гуталин только что врезал дуба. При
Гуталине папашу выгнали из армии, потому что вышел ждановский указ, запрещавший
евреям выше какого-то определенного звания быть на политработе, а отец был уже
капитан третьего ранга, то есть майор.
Волков: А кто такой Гуталин?
Бродский: Гуталин - это Иосиф Виссарионович Сталин, он же Джугашвили. Ведь в
Ленинграде все сапожники были айсоры.
Волков: В первый раз слышу такую кличку.
Бродский: А где вы жили всю жизнь, Соломон? В какой стране?
Волков: Когда умер Сталин, я жил в Риге.
Бродский: Тогда понятно. В Риге так, конечно, не .говорили.
Волков: Кстати, разве в пятнадцать лет можно было работать? Разве это было
разрешено?
Бродский: В некотором роде это бьшо незаконно. Но вы должны понять, это был 1955
год, о какой бы то ни было законности речи не шло. А я вроде был
парень-здоровый.
Волков: А в школе вас не уговаривали остаться? Дескать, что же ты делаешь,
опомнись?
Бродский: Как же, весь класс пришел ко мне домой. А в то время я уже за какой-то
пионервожатой ухаживал, или мне так казалось. Помню, возвращаюсь я домой с этих
ухаживаний, совершенно раздерганный, вхожу в комнату - а у нас всего две комнаты
и было, одна
Детство и юность в Ленинграде: лето 1981 -зима 1992 25
побольше, другая поменьше - и вижу, сидит почти весь класс. Это меня, надо
сказать, взбесило. То есть реакция была совершенно не такая, как положено в
советском кинофильме. Я нисколько не растрогался, а наоборот - вышел из себя. И
в школу, конечно, не вернулся.
Волков: И никогда об этом не жалели?
Бродский: Думаю, что в итоге я ничего не потерял. Хотя, конечно, жалко было, что
школу не закончил, в университет не пошел и так далее. Я потом пытался сдать
экзамены за десятилетку экстерном.
Волков: Я знал, что такая возможность - сдавать экзамены экстерном - в Советском
Союзе существовала, но в первый раз говорю с человеком, который этой
возможностью воспользовался. По-моему, власти к этой идее всегда относились
достаточно кисло.
Бродский: Да нет, если подготовиться, то можно сдать за десятилетку совершенно
спокойно. Я, в общем, как-то подготовился, по всему аттестату. Думал, что погорю
на физике или на химии, но это я как раз сдал. Как это ни комично, погорел я на
астрономии. По астрономии я решительно ничего не читал тем летом. Действительно,
руки не доходили. Чего-то они меня спросили, я походил вокруг доски. Но стало
совершенно ясно, что астрономию я завалил. Можно было попробовать пересдать, но
я уже как-то скис: надоело все это, эти детские игры. Да я уж и пристрастился к
работе: сначала был завод, потом морг в областной больнице. Потом геологические
экспедиции начались.
Волков: А что именно вы делали в морге? И как вы туда попали?
Бродский: Вы знаете, когда мне было шестнадцать лет, у меня возникла идея стать
врачом. Причем нейрохирургом. Ну нормальная такая мечта еврейского мальчика. И
вслед появилась опять-таки романтическая идея - начать с самого неприятного, с
самого непереносимого. То есть, с морга. У меня тетка работала в областной
больнице, я с ней поговорил на эту тему. И устроился туда, в морг. В качестве
помощника прозектора. То есть, я разрезал трупы, вынимал внутренности, потом
зашивал их назад. Снимал крышку черепа. А врач делал свои анализы, давал
заключение. Но все это продолжалось сравнительно недолго. Дело в том, что тем
летом у отца как раз был инфаркт. Когда он вышел из больницы и узнал, что я
работаю в морге, это ему, естественно, не понравилось. И тогда я ушел. Надо
сказать, ушел безо всяких сожалений. Не потому, что профессия врача мне так уж
разонравилась, но частично эта идея как бы улетучилась. Потому что я уже поносил
белый халат, да? А это, видимо, было как раз главное, что меня привлекало в этой
профессии.
Волков: Вас не воротило от работы в морге? Чисто физически?
Бродский: Вы знаете, сейчас я такое ни в коем случае не смог бы сдюжить. А в
юности ни о чем метафизическом не думаешь, просто довольно много неприятных
ощущений. Скажем, несешь на руках труп старухи, перекладываешь его. У нее желтая
кожа, очень дряблая, она прорывается, палец уходит в слой жира. Не говоря уже о
запахе. Пото26
Диалоги с Иосифом Бродским
му что масса людей умирает перед тем, как покакают, и все это остается внутри. И
поэтому присутствует не только запах разложения, но еще и вот этого добра. Так
что просто в смысле обоняния, это было одно из самых крепких испытаний.

Волков: Мне такое даже слушать - испытание.
Бродский: Ушел я из морга главным образом потому, что приключилась одна
неприятная сцена. Больница эта была областная. И летом очень много привозили
детей. Дело в том, что летом (а это был июль) детская смертность подскакивает.
По области гуляет бруцеллез, много случаев токсической диспепсии, маленькие дети
особенно страдают;
что-нибудь съедят или выпьют - молочко не такое, и все. Младенцы этому
чрезвычайно подвержены. И пришел к нам в морг цыган. Я выдал ему двух его детей
- двойняшек, если не ошибаюсь. Он когда увидел их разрезанными, то среагировал
на это довольно буйно: решил меня тут же на месте и пришить. И вот этот цыган с
ножом в руке стал носиться за мной по моргу. А я бегал от него между столами, на
которых лежали покрытые простынями трупы. То есть это такой сюрреализм, по
сравнению с которым Жан Кокто - просто сопля. Наконец, он поймал меня, схватил
за грудки, и я понял, что сейчас произойдет что-нибудь непоправимое. Тогда я
изловчился, взял хирургический молоток - такой, знаете, из нержавеющей стали - и
ударил цыгана по запястью. Рука его разжалась, он сел и заплакал. А мне стало
очень не по себе.
Волков: Ну и сцена...
Бродский: Да, сцена была совершенно замечательная. Самое смешное в том, что морг
находился стенка в стенку с "Крестами". И заключенные оттуда перекидывали к нам
записки на волю, посылали друг другу "коней"...
Волков: А что это такое - "конь"?
Бродский: "Конь" - это средство общения в тюрьме. Способ передачи разных
сообщений, а также хлеба, вещей. Например, вы - фраер. Вы попадаете в тюрьму, а
кто-то, наоборот, освобождается, и ему не в чем выйти. Тогда у вас берут пиджак,
затем связывают тряпки, или носки, или простыни в длинную веревку. Пиджак
свертывается в комок и привязывается к этой штуке. Затем рука высовывается за
оконную решетку и размахивает этой веревкой с пиджаком, пока он не попадает в
окно другой камеры. А в другой камере его ловят, высовывая руку или лапку. Это и
называется послать вещь "конем". Из морга я за всем этим мог наблюдать. Когда
позднее я сам попал в "Кресты", то видел все это с другой стороны.
Волков: После морга вы, кажется, работали истопником в котельной?
Бродский: Да. Но это продолжалось сравнительно недолго - может быть, несколько
месяцев. А потом началась работа в геологических экспедициях.
Волков: Как вы туда попали?
Детство и юность в Ленинграде: лето 1981 -зима 1992 27
Бродский: А очень просто. Я мечтал путешествовать по свету - ха-ха-ха, прошу
прощенья, да? Но я совершенно не представлял, как эту мечту осуществить. И вот
кто-то - не помню уж кто, может быть, даже знакомый родителей - сказал, что
существуют такие геологические экспедиции. Я страшно завелся на это дело и
узнал, что каждое лето в поле отправляются геологические партии. И что там
просто нужны руки. Это у меня было. И ноги. И спина, как потом выяснилось. Это
тоже у меня было. Я нашел Пятое геологическое управление и предложил свои
незатейливые услуги. И они меня взяли.
Волков: А здесь пятый пункт не имел значения?
Бродский: О нет! Геология была как та курица - брала под свое крыло кого хочешь,
кто туда заберется. Геология стала кормящей матерью для многих!
Волков: Куда же вы отправились?
Бродский: Тут вышла небольшая накладка. Я думал, мы поедем на Камчатку. И от
этого, конечно, обалдел - как сейчас помню. Но вышло ровно наоборот: вместо
Камчатки мы отправились на Белое море.
Волков: Вот, значит, когда вы в первый раз увидели Север! И какое он тогда
произвел впечатление?
Бродский: Замечательное. Это замечательные были места. То есть ничего хорошего в
них не было. Это к северу от Обозерска - полутайга, полутундра. Чудовищное
количество комаров! То есть все, что со мной приключилось в дальнейших
геологических экспедициях - по Сибири, Якутии, Дальнему Востоку - это детский
сад по сравнению с теми комарами. Хуже никогда не было. Так что это была такая
замечательная закалка, да?
Волков: А что там была за публика, в этих геологических экспедициях?
Бродский: Ну, публика - с бору по сосенке. Главным образом, бичи. Знаете, кто
такие бичи?
Волков: Бродяги. Те, кто здесь, в Америке, называются "хобос".
Бродский: В общем, да. Но все-таки "хобос" - куда более смирное племя, нежели
бичи. Бичи - это люди со сроками, с ножами.
Волков: А чем вы там занимались?
Бродский: В то время создавалась геологическая карта Советского Союза в
миллионном масштабе. Вот и мы делали карту пород, залегающих в этой местности,
на Севере. Это была карта четвертичного залегания, то есть слоев грунта,
недалеко уходящих в глубину: глина и так далее. Шурфы бьются на метр-полтора. В
день мы нахаживали пешком по тридцать километров, забивали по четыре шурфа. Или,
поскольку это было в тундре, в болотах, делали прокол. Просто брали шест,
забивали и что-то вытаскивали, чего там было. Там, как правило ничего не было.
Волков: А что хотелось найти?
Бродский: Хотелось найти уран, естественно. Чтобы потом... Ну понятно, зачем нам
уран был нужен. Никаких сомнений на этот счет быть
28 Диалоги с Иосифом Бродским
не могло. И между прочим однажды, на Дальнем Востоке, я даже нашел месторождение
урана - небольшое, но нашел.

Волков: Это была трудная работа?
Бродский: Вы таскаетесь по тайге, по этим совершенно плоским, бесконечным
болотам. Согнуты в три погибели. Разогнуться потом совершенно невозможно.
Волков: А что тащите?
Бродский: Главным образом, всякие геологические приборы. Поскольку это была
разведка на уран, то дозиметрические приборы. Сначала счетчик Гейгера, для
измерения радиации, потом более усовершенствованные приборы, довольно толковые,
с такой замечательной шкалой, которая давала приблизительные показания о степени
радиоактивности той или иной породы. Вот вы спросили о впечатлениях от северного
пейзажа. Я его видел, но совсем не в том ключе. Воспринимается этот пейзаж
исключительно в функциональном плане, поскольку эстетически совершенно не до
него.
Волков: А что вы там ели, пили?
Бродский: Ели мясные консервы отечественного производства, которые разогревали
на костре, пили воду. И водку, естественно. Пили также чифирь, поскольку у
основного контингента этих геологических партий большой опыт по этой части. Пили
спирт, тормозную жидкость. Все что угодно. Точнее, все что под руку попадало.
Волков: А спали в палатках?
Бродский: В палатках, в спальных мешках. Все это тоже на себе, на своем горбу
таскали.
Волков: А женщины были в экспедициях?
Бродский: Мало. Но были, были. Хотя в поле сексуальные проблемы несколько иначе
решаются и смотрятся.
Волков: А именно?
Бродский: Ситуация в этом смысле одновременно простая и сложная. Работа,
конечно, выматывает, но это обстоятельство не превращает тебя в нечто
асексуальное - как раз наоборот. С другой стороны, бабы в геологических
экспедициях рассматриваются в значительной степени в том же ключе, что и мужики,
потому что выполняют ту же самую работу. И ты не очень понимаешь: может быть, им
как-то не особенно до того? Или наоборот, до того всю дорогу?
Волков: И как же эти проблемы решались?
Бродский: Существовал определенный сексуальный кодекс - если не чести, то, по
крайней мере, поведения. Потому что, если начинаешь крутить с кем-нибудь, то,
значит, все остальные оказываются как бы в накладе, да? А поэтому возникали
всякие психологические нюансы.
Волков: Даже у бичей?
Бродский: Ну, работяги - они всегда себе кого-нибудь находили. Мы часто
останавливались на лесоповальных пунктах, а там постоянно бывали какие-нибудь
расконвоированные бабы. И сразу же начинаДетство
и юность в Ленинграде: лето 1981 -зима 1992 29
лось! Как правило, нигде не задерживаешься: остановка на одну ночь, потом
снимаешься. Поэтому связи носили характер плутовского романа, применительно к
тому ландшафту и к тому контингенту. Но в общем, за мои годы в экспедициях
особенного эротического напряжения или буйства я не замечал.
Волков: А сколько лет вы ходили в экспедиции?
Бродский: Лет пять-шесть. Началось это году в 1956 или 1957, то есть когда мне
было лет шестнадцать-семнадцать. А кончилось примерно в 1962 году. И в целом
эротика в экспедициях была не очень сильна. Несколько раз попадались пары,
которые работали вместе - муж с женой или любовники. Над ними как бы
посмеивались, и они вели себя более или менее не показным, не вызывающим
кривотолков - которые конечно же имели место - образом.
Волков: Должен вам сказать, Иосиф, что для начинающего поэта жизненный опыт у
вас был даже для России весьма разнообразным.
Бродский: В плане использования его в художественной литературе? "Мои
университеты" Алексея Максимовича Горького? Между прочим, недавно кто-то
высказал довольно остроумную догадку, почему Горький так назвал свой знаменитый
роман - "Мать": сначала-то он хотел назвать его "Еб твою мать!", а уж потом
сократил... Но если говорить серьезно, то это мои университеты. И во многих
отношениях - довольно замечательное время. Конечно, его можно было использовать
и каким-то иным образом, но...
Волков: Мне кажется, ничто другое не могло бы восполнить такой опыт.
Бродский: На самом деле это не так. Потому что это тот возраст, когда все
вбирается и абсорбируется с большой жадностью и с большой интенсивностью. И
абсолютно на все, что с тобой происходит, взираешь с невероятным интересом, как
будто это происходит в первый раз.
Волков: В этом возрасте все и происходит в первый раз!
Бродский: И да, и нет. Об этом говорить довольно интересно. Потому что я и
теперь считаю, что не всякий опыт полезен и занимателен. Например, проработаешь
где-нибудь неделю - и все уже знаешь. Вообще-то в жизни нет ничего плохого,
единственно что в ней плохо - это предсказуемость, по-моему.
Волков: Значит, для вас предсказуемость - это не добро, а, скорее, зло?
Бродский: Да. И когда я в какой-либо жизненной ситуации начинал чувствовать эту
предсказуемость, то всегда от нее уходил. Так что пословица "повторенье - мать
ученья" не для меня. Если только это не то повторенье, о котором говорил,
по-моему, Лихтенберг. Его мысль звучала приблизительно так: "Одно дело, когда
веришь в Бога, а другое дело - когда веришь в Него опять". То есть когда
приходишь к Богу после опыта неверия, то это совсем другая история, другая вера.

Об этом, кстати, говорил и Кьеркегор: простите меня, Соломон, за все эти
иностранные имена. При всем при этом - повторение, конечно, мо30
Диалоги с Иосифом Бродским
жет быть замечательной вещью. И ты в конце концов привыкаешь к какой-то
предсказуемости.
Волков: Вы как-то раз говорили мне, что предсказуемость - это одно из главных
условий поэтического творчества...
Бродский: Конечно. Все эти повторения, рефрены... Волков: Нет, речь шла не о
поэтике, но о психологическом ощущении. Вы тогда говорили, что поэт - для того,
чтобы иметь возможность писать, - должен существовать в некоем инерционном поле.
Бродский: Ну конечно. Должно возникать экзистенциальное эхо. Тот самый принцип
метафизической музыки, о котором мы уже говорили. Конечно, в предсказуемости
есть определенный плюс. Но лично я всегда норовил смыться, чтобы не превратиться
в жертву инерции.
Волков: Ну не так уж много в вашей жизни предсказуемых ситуаций, скорее
наоборот. Да и время было такое, с постоянными политическими всплесками и
зигзагами. Особенно при Сталине, когда над средним интеллигентом нависала то
одна, то другая смертельная угроза. Вы помните, скажем, как в вашей семье
обсуждали "ждановское" постановление ЦК о Зощенко и Ахматовой?
Бродский: Нет, это прошло мимо меня - ну, шесть лет мне тогда было! Из тех лет у
меня сохранилось другое яркое воспоминание - мой первый белый хлеб, первая
французская булочка, которую я укусил. Война недавно кончилась. Мы были у
маминой сестры, у тетки моей - Раисы Моисеевны. И где-то они раздобыли эту самую
булочку. И я стоял на стуле и ел ее, а они все смотрели на меня. Вот это я
запомнил.
Волков: А более позднюю кампанию, в 1948 году, помните? Против Прокофьева,
Шостаковича и других композиторов?
Бродский: Про это я читал в газетах. Помню, как осуждали Вано Мурадели и его
оперу "Великая дружба". Но я не очень-то соображал, о чем все это. В семье у нас
об этом не говорили. Но я помню разговоры о "ленинградском деле". Отец говорил,
что Попков был хороший человек.
Волков: Про Попкова многие ленинградцы вспоминали, что он был толковым
организатором. И в частности, неплохо проявил себя во время блокады. Кроме того,
утверждали, что он не был антисемитом. Во время расследования "ленинградского
дела" это, говорят, было поставлено ему Сталиным в вину. И в связи с этим я хочу
спросить у вас вот о чем: как вы восприняли антисемитскую кампанию начала
пятидесятых годов, то есть дело "врачей-убийц"?
Бродский: А вот эту историю я помню довольно отчетливо. Помню, как я пришел из
школы домой. И мать с отцом, хотя должны были быть в это время на работе, уже
сидели в комнате. И они на меня так странно посмотрели. И кто-то из них - то ли
отец, то ли мать - сказал, что скоро им, вероятно, придется отправиться в
далекое путешествие. И в связи с этим надо будет продать пианино и прочую
мебель. Я спрашиваю - что за путешествие такое? И отец мне попытался как-то на
пальцах все это объяснить.
Детство и юность в Ленинграде: лето 1981 -зима. 1992 31
Волков: Я моложе вас на четыре года, но тоже помню эти дни. Атмосфера была
какой-то нереальной, как в дурном сне.
Бродский: Отец рассказал мне тогда об открытом письме в газету "Правда", которое
подписали все выдающиеся евреи - они там каялись и выражали всяческие
верноподданнические чувства.
Волков: С этим знаменитым письмом что-то неясно. Я тоже о нем много слышал. Но
ведь оно так и не появилось тогда в "Правде". И пока точно неизвестно, кто же
именно из еврейских знаменитостей его подписал, а кто - все-таки отказался. О
письме я тогда, в 1953 году, не знал, но помню, что в обстановке общей
антиеврейской истерии чувствовал себя крайне неуютно. Грубо говоря, я испугался.
А что вы испытывали? Тоже страх?
Бродский: Вы знаете - страха не было, нет. Не было. Но и воодушевления, надо
сказать, не было. Ясно, что родителям сложившаяся ситуация не очень нравилась. И
я их жалел: придется выносить мебель, возиться. Я просто думал о мороке.
Волков: А как вы отреагировали на смерть Сталина в марте 1953 года?
Бродский: Я тогда учился в этой самой "Петершуле". И нас всех созвали в актовый
зал. В "Петершуле" секретарем парторганизации была моя классная
руководительница, Лидия Васильевна Лисицына. Ей орден Ленина сам Жданов
прикалывал - это было большое дело, мы все об этом знали. Она вылезла на сцену,
начала чего-то там такое говорить, но на каком-то этапе сбилась и истошным
голосом завопила: "На колени! На колени!" И тут началось такое! Кругом все
ревут, и я тоже как бы должен зареветь. Но - тогда к своему стыду, а сейчас,
думаю, к чести - я не заревел. Мне все это было как бы диковато: вокруг все
стоят и шмыгают носами. И даже всхлипывают; некоторые, действительно, всерьез
плакали. Домой нас отпустили в тот день раньше обычного. И опять, как ни
странно, родители меня уже поджидали дома. Мать была на кухне. Квартира -
коммунальная. На кухне кастрюли, соседки - и все ревут. И мать ревет. Я вернулся
в комнату в некотором удивлении. Как вдруг отец мне подмигнул, и я понял
окончательно, что мне по поводу смерти Сталина особенно расстраиваться нечего.
Волков: А что вы слышали о докладе Хрущева на XX съезде партии?

Бродский: Вы знаете, я слышал об этом докладе, но ведь он же был "секретный",
только для сведения членов партии. И этот секрет соблюдался довольно строго. К
примеру, мой дядя, который был членом партии, так нам ничего и не рассказал. Так
что текст доклада я впервые прочел только здесь, на Западе.
Волков: А какие у вас были ощущения в связи с таким - для многих неожиданным -
посмертным низвержением Сталина?
Бродский: Меня это низвержение, в общем, устраивало. Мне тогда сколько было -
шестнадцать лет, да? Никаких особенных чувств я к Сталину не испытывал, это
точ

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.