Жанр: Детектив
Евангелие от палача
...итов-налетчиков. Я не пугал Лютостанского. И не утешал. Просто
прикидывал вслух какие у него есть шансы на спасение. И как бы я ни
выкручивал, какие ни придумынал объяснения — все равно выходила ему
страшная погибель. А он ползал по полу, умоляя не выдавать его головой
ужасному замминистра Свинилупову, выпрашивал пощаду и кусочек такой манкой,
такой прекрасной жизни под крылом Миньки Рю- мина, пусть хоть и под моим
строгим оком. И рыдал, и просил до тех пор — лПавел Егорович... простите...
пожалейте... век вам буду верен... как собака стану служить... только вам...
вам лично... ", — и так убивался, что жизнелюбивый дух его полностью
прервал контроль над слабой плотью, и майор Лютостанский, оперуполномоченный
2-го Главного управления МГБ СССР с тихим застенчивым журчанием обоссался. Я
смотрел на растекающуюся по паркету желтоватую лужу и испытывал к
Лютостанскому нечто вроде симпатии. Конечно, я не винил его в слабости:
смертный приговор — ~ новость довольно яркая, очень рассеивает внимание,
сфинктер ослаб, хлоп — и упустил мочу. А теплое чувство к Лютостанскому
было вызвано творческим удовлетворением художника, полностью реализовавшего
свой замысел. Ну какой еще там к хренам Станиславский мог заставить сыграть
статиста такую трудную роль! Истины ради надо заметить, что если бы
Станиславский взял себе в помощники не Рабиновича-Дамочкина, а Мерзона, то и
у него бы кое-что могло получиться. Затравленный, обоссанный Лютостанский и
не подозревал, что ему еще предстоит довести в третьем действии свою роль до
апофеоза. Персонаж, возникший из ничего, из ниоткуда — из Бюро пропусков,
— становится к финалу главным героем. Великая роль Невозвращающегося
Кочегара. Господи, как глупо устроен мир! Этот скверный, недалекий
человечишко, в своем кабинете мигом превращавший умнейших людей в безмозглых
недоумков, сейчас искренне верил, что я эксгумировал его вонючего папашу
только для того, чтобы облегчить жизнь кровожадным бездельникам из Особой
инспекции! И эта недалекость была мне порукой в том, что он сыграет свою
роль с блеском до самого занавеса. И я его помиловал. Объявил ему зловеще,
что под свою ответственность откла- дываю исполнение приговора. — Не дай
Бог тебе, Лютостанский, когда-нибудь огорчить меня... — И, не слушая его
слюняных благодарностей и сопливых клятв, приказал: — Подготовь справку по
делу Наноса. Через пару дней полетим в Усольлиг. — И вы тоже? — счастливо
задохнулся Лютостанский. — И я тоже. И Мерзон. — Мерзон-то зачем? --
возник из своих мокрых руин этот слизень. — Затем, что хотя ты у нас и
умник, а Мерзону Наннос поверит скорее... Вот так возник в моей судьбе
Элиэйзер Наннос. Дед моего будущего зятя. Моя, оказывается, родня. Ресторан
вокруг нас жил бешеной гормональной жизнью. Отравленная спиртом кровь с
ревом била в слабые мозги отдыхающих, избыток расщепленных жиров томил
предстательные же- лезы, и оргазм обжорства вспучивал их, как пещеристые
тела. Биохимия. Благодать органических процессов. Мистический идиотизм
физики: не меняя пространства, мы полетали с Магнустом маленько во времени,
и оказалось, что тут все переменилось. Нетронутая еда на столе окаменела,
овощи превратились в торф, а мясо стало углем. Мерцающий рудный блеск пустых
бутылок. Зеленоватые сталагмиты минеральных вод. Планета с воем крутилась
подо мной. Как заводная юла. Шустро накручивал земной шарик годы,
десятилетия. Неустойчивый юркий шар. Орбис террарум. О прекрасный наш
голубой террариум! Все к худшему в этом худшем из миров! Нет больше терпежу.
Хорошо бы все это закончить побыстрее Сказал ему: — По-твоему, выходит, что
я убийца? — Безусловно, — с готовностью подтвердил Магнуст. — Ошибочку
даете, господин хороший. Убийца — == тот, кто убивает, нарушая закон. А не
тот, кто поступает согласно действующим установлениям. Ч- Тот, кто убивает
по закону, называется лпалач". — Палач? Может быть, и палач. Ты меня этим
словом не обидишь. Палач так палач. Нормальный государственный служащий. Я
вот только хотел напомнить тебе... — О чем? — По законам всего мира палач
не может и не должен оценивать правосудность приговора. Это в его
компетенцию не входит, милый ты мой друг. И ответственности за исполнение
неправосудного приговора он тоже не несет. Вот так-то! Нет такого закона! И
обвинять меня поэтому ни в чем нельзя, поскольку это противоречило бы
фундаментальной идее юриспруденции: нуллюм кримен, нуллюм пениа сине леге --
нет преступления, нет и ответственности, если нет закона. Все понятно? --
Понятно. Боюсь, господин полковник, вы недооцениваете серьезность моих
намерений... — А именно? — Трибунал, который судил Адольфа Эйхмана... --
Незаконно судил? — перебил я. — Ваш трибунал совершил ужасное 6еззаконие,
придав обратную силу закону... — Трибунал, который судил Адольфа Энхмана, Ч
невозмутимо повторил Магнуст, — показал миру, как надо обращаться с
политическими бандитами и людоедами. И если вы не будете отвечать на мои
вопросы, я с вами поступлю очень жестоко. Но сейчас вы утомлены, пьяны и
напуганы, поэтому пользы от вас мало. Так что поезжайте домой, выспитесь, и
завтра мы продолжим разговор. — А вам не приходит в голову, что я могу не
захотеть завтра с вими разговаривать? — Нет, не приходит. Вы захотите. И
станете со мной разговаривать. — Занятно, — хмыкнул я. — == И не боитесь,
что я на вас пожалуюсь нашим властям? — Нет, не боюсь. — Почему? — Потому
что вы очень хотите жить. А это теперь зависит от меня. Вы мне мало в чем
признались, но и я ведь вам не все рассказал. Самое интересное Ч- впереди,
— пообещал Магнуст и засмеялся мерзко. У меня было острое желание ударить
его под столом мыском ботинка в голень, по надкостнице — резким, крушащим
тычком, чтобы покатился он с воем по паркету, визжа от непереносимой боли,
прижимая к себе раздробленную ногу. Но не ударил. Потому что был утомлен,
пьян и напуган. Не пьян — похмелен. Магнуст вынул бумажник, и, когда он
раскрывал его, я заметил толстый зеленый пресс полсотенных. Незаконных. У
иностранца не может быть такой пачки пятидесятирублевых ассигнаций. В банке
им разменивают деньги только на красненькие десятки. А у этого змея — пресс
полсотенных. Где-то здесь есть у него база. Не у Майки же, голодранки, он
взял эту пачку. Магнуст положил на стол купюру — неплохая плата за бутылку
боржоми и разговор со мной, — встал и, не прощаясь, ушел. Я смотрел ему
вслед — как он легко и гибко шел через зал к выходу, в вестибюль, где его
должен был рассмотреть и запом- нить навсегда Ковшук, и решимость сегодня
убивать Магнуста быстро таяла во мне. Я был не в форме. И удача сегодня жила
от меня отдельно. Весь фарт от меня перетек к Магнусту. Да и все
преимущества первой атаки были у него. Мне сейчас бежать за ним вприпрыжку
глупо. Окапываться надо глубже. Дальше запускать в свои окопы. Удар нанесем
из обороны. Как учил наш придурковатый Первый маршал Ворошилов: малой кровью
на чужой территории. Провал памяти. Рында со счетом в руких. Грохот и визг
оркестра. Пляшущие, скачущие, орущие люди. Мечущиеся вокруг морды. Жующие
мокрые губы. Чья-то борода в объедках. Отсвечивающие багрянцем лысины.
Трясущиеся сиськи. Подмигивание цветомузыки. Кастратское завывание певца.
Мягкое пихание наливными жопами. Сиреневый сумрак вестибюля. Белые брыла щек
швейцарского адмирала. — До завтра, Степан... Даст Бог, завтра все и
заделаем... — Как скажешь... Дождь на дворе. Хорошо бы лечь лицом в талый
снег. Компресс из лужи. Хочется пить. Пить. Холодной воды. Или поесть снегу.
Хочется солоноватой снежной каши во рту, остудить пере- гревшийся загнанный
мотор. А снег вокруг — пополам с грязью. Такого снега принесли Моисею
Когану. Прямо с тротуара наскребли в фаянсовую плевательницу. АУДИ, ВИДЕ,
СИЛЕ. Он сказал, что если дадут снега — подпишет все протоколы. Минька уже
три дня мудохал его по-страшному. И главное — не давал спать. Пытка
бессонницей — штука посильнее всякого битья. А вместе с битьем --
беспроигрышная. В этом вопросе все рассчитано, опробовано, проверено. Допрос
заканчивают на рассвете. Конвой доставляет подследственного в камеру без
пятнадцати минут шесть, и он падает в койку, как в омут. И ровно в шесть --
побудка. Подъем! Сидеть нельзя, опираться о стену нельзя, стоять с закрытыми
глазами нельзя. Вертухай цепко сторожит порученного ему лбессонника" и, чуть
тот опустит ресницы, распахивает лволчок". Эй ты, на "К"! Не спать! Открой
глаза! Под веками лбессонника" — толченое стекло, перец, угли.
Подследственных во лвнутрянке" зовут не по фамилиям. По первой букве фамилии
— на лА", на лБ", на лВ". Это чтоб в соседней камере подельщика не
опознали. На все буквы идет перекличка, только на ГЛАВА 17. КАИНОВ КРУГ
... Поехал. Грязь, дождь, дымный туман рванули по бокам машины плотными
струями. Загребущие лапки дворников сброси- ли с лобового стекла черные
пригоршни мокрого снега. Шипела под колесами мокрая жижа — атмосферные
осадки вместе с солью и песком. ОбоссанныЙ ад. Наверное, потому, что я
настоящий патриот, мне никогда раньше не приходило в голову, какой все-таки
здесь скверный климат! Черт бы его побрал. Живут же где-то люди. Под
пальмами. В бунгалах. А мы — в дерьме. Точнее — компатриоты в дерьме, а я
в лмерседесе^. Почти новом, с фирменной шипованной резиной. И здесь, в
теплой капсуле его кабины, под сладостный педрильный стон магнитофона,
полупьяный, я чувствовал себя, как пионер-первооткрыватель в рубке
планетохода, пробирающегося по неведомой прекрасной планете, слепленной
целиком из дерьма. На кровяном замесе. Нежно-голубой Орбис, всегда в
багровом мареве террарум. И уличные фонари выбивали из черного асфальтового
грунта желто-коричневые гейзеры йодистого света, слепого, пронзительного,
травящего. У живущих под этими фонарями обывателей вырастает огромный зоб --
шевелящийся под подбородком мешок, вроде килы. Я ехал через обезлюдевший
центр, и по сторонам проносились невысокие коренастые наши небоскребы,
редкие и темные, как пеньки во рту. "Нигде нет кра-аше столицы на-ашей... "
— заголосил я, заглушая нежнейшие рулады гомосека из динамиков, и от
собственного крика становилось легче. Притормозил на красном светофоре,
распахнул лючок бардачка и в самом углу нащупал сверточек. Из целлофанового
мешочка вытряхнул, тряпицу холщовую стянул и кожей пальцев прочитал на
гладкой кости полустертый, почти брайлевский текст: лКАПИТАНУ В. А. САПЕГЕ
ОТ МИНИСТРА ГОСБЕЗОПАСНОСТИ УКРАИНЫ П. МЕШИКА". Носи этот пистолет всегда. И
везде. Понял? Всегда!.. И сегодня ночью тоже? Я сказал — всегда! — заметно
раздражаясь, крикнул Абакумов. Приказ тридцати- летней давности сохраняет
силу. Потому что однажды уже сохранил мне жизнь. И еще, может быть, однажды
сохранит. Вот и ношу пистолетик с собой. Или вожу в машине. Маленький
браунинг. Дамский фасон, никелированный с чернью, с костянными накладками на
рукояти. Надпись почти стерта — -- нет это не рашпиль времени я сам содрал
драчовым напильником письмена с рукояти, когда они утратили свой магический
смысл. Три десятилетия всего прошло, историей-то совестно называть. Но над
содранной дарственной гравировкой — несколько ярусов смерти,
археологические уровни, геологические пласты. Какие руки держали этот
пистолетик! В каких недоступных сейфах он сберегался! А теперь лежит в
бардачке моей машины — мне все равно больше девать его некуда. И с
сегодняшнего вечера старый приказ вновь обретает силу — носить всегда. И
везде... Я мчался через заплеванный грязным мартовским снегопадом город,
через центр на Ленинский проспект, в гости к своему отвратительному другу
Актинии, и привычно легшая на сердце тяжесть никелированного браунинга
опускала меня в глубину прошлого, как тянут водолаза на дно свинцовые
башмаки. Простенькая машинка, маленькая катапульта из жизни в небытие.
Симпатичная истица, пережившая стольких хозяев! Вещи вообще долговечнее
людей, но не существует вещей долговечнее оружия.... Я ходил безостановочно
по длинному коридору, застланному алой ковровой дорожкой, подсвеченному
тусклым сиянием бессчетных бронзовых ручек бесчисленных дверей. Я вытоптал
брод через этот стоячий ручей венозной крови на третьем этаже Конторы перед
входом в приемную вседержителя моей судьбы Виктора Семеныча Абакумова. Я
втолкнул в приемную осумасшедшевшего от страха Миньку и уже час ходил из
одного конца коридора в другой — останавливаться было нельзя: стоять в этом
коридоре не разрешалось, через пять минут внутренний караул обратил бы
внимание на толкущегося под дверьми министра субъекта. И я ходил, ходил,
делая сосредоточенное лицо занятого человека, и, достигнув лестничной клетки
со стороны улицы Дзержинского, разворачивался и устремлялся в другой конец,
к переходу в новое здание, обращенное к Фуркасовскому переулку. И суетливой
от ужаса побежкой паркинсоника — в обратный путь. Мне нельзя было терять из
виду двери приемной. Оттуда должен выйти Минька. Может быть, отбившийся от
начальства счастливый и наглый или удрученноразрушенный. А возможно, уже под
конвоем. Я уговаривал его, умолял и грозил, я пытался объяснить ему и
запугать, доказывая, что единственный для него спасительный выход сейчас --
помалкивать. Молчать, валять дурака, прикидываться перед министром, будто
история с Коганом — не завязка огромной комбинации, а случайный эпизод со
зловредным жидом, который подох со страха оттого, что успел многое
наболтать. И главное для Миньки спасение, доказывал я ему, — не упоминать
моего имени, оттянуть время, а я секретным меморандумом докажу Абакумову,
что Минька делал аккурат что надо. Я втолковывал Миньке, что мы выполняем
сейчас свою маленькую роль в огромной политической игре и министр будет
нарочно делать вид, будто ничего не знает о данном нам задании, это будет
проверка Минькиной твердости и сообразительности, министр будет просто
проверять — можно ли допустить Миньку до разговора с первыми людьми
державы. Этот наивный детский лепет я пытался вбить в его тупые,
неповоротливые мозги, чтобы выиграть хоть крупицу времени. Бесполезно.
Ничего он не соображал. Грех, конечно, было мне сетовать на его глупость в
этой ситуации — будь он поумнее, он тем более мне бы не поверил. Но он не
то чтобы не доверял моим словам, он попросту ничего не понимал, ни единого
слова, будто я внезапно заговорил с ним по-китайски. И пока Абакумов
медленно поджаривал его на адской сково- роде ковра перед своим столом, я
метался затравленно по коридору, пытаясь найти какой-нибудь выход. А в
голову лезла всякая чепуха, я мечтал, чтобы Абакумов — хоть в память о
прошлых заслугах — не уничтожил меня совсем, а разжаловал, бросил в ссылку,
в гиблые места, дал назначение, которое вчера показалось бы мне крахом. Я
был согласен ехать на Магадан, проклятую дикую окраину ГУЛАГа, сторожить
миллионы зеков, в кощмарную жизнь, где жены офицеров берут взаймы друг у
друга презервативы и, попользовав, возвращают богатой владелице. Я был
согласен ехать в Литву или Закарпатье, где все эти бандиты, лзеленые" да
бендеровцы, еженощно резали и стреляли нашего брата, как курей. Куда угодно,
только бы не в наше узилище... Но когда огромная дубовая дверь вышвырнула
Миньку в коридор, я сразу понял бесплодность своих мечтаний о службе мелким
погорельцем в любой горячей или холодной точке державы. Крах, полная гибель
были написаны на свинячей Минькиной физиономии. Не растерянность, не страх,
даже не удивление — на роже его была пустыня. Столбняк, великий тетанус,
сковал недвижимо этого мясного барбоса. Выпученные бессмысленные глаза,
связанные судорогой бледные брыла недавно цветущей хари. Крах, полйый
окончательный крах. Когда ослабнут железные обручи судороги, он, разольется
прямо здесь в коридоре, мутной студенистой лужей. Я схватил его за руку и
поволок за собой, несильно, но больно ударяя его под ребра: Очнись,
опомнись, кретин... Что тебе сказал министр?.. Минька перевел на меня
бесстрастный взгляд снулого судака к тихо шепнул: — Он отдаст меня под
суд... Он кричал на меня... И от воспоминания об абакумовском крике его
забила дрожь. Говори, говори... — толкал я его. Он кричал, что все это --
липа... Что я все наврал... Он приказал отправляться в административную
камеру под арест... Он возбудил служебное расследование... Он велел сдать
дело начальнику Следственной части... Он кричал, что никакого заговора нет,
что он знает, чьи это штучки... — Ты назвал ему мое имя? — Да я слова не
успел сказать! Он спросил, как только я зашел: где Коган?.. А когда я
сказал, что он сдох, этот жид проклятый, так он и заорал... Сволочь, кричит,
крутовановский выблюдок, гадина, поперед батьки за стол претесь... Оба в
тюрьму пойдете... Мы остановились на лестничной клетке, Минька продолжал
гундеть что-то жалобное, а я, сжав виски руками, быстро, спазматически
думал-прикидывал, можно ли просочиться в наметив- шуюся крошечную щель. Щель
была почти незрима — не щель, а так, крошечная дырочка, игольное ушко, в
которое я должен был просунуть этого обосранного верблюда и пролезть за ним
сам, чтобы оказаться в невыразимо прекрасном раю, название которому --
жизнь. Рай — это жизнь. Ей-богу, жизнь — это и есть самый лучший рай! Из
побирушечьего блекотания Миньки я сделал два вывода. Во-первых, Абакумов
считает, что существование доказанного заговора против Сталина и всего
правительства выгодно не ему, а Крутованову и стоящему за ним Маленкову.
Возникновение такого дела каким-то образом мешает ему и его шефу — Берии.
Это надо взять как аксиому, не раздумывая о причинах данной ситуации, ибо у
меня все равно нет надежных сведений из его уровня власти для сколько-нибудь
серьезных выводов. Если выживу — то пойму, а нет — тогда и не имеет это
никакого значения. Второе. Коли Абакумов в присутствии такого дерьма, как
Минька, ремизил и поносил Крутованова, значит, он уже списал дорогого нашего
Сергея Павловича из списков действующих лиц и исполнителей. А ведь
заключительный спектакль погребения Крутованова с участием генерала Мешика и
моим должен состояться только предстоящей ночью, через двадцать часов, в
кабинете Абакумова. Если Крутованов узнает, что ему уже скроены белые
тапочки, он должен проявть сообразительности и прыти поболее моего
идиотского кабана Миньки... Надо только, чтобы Абакумов не хватился меня еще
несколько часов. ЧЧ Идем! — дернул я Миньку за рукав. Ч- Куда? --
ошарашенно спросил он, но послушно пошел за мной. — К Крутованову Минька
вкопанно замер, и тетанус вновь полностью овладел им. — Зачем? Ты... что?..
— Мы ему все расскажем. Не бойся, мы пойдем вместе.. — мне уже нечего было
терять, а пускать обезумевшего Миньку одного было все равно бесполезно. --
Не пойду... Не пойду... — он вяло мотал головой. — Ты меня, гад, и так
погубил... Думаешь, я молчать буду на допросах?.. Я все скажу... — Минька,
это твое единственное спасение, — сказал я ласково. — А твое? — взвизгнул
он тонко. — Ты обо мне сейчас не думай, я сам о себе подумаю. И о тебе
тоже. Пока ты слушал меня — все было в порядке. Ты сам беду навлек. Зачем
ты без спросу полез к министру с протоколами? Пойми, только я могу сейчас
тебя спасти, прошу тебя, делай, как я говорю... Но все уговоры были
бесполезны. Минька стенал, охал, причитал, растирал на пухлых щеках свои
бесцветные слезы, проклинал день, когда мы познакомились, и ни за какие
коврижки не соглашался идти к Крутованову. Меня охватило отчаяние,
бесконечное утомление — чувство сродни тому бессильному озлоблению, которое
испытывает пловец, старающийся дотащить тонущего до берега, когда тот
хватает его за горло, за руки, душит и топит обоих. Ничего не оставалось
делать, и я предпринял последнюю попытку взять его за волосы. — Минька,
поступай, как знаешь. Сейчас в административной камере оформят твой арест --
ты ведь последние минуты на воле — и отправят на допрос в Особую инспекцию.
Ты когда- нибудь видел, как там допрашивают? Он испуганно вжал голову в
плечи. — Ты вдряпался, Минька, в очень серьезную историю, и поэтому к тебе
применят третью степень допроса, лэкстренную". Надо, чтобы ты побыстрее все
рассказал. Ч- А что мне рассказывать? — Не знаю. Что понадобится Абакумову.
Твоя беда именно в том, что ты не знаешь, что надо рассказать Абакумову.
Поэтому тебя подвергнут лэкстренному" допросу. Ты знаешь, что такое утконос?
— Н-ну... пассатижи такие, с узкими губками... — Да. Вот тебе их и засунут
в обе ноздри, начнут выламывать нос. Понял? И это только начало... Минька
закрыл глаза, булькнул горлом, и я испугался, что он упадет в обморок.
Вполсилы ткнул я его снова в печень, вместо нашатыря, рванул за собой: --
Идем, идем, слушай, что я тебе говорю, ты будешь только сидеть, в крайнем
случае — ответишь на вопросы Крутованова, я все сам скажу, что надо, только
идем, время и так кончается! И он двинулся. По-моему, был он без сознания.
Мы снова прошли через коридор, застланный алым ковром; мимо страшной дубовой
двери приемной Абакумова я шел, остановив дыхание, потому что если бы
случилось то, что совсем недавно свершилось уже здесь, перед этими дверьми,
когда вышел мне навстречу подвыпивший, распояской, Абакумов и повел к себе в
кабинет, то уж сейчас-то он наверняка повел бы нас с Минькой совсем в другое
место. Но пройти иным путем я не мог — ведь приемная и кабинет Крутованова
находились здесь же, на этом этаже, всего несколькими дверями дальше.
Несколько метров, несколько темных тяжелых дверей с ярко наблищенными
бронзовыми ручками. Да это и естественно: ведь противники в нанайской борьбе
не могут состязаться на расстоянии. Вошли в приемную, и, волоча Миньку за
руку, чтобы он не сомлел в последнюю минуту, я сказал дежурному адъютанту:
— Доложите товарищу заместителю министра, что по его приказанию прибыл
подполковник Хваткин с очень срочным сообщением... Сергею Павловичу было об
те поры ровно тридцать пять годков, и уже много лет он ходил в генеральских
погонах. Я свидетельствую: еще три десятилетия назад он уже был
представителем того стиля огромной власти, который утвердился в наше время
кик обязательная форма поведения партийного сановника. Наверное, он был
единственный босс в нашей Конторе, которому я по-настоящему завидовал и на
кого хотел бы походить. Даже внешне. Случайность? Стечение обстоятельств?
Везение? Или знамение? Крутованов — единственный из руководителей Конторы,
который не погиб, не пострадал и не исчез. По сей день имеет ранг министра.
Но это — == теперь, а тогда... Тогда он стоял, прислонившись спиной к
каминной доске, сложив руки по-наполеоновски на груди и невозмутимо покуривая
американскую сигарету лЛаки страйк", слушал мой доклад о заговоре против
жизни товарища Сталина и других вождей партии и правительства. Серый
твидовый пиджак, широкие модные брюки, шелковая сорочка — ни дать ни взять
английский сэр, крупного калибра лорд, почтенный эсквайр, господин Антони
Иден! На лице его нельзя было прочесть ни возмущения, ни сострадания, ни
одобрения, даже особого интереса он не проявлял. Нормальное служебное
внимание. Только однажды, когда чуть оживший Минька попытался перебить меня,
он бросил ему коротко и холодно, как замерзший плевок: — == Сидите
спокойно! — и вельможно, еле заметно кивнул мне: — Продолжайте. Я
продолжал. Я докладывал, я живописал, я доказывал — называл имена, даты,
места, реальные и воображаемые; я предполагал, я анализировал, я признавал
невыясненность многих важных обстоятельств. Я бился за свою жизнь.
Неповторимый миг громадного вдохновения в сражении за себя! Какие там
Фермопилы! Убогая стратегия Аустерлица... Вялая душиловка Сталинграда...
Нелепые выдумки о таланте и предвидении полководцев. Успех или крах всех
великих битв зависит от тайного хода карт игроков, разбросавших колоду на
этаж выше твоей головы... — Любопытно... — обронил Крутованов, отвалился
от камина и неспешно продефилировал к столу, взял маникюрную пилку и начал
аккуратно шлифовать ноготь на мизинце. Воцарилась тишина, лишь пилка чуть
слышно шоркала да по-кабаньи сопел Рюмин. Та самая пресловутая драматическая
пауза на сцене, которая разделяет сумбур завязки и первый логический ход
героя. Ход, определяющий весь дальнейший сюжет веселой оперетки под
названием лЗАГОВОР ЕВРЕЙСКИХ ВРАЧЕЙ. ИЛИ НЕ- УДАВШАЯСЯ ПОПЫТКА ОТРАВИТЬ
ВЕЛИКОГО ПАХАНА"... Курьез, однако, состоял в том, что пламенная искренность
и сдержанная страстность моего рассказа не имели целью заставить Крутованова
поверить мне, равно как и профессионально серьезное внимание Крутованова не
было искренним интересом — все это было элементами, частями ролей, которые
мы добросовестно разыгрывали перед пока еще пустым залом, и Крутованов
одновременно выступал в качестве антрепренера, вынужденного решать: убедим
мы зрителей в правдивости, достоверност
...Закладка в соц.сетях