Жанр: Детектив
Петля и камень на зелёной траве
...м. Он пьет помалу -
бережет себя для будущих свершений.
Севка улыбался всем своим открытым простоватым лицом Иванушки-дурачка, который
уже становился грозным добро-молодцем, а вернее сказать - давно уже превратился
в него, но об этом мало кто знает, и сам он не спешит кого-либо информировать об
этом удивительном превращении.
Глядя на его добродушное бесхитростное лицо с затаенным стальным блеском глаз, я
вспомнил одно наше семейное предание: когда Севке исполнилось семь лет, отец
привез его в закрытый правительственный магазин и разрешил самому себе выбрать
игрушку в подарок. Любую. Севка час простоял перед прилавками и, наконец, твердо
и бесповоротно купил грубо склеенную из папье-маше маску осла. Все смеялись.
Никому не приходило в голову, что мальчик выбрал судьбу - он до сих пор носит на
лице эту маску, в прорезях которой еле заметно леденятся безжалостные глаза.
- Эва когда придет?
- Завтра, она на суточном дежурстве, - он мотнул головой в сторону спальни: - А
я пока сам потихоньку собираю вещички...
- Ты едешь куда-то?
- К себе, в Женеву. Вношу свой скромный вклад в мирное наступление на
переговорах по разоружению, - и захохотал. - А-а-риги-нально? Ну, давай выпьем...
Мы чокнулись, выпили, и я спросил:
- Когда отправляешься?
- Пока сам не знаю - на той неделе, наверное. А что?
- Да ничего. Просто так спросил.
Севка сердечно покачал ослиной маской:
- Все-таки ты очень хороший парень, - взял и просто так забежал спросить, когда
братан уезжает. Эт-та а-атлична!
Я засмеялся:
- Нет, я просто давно хотел у тебя узнать - что ты там делаешь на переговорах? У
американцев шпионишь или за нашими следишь?
Севка просто закатился, я думал, у него колики начнутся от смеха, вытер под
своей картонной маской слезы на глазах, ответил прочувственно:
- Ну и ну! Ты сказанешь - хоть стой, хоть падай!
- Ну, а что же? Может, ты мне станешь доказывать, что ты настоящий эксперт по
разоружению?
Севка продолжал веселиться, нахлобучивая все глубже ослиную маску, она уже
сидела на его голове, как рыцарский шлем.
- Чего велят, Алешенька, то и делаю - всего помаленьку! - и для убедительности
помахивал длинными ушами.
Он снова налил нам водочки. У меня уже шумело в голове, но очень хотелось выпить
еще, чтобы не подкатывала под сердце острая ледышка страха, матереющая вместе с
трезвостью. Хорошо бы всю жизнь прожить кирнувши - только опохмеляясь, и чтобы
не покидал кураж, воздушная пустота нереальности, летучая легкость
беззаботности.
Севка колдовал что-то со льдом, тоником, соком, и улыбка Иванушки-дурачка
бродила по его маске, и весь он был - покой и праздность, пижонство и доброе
легкомыслие - вплоть до костюма сафари, шикарных сабо и висящего на шее золотого
амулета, крошечной медальки. Жутковатый зло-добро-молодец мимикрировал на
глазах, мгновенно и незаметно трансформируясь в осла, Иванушку-дурачка,
дерьмового плейбоя. Только глаза оставались те же - несмеющиеся, ждущие атаки,
чтобы ударить на миг раньше. Эксперт по разоружению - одно слово.
- Ну, выпили?
- Давай!
Он свой стакан не выпил, а только прихлебнул, и я еще не вынырнул из горечи
прокатившейся водки, из ее палящего дыхания, потери первого вздоха, вышибающего
влагу на глазах, еще не видя Севки, поднырнувшего под мой стопарь, - я только
услышал его голос:
- У Антона неприятности?
Я поставил стопку, продышался, закусил колбаской, медленно ответил:
- Да, неприятности. А ты откуда знаешь?
- Ну, ты даешь! - восхитился моей тупостью Севка. - Я хоть и не шпионю за
американцами, но по службе соображать что-то обязан...
- И что же ты насоображал?
- Что из-за своих дел ты меня просить не придешь - мы же Епанчины, гордецы. На
стариков тебе наплевать, да и случиться у них ничего не может. Гайдукова с
Виленкой ты не любишь. Остается Антон...
Скукожившаяся старая маска, растрескавшаяся, с облезшей краской валялась на
полу. Разоружение, ничего не скажешь, крепко готовит людишек.
Я молчал. Севка терпеливо улыбался, сидел, положив ногу на ногу, покачивая на
мыске расписным сабо.
- Антон взял две взятки за незаконное предоставление квартир. Сейчас идет
проверка. Если можешь - помоги это дело как-то притушить...
Я говорил, и у меня было чувство, будто я катал языком раскаленный свинец во
рту.
Севка ничего не отвечал, а занялся разливкой водки. Я больше не любил Антона,
ненавидел Севку, презирал себя. Мне была противна эта кухня, противен этот дом,
осень, город за окном. Мне было противно все. И водки больше не хотелось.
Севка думал. Заброшена в заграничный кофр маска осла, безвременно скончался,
исчез Иванушка-дурачок, да и никакого добро-молодца больше не было. Сухое,
припаленное опасностью и злостью лицо нестарого Кащея. Я был ему неприятен как
плохой вестник, я стал разрушителем этого импортного, слегка запылившегося уюта.
- Ничего не обещаю, - сказал он наконец. - Но подумаю. Я постараюсь...
И снова мы изнурительно молчали, и мне не верилось, что когда-то - незапамятно
давно - мы долгие годы жили в одной комнате, я заползал к Севке в кровать, а он
мне рассказывал страшные сказки, он оставлял мне пол-яблока, а я бегал с
записками к его однокласснице, я очень гордился таким старшим братом.
Сентиментальные слюни, глупости. Это было не с нами, это случилось в чьей-то
чужой жизни.
- Меня интересует твое отношение к этой истории, - вдруг сказал Севка.
Я молчал - что я мог ему сказать?
- Нет, Алеша, ты уж, будь другом, не молчи, а ответь мне на вопрос, - он встал
со стула, подошел и положил мне руку на плечо, и мне было неприятно его
прикосновение, но я не решался отодвинуть его. - Я спрашиваю тебя не из
праздного резонерства...
- А из чего же еще? - угрюмо отбрехнулся я. - Я - ответчик за брата своего.
- Я хочу, Леша, лучше понять людей - вообще. И тебя хочу лучше понять - в
частности...
- Чего же тебе непонятно?
- А непонятно мне многое. Как получается, что молодой писатель, человек
принципов и твердых убеждений, взявший себе задачу разоблачить преступность
нашего общества и с риском для всей своей жизни, для благосостояния и
общественного положения всей своей семьи, раскапывает историю убиения Михоэлса...
- Что-что? - поперхнулся я и сердце остановилось.
- Да-да - историю убиения Михоэлса, я не оговорился. И вдруг этот же человек
бежит с наскипидаренной жопой ко мне, чтобы с помощью того же преступного
беззакония отвести угрозу справедливого уголовного наказания от своего
взяточника-брата. Как прикажешь мне это выстроить в сознании? Как мне это глубже
освоить и понять?
Я оглушенно молчал. Севка знает о моих делах. Значит, я уже давно под колпаком.
Кто-то настучал. Где-то я засветился. Все это больше не секрет.
У меня стал дергаться глаз. Я зажимал его ладонью, но он испуганно трепетал,
прыгал, будто хотел изо всех сил вырваться из надоевшей ему моей башки.
И про мое поведение Севка сказал все правильно. Не проходит, видимо, даром,
когда человек столько десятилетий носит маску осла.
- Мы все вместе разрушили мораль, - сказал я. - Растоптали понятия о приличиях.
Больше нет нравственности. Нет морали. Но немного любви еще осталось в этом
мире. Я люблю Антона. Я его любил. И хотел ему помочь.
- Все правильно, - как резиновый, подскочил Севка и быстро, допросно спросил: -
А отца своего ты не любил?
- При чем здесь - любил отца, не любил? - махнул я рукой.
- При том, что ты своими изысканиями хочешь закопать в могилу еще живого
папаньку. Тебе не приходило это в голову?
Я молча, тупо смотрел на него, и все мое нутро сводило от тоски и боли, которая,
как судорога, охватывает в море неосторожного пловца.
- Поясни мне свою мысль, - попросил Севка. - Чтобы избавить своего брата от
позора и преследования, ты готов, вместе со мной, совершить преступление. Ты
понимаешь, что это - преступление? И одновременно хочешь выкопать на всеобщее
обозрение, на чужой, злорадный погляд давно забытое преступление твоего
папаньки? Как это следует понимать?
- Наш отец совершил преступление, имеющее общечеловеческое значение - за ним
потоком хлынули бедствия целого народа, - вяло проронил я. - А от преступления
Антона не пострадал ни один человек...
- Фи! Алеша! Что это за позиция для нравственного человека? Или должно быть понашему
- все шито-крыто, или по-вашему - все пусть судит гласный суд! Разве не
так?
- Так, - устало кивнул я.
- Но так не бывает и так не будет! - отрубил Севка.
- Почему?
Потому что я понимаю не хуже тебя, что происходит вокруг. Поверь мне - ты не
один уродился у нас такой умный. И хорошо, что ты пришел, потому что я все равно
собирался с тобой поговорить. И предупредить тебя.
- О чем?
- Чтобы ты унялся. То, чем ты занялся, - блажь, благоглупость. Ты хочешь
заглянуть мамке-родине под подол и рассказать всем, что ты там увидел. Тебе
этого сделать не дадут, а растянут на колене и будут долго, с оттяжкой, очень
больно стегать!
- А другие не знают, что там - под подолом?
- Кто-то знает, другие догадываются. Но все молчат. Они понимают бессмысленность
твоей суетни. Пойми на примере с Антоном, что мы здесь сами уже никогда не
разберемся - что хорошо, а что - плохо! Мы единственная в истории страна,
призвавшая добровольно на княжение иностранцев - варягов, поскольку сами не
могли разобраться со своими делами. И теперь - через тысячу лет - мы не в силах
этого сделать, мы все повязаны корыстью, родством, соучастием. Надо тихо сидеть
и ждать новых варягов!
- Новые варяги и воздадут всем по заслугам? - поинтересовался я.
- Может быть. Не знаю. Но нам лезть не следует. Поверь мне, Алеша, не суйся ты в
эту историю, - сказал Севка, и лицо у него было уже не залихватски-веселое, а
серое, напуганное, огорченное.
Все кругом - запыленное, заброшенное. Я встал, подошел к раковине и хотел
завернуть кран, из которого с надоедливым острым шипением и клекотом била
горячая вода. Севка перехватил меня за руку, покачал головой и одними губами
прошептал:
- Не надо! Хуже прослушивается, - и показал пальцем на ухо, а потом куда-то на
потолок.
- Ты не из-за меня, и не из-за отца сейчас ломаешься, - сказал я ему устало. -
Ты за себя, за свое место боишься...
- Эх, Леха, дуралей - ничего-то ты не понимаешь. Я сейчас и за себя, и за тебя,
и за отца ломаюсь. Я не хочу, чтобы повторилась история с праведным Ноем и его
сыновьями. Я не хочу, чтобы ты демонстрировал, как Хам, наготу своего выпившего
отца, я не хочу, чтобы ты был проклят, а мы с Антоном благословлены. Поверь,
Алеша, я ведь тебя люблю - ты мой младший брат...
- И, как старший брат, выполняешь поручение своей конторы? Это они велели тебе
пугануть меня? Севка грустно усмехнулся:
- Они просили меня поговорить с тобой. Если мне не удастся тебя убедить, пугать
они станут сами...
И вдруг я с ужасом увидел, что из его глаз текут слезы, а сам он сжался над
столом, и лицо его слепо. Я бросился к нему:
- Севка, ты что, с ума сошел? Перестань сейчас же! Ты что?...
Он долго ничего не отвечал, потом глухо уронил:
- К сожалению, Бог не до конца хранит простодушных. Тебе с рук это не сойдет...
Не знаю, что они сказали ему, - может быть, убьют меня? Отказаться от роли
Гамлета? Ула уезжает - ей все равно. Отец доживает в тихом зловонии нашей
родовой берлоги. Антон выкрутится из неприятностей, Севка отбудет разоружать мир
далее. Я в ожидании варягов вернусь в кафе ЦДЛ, буду жить там в форме
пограничника, напиваться с Тауринем и спать за столиком.
Но ведь Соломон завещал мне эту небывалую роль. Кроме меня больше никто не
доиграет этот спектакль - только мы с ним знаем конец пьесы. Все остальные
умерли или забыли.
Может быть, они сказали Севке, что убьют меня. Но Ула все равно уезжает. Разве
мне теперь дороже оставшиеся унылые десять-пятнадцать лет жизни? Долгие пустые
серые дни похмельного смурняка.
Но ничего этого не объяснишь Севке, он этого понять не сможет. Или не захочет -
все равно. Я только сказал ему:
- Я должен выяснить всю правду...
Севка сморщился досадливо и брезгливо:
- Да не пичкай ты меня своими глупостями! Я это давно скушал! Ты хочешь набрать
полный рот говна и заплевать им рожу. Вот чего ты добиваешься. Но ты силенок не
рассчитал - они тебе это же дерьмо в глотку запихнут! Тоже мне - Аника-воин!
Я ничего не ответил ему, и Севка спросил с надеждой:
- Если я смогу растоптать эту вонь - с Антоном, ты дашь мне слово угомониться?
Я покачал головой:
- Нет, Севка, я свою жизнь на эту историю поставил. Чего мне Антона жалеть?
Пусть отбивается, как сможет. А не сможет - пусть под суд идет...
Севка смотрел на меня во все глаза:
- Леха, ты, по-моему, совсем с катушек соскочил...
- Может быть. Но мне все равно.
Пусто - без каких-либо чувств, без вражды и без сочувствия помолчали, потом
Севка примирительно буркнул:
- Ладно, ты хоть эту неделю - до моего отъезда, посиди тихо, не высовывайся, я
постараюсь что-нибудь сделать для Антона, может удастся чего-нибудь словчить.
- Словчи, - кивнул я. - Ты у нас вообще ловкий, тебя толкачом в ступе не
поймаешь...
Севка проводил меня в прихожую, попросил позвонить через пару дней.
Захлопнул дверь я за собой, вошел в кабину лифта и по чувствовал себя
тошнотворно плохо - наверное, как Лежава, летящий в шахту. Скрипел над головой
трос, проржавевший, тонкий, изношенный. Скоро оборвется.
38. УЛА. ПОРОГ АДА
Одно окно было закрашено не доверху и через прозрачную стеклянную щель я видела
полосу неба - густосерого, исчерненного дождем, как угольной пылью. Санитарный
автобус вскрикивал иногда сиреной - пронзительно-остро, будто ему было так же
больно, как мне, и я вспомнила о том, что уже слышала этот крик -
предостережение о нестерпимой боли. Когда-то давно так кричала милицейская
машина на Ленинском проспекте - перед проездом дорогих гостей, которых мы
приветствовали с Шуриком со всем московским гостеприимством.
Я тогда уже знала, что значит этот страшный крик - но еще не могла поверить, что
кричит он мне.
Иногда автобус подкидывало на ухабах, и тогда мне казалось, что вязка вырывает
мне руки. А ног я не чувствовала. Вязка - они называли мои путы вязкой. Из
длинного лампового фитиля.
Керосиновая лампа - символ тишины, уюта, домашнего круга. Фитиль - сердцевина
света. Больше негде нет керосиновых ламп. Фитили ушли на вязки.
На мне горит сейчас фитиль - без света, только болью, ужасной мукой - на моих
локтях, плечах, в груди.
Я сдалась, я попросила бандитов, и сама еле расслышала свой голос:
- Отпустите вязку... пожалуйста... отпустите... я не буду вырываться...
- Лежи, лежи спокойно, - сказал надо мной сумасшедший врач Николай Сергеевич,
сказал тускло, равнодушно, без злости. - Лежи, не вертись, будет не больно.
Скоро приедем.
Санитар, сидевший на стульчике у меня в ногах - с острым корявым лицом,
вытянутым вперед, весь тяжело присаженный книзу, похожий на громадную крысу,
предложил:
- Давайте остановимся...
Надежда колыхнула во мне боль и чуть притупила ее.
- Здесь за углом магазин, я сбегаю за пивком. А то вспрел прямо, пока с этой
дурой возились...
Боль вскочила во мне и протяжно заголосила, завыла, она разбудила страх с новой
силой, и я не могла его уговорить, что пока человек жив - еще есть надежда и
страданиям приходит конец.
И шофер сказал:
- Это правильно - надо пивка хлебнуть...
Врач засмеялся:
- А пить за рулем не боишься?
Все дружно захохотали.
Второй санитар, отсмеявшись, заметил:
- В случае чего мы надоедного мента самого сюда затащим - вон ей в компанию...
Машина остановилась, замолчал мотор, они гремели медяками, собирая на пиво, и
врач сказал санитару:
- Ты, Вась, за меня одиннадцать копеек добавь, а то у меня только рубль на обед
остался...
Захлопнулась дверь, я услышала, как отчетливо стучат по железной крыше капли
дождя. Туки-туки-тук... Туки-туки-тук...
Я баюкала и успокаивала, уговаривая заснуть поскорее своих детей. Боль и страх.
Они бесновались и ревели во мне. Я чувствовала, как непрерывно пухну, отекаю,
непомерно расту - я уже была больше автобуса, больше города, я была размером с
мир. И вся полна моими отвратительными детьми, которых звали Боль и Страх.
Господи! Приди мне на помощь. Мои дети вырвутся наружу, они больше и сильнее
меня. Они поглотят все.
Может быть - это кара мне за то, что я догадалась о неисчезающей энергии
ненависти? Или мои боль и страх бесследно утекут вместе со стучащим по крыше
дождем? Туки-туки-тук...
Не говори - мне плохо, говори - мне горько...
Дождь стучит монотонно по крыше, молча курят бандиты. Тихо и пусто, будто мы
одни в этом мире. Никто не знает, куда они заволокли меня. Шурик видел. Но что
он может сделать?
Туки- туки-тук... Я осталась одна во всем мире. И мои страшные дети.
Ты - ниточка вечной пряжи, которой Господь соединяет жизнь прошлую и жизнь
будущую...
Усните, угомонитесь, дайте мне минуту покоя!
...Так стучали капли дождя по крыше Алешкиного "москвича", когда мы с ним ездили в
Крым. Мы не могли устроиться в гостинице и спали в машине. В поле было очень
холодно, дул острый ветер и по крыше стучал дождь. А мы лежали обнявшись, нам
было тепло и сладостно, и еще ничего не происходило - не было этого санитарного
автобуса, сумасшедшего врача, у которого не хватает на пиво, я не хотела знать о
лепрозориях и прокаженных, не было, в моей памяти не было лица убийцы, а только
подсознательно обитал неясный грозный образ, не протянул мне Симон из города
Реховот спасительную ниточку, которая разорвала мое сердце и превратилась в
кошмарную вязку из лампового фитиля...
В моем скачущем помутившемся сознании всплывали воспоминания, как матрешки, - я
открывала одну куколку памяти, и в ней находила другую, но она сразу
откупоривалась - в ней уже жила новая куколка событий, и все они сливались в
какую-то бесконечную цепь, уходящую за горизонт моей жизни, заканчивающейся
здесь - на носилках перевозки дурдома, избитой, скрученной вязкой, которую
сделали для того, чтобы гореть в лампах, а вместо этого по законам Абсурда жгут
ею, мучат и душат людей...
Хлопнула дверь - вернулся санитар Вася, и по их оживлению, радостным возгласам,
звону стекла я поняла, что он принес пива.
- Стаканов нет... Из горла попьешь - не захлебнешься... А чем открывать?... Возьми
отвертку...
С дребезгом падали на пол жестяные пробочки, пиво булькало в их глотках, запахло
солодом и хмелем. У меня все пересохло и горело во рту. Вкус ржавого железа от
крови осел на языке и на нёбе.
Иешуа Г- Ноцри! Ты помнишь смоченную в уксусе губку?
- Может, дать бабе хлебнуть? - спросил шофер.
- Ей вредно, - засмеялся сумасшедший врач. - Ей нельзя ничего возбуждающего.
Освободится лет через десять, пусть пьет сколько хочет. А пока - обойдется...
Рявкнул сердито мотор, покатилась машина. Снова закачало, забилась пронзительно
боль, заревела над нами сирена. Оглядываются равнодушно прохожие на белый
санитарный автобусик с надписью на борту - "Скорая медицинская помощь". Скорая,
но очень долгая. "Освободится лет через десять"... Они меня уже и приговорили...
Слава Господу Богу нашему - не даст он мне такого мучительства, я умру гораздо
раньше.
Раскупориваются матрешки воспоминаний - и в каждой Алешка. Любимый мой, вот они
нас и разлучили навсегда. Зимний автобус в Бескудниково... ты без пальто и от
твоей головы валит пар... букет из сто одной розы... первый раз пошли вместе в
ресторан "Метрополь" - ты гонял всех желающих потанцевать со мной... а теперь я
уже не твоя, и не своя - я общая, я ничья...
Рассыпьтесь матрешки, - не добивайте меня окончательно. Да куда же они денутся!
Мы хранилище, кладовая своих матрешек, мы сами огромная матрешка, мы - банк
своих поступков. Я не плакала - во мне все спеклось, сгорело, скукожилось.
Просто судороги меня сводили. Судороги души. Истлела, разорвалась, разлетелась
живая ткань мира.
Может быть - я действительно сошла с ума? Может быть - все это не происходит?
Может быть - это только мое больное воспаленное воображение? Может быть - от
многих дней и ночей страха меня посетил сонный кошмар? Мне все это снится?
Если сделать усилие, рвануться, щипнуть себя за руку - придет избавление
пробуждения?
Алешка ушел рано, шепнул - "приду в шесть", я прилегла снова, заснула незаметно,
и пришел этот жуткий сон. Сурова не звонила, не велела нести ей справку, не
заходил ко мне Шурик, мы не мчались с бычьеголовым таксистом в неработающий по
пятницам диспансер?
Надо рвануться, сделать усилие, щипнуть себя за руку.
Но не рванешься - я связана "ленинградкой", несожженным в керосиновых лампах
фитилем. Локти стянуты за спиной, не щипнешь.
- Не дергайся, не ерзай, - сказал надо мной санитар. - Чем больше елозишь, тем
больней - это завязка такая. Скажи спасибо, что не вязали тебя парашютным
стропом - тот до мяса рвет...
Не щипнешь себя, не проснешься - но это все равно не явь, а безобразный больной
сон, зловещая сказка. По улицам, замаскировавшись под санитаров, ездят в карете
скорой помощи бандиты, и хватают, вяжут, мучают людей...
Господи! Награди меня пробуждением!
Все мутится в голове, плывет перед глазами. Не могу больше! Не могу! А-а-а-а!
Остановилась машина.
- Все, приехали... - равнодушно бросил сумасшедший врач.
Хлопанье дверей, распахнулся задний люк, сквозанул резкий чистый ветер, и прямо
надо мной развесил свой холодный пожар старый клен. Покатили наружу носилки, и
успела только разглядеть нечто вроде парка, уставленного кирпичными бараками, и
вход в одноэтажный дом.
Сумасшедший врач долго звонил в дверной звонок, дверь приоткрыли на цепочке и он
крикнул:
- Шестая бригада скорой психиатрической со спецнарядом...
Темнота тамбура, снова дверь, дребезг и щелчок замка, коридор, снова дверь, стук
замка. Потеря времени, чувств, памяти, захлопнулись мои матрешки. Желтый свет,
большая комната, тусклые оливковые стены. Люди в белых халатах - что-то говорят,
я не слышу ни слова. И голос пропал. Надо успеть крикнуть им - что вытворяли со
мной эти бандиты! Они же люди! Не могут же все быть преступниками! Надо успеть
сказать! Слова клубятся в горле сиплым слабым рычаньем. Отнялась речь.
- Спецнаряд... Очень возбуждена... Аминазин... Потеря ориентации...
Бубнит надо мной сумасшедший врач.
- Хорошо... Снимите с нее вязку... Ничего, ничего - мы разберемся... - слышу я из ваты
и окутывающих меня клубов смрадного дыма женский голос.
Я иду по густым нефтяным облакам - дна не видно, и каждый раз проваливаюсь кудато
в пропасть, но не долетаю до дна, а снова выныриваю, жадно вздыхаю, делаю
шаг, и снова падаю в бесконечность, и опять выбираюсь, задыхаясь и рыдая.
Свет, удушающая унылость тусклых стен. Страшная боль. Но можно ущипнуть себя -
руки развязаны. А ногами пошевелить нет сил. Не надо щипать себя - пробуждения
не будет.
Бандитов нет в комнате. Тот же голос, сильный, грудной, что велел развязать
меня, спрашивает:
- Милочка, как вы себя чувствуете?
Поднимаю голову - красивая женщина в огромных бриллиантовых серьгах сидит против
меня за столом.
- Доктор...я...не...никак...они...бандиты...
И ничего не могу сказать - задыхаюсь и тону. Медсестра говорит ей:
- Эвелина Андреевна, я заполнила паспортные данные по путевке, она ведь
неадекватна...
Я хочу закричать, что я адекватна, но они убили меня - только у меня пропал
голос и кончились силы.
Кто-то раздевает меня -срывает обрывки платья, клочья белья. Красивая докторша
щупает меня, слушает стетоскопом, считает пульс, берет манжет тонометра и ужас
взрывается во мне криком сумасшедшего доктора - "Ну-ка, ребята, померяем
давление!" - я дергаюсь в сторону и падаю со стула, ныряю в черную пропасть и
вылетаю на поверхность от больного укола, и крепкие бабки-санитарки крутят меня
и вертят в руках, как большую тряпочную куклу с оторванной головой.
Цокает, железно стрекочет машинка, стрижет на мне волосы - пугающе холодит
живот, стальным тараканом елозит у бедер. Я - ничья, со мной можно делать что
угодно.
- Под мышками, Эвелина Андреевна, у нее брито, - кричит нянька. - А на лобке уже
состригала...
- В ванную...
Течет по мне струями вода - или меня бьет в холод, или горячей не дали - меня
трясет, и зубы стучат - от озноба или от истерики.
- Вынай ее...
Вот оно - мое крещение в водах больничного Иордана. Я - ничья, меня уже никто,
ни о чем не спрашивает.
- На, одевайся, - бросила мне холщовую толстую рубаху санитарка. - После купанья
враз застудисси...
Грязно- белая, заношенная твердая сорочка с чернильными штампами на спине и под
воротом "Психиатрическая больница 7 Мосгорздравотдела". Я не могу поднять еще
скрученных судорогой рук, бабки засовывают меня в рубаху, как в мешок, суют мне
мерзкий свекольно-хлорный байковый халат:
- Одевайсси, шевели руками, барыня сыскалась...
Волокут в первую комнату - кружится голова, прыгают пятна, гулко шумит в ушах.
Больше я не вольна над способом существования своих белковых тел - меня
проглотил вечный двигатель, я уже никогда не увижу конца его работы. Ах, как
бесконечны запасы неволи! Как много ухищрений мучительства!
- Назовите свое имя, - слышу я сквозь тяжкий гул голос красивой докторши.
Разве у меня еще есть имя? Я - ничья, я приложилась к страданию моего народа и
растворилась в нем. Меня нет...
- А как вас зовут ваши друзья? - спрашивает докторша, и мне мнится в ее голосе
сочувствие и обещание помощи. Но я больше никому не верю - мы живем на земле,
выжженной чудовищным взрывом энергии ненависти. Они не люди, это обман.
А загнанность, измученность и страх во мне так сильны, что я, не веря, все равно
разлепляю губы, черные, гудящие и твердые, как автомобильные шины:
- Ула...
- Хорошо. Укладывайте на носилки, везите в наблюдательный корпус. Первый этаж.
Два молодых юрких парня-санитара везут меня на каталке из приемного покоя - три
двери, коридор, темный тамбур, выход на цепи. Свежий ветерок и снова разверстое
жерло санитарной машины. Санитары столкнули носилки в кузов, прыгнули следом, и
застучали кулаками в сплошную перегородку водительской кабины - поехали!
Парни о чем-то переговаривали
...Закладка в соц.сетях