Купить
 
 
Жанр: Детектив

Ловушка горше смерти

страница №2

ваться этим.
Сестра затрясла головой и заплакала.
— Этот треп! Я слышу его каждый день уже много лет подряд! Что
меняется? Нет, ты скажи, что меняется?
— А что, по-твоему, должно меняться? Так все и задумано. Тысячелетнее
царство на земле. И вообще это тебя больше не касается, у тебя билеты в
кармане. Вам всем страшно повезло, вот-вот перестанут выпускать. — Он продолжал
смотреть на нее с обычной полуулыбкой, поднимавшей уголки его твердых сухих
губ, потирая щеку, шуршащую светлой трехдневной щетиной.
— Но ты-то остаешься. Почему?
— Потому что вы едете.
— Чепуха! — взвизгнула сестра. — Ты всегда был эгоистом и отщепенцем. И
не думай, пожалуйста, что это от того, что ты выше и лучше других. Ничего
подобного! Это несчастье, болезнь таких, как ты, кто, даже став взрослым, не
сумел созреть настолько, чтобы научиться жить с людьми, принимать их такими,
какие они есть, любить их, наконец. Твое одиночество...
— Разве я плохо лажу с людьми? И я не одинок, ты не права.
— Ты продолжаешь играть в те же игры, которые начал еще мальчишкой, а
мы для тебя не существуем!
— Как же так? Ведь я обеспечил вас. У вас не будет никаких проблем.
Тебе помогут устроиться на хорошую работу. Квартира куплена. Если хочешь, я
даже найду тебе мужа — стоит только позвонить. Чего же еще ты хочешь от меня?
— Ненавижу тебя, — враз успокаиваясь, вдруг сказала сестра. — И всегда
ненавидела. Ты чужой. Какое счастье, что тебя больше не будет! Только ради
этого стоит ехать.
Она с силой ударила кулаком в стену, ушибла костяшки и, дуя на них,
вышла.
Под этот слабый тупой стук они и ушли из его жизни, став бестелесными
голосами, доносящимися по пятницам из Хайфы, когда он — хороший сын — исправно
звонил, справляясь о делах и здоровье, погоде и новостях. Это произошло
совершенно естественно, потому что у Марка с его родней никогда не было общего
шу, как говорят китайцы, — того, что каждый в семье признает и уважает,
несмотря ни на что, и на чем держится равновесие отношений.
Их шу было фикцией. И хотя вся семья жила на его деньги, ему не
забывали указывать, что деньги эти как бы грязноваты, потому что добыты не
вполне; законным образом.
Марк не спорил. В его положении соблюсти невинность было просто
невозможно.
На мосту через Яузу его догнала патрульная машина и некоторое время
тащилась позади. Марк подобрался и зашагал еще быстрее. Если его по дурости
задержат, обнаружив валюту, то придется до утра проторчать в отделении, пока
можно будет позвонить. Это никак не входило в его планы. Да и не хотелось бы
беспокоить по пустякам милицейского генерала, возомнившего себя знатоком
ранних русского авангарда, но не могущего отличить Филонова от Челищева.
Однако твердость походки и целеустремленный вид одинокого пешехода,
по-видимому, произвели впечатление, и ПМГ, набрав скорость, отвалила.
Марку стало жарко. Он дернул ворот куртки, с треском освобождая кнопки.
Еще десять минут ходу — и слева стал, виден освещенный подъезд гостиницы
Космос, Гигантский хомут самого здания был темен, зато внизу все еще шла
какая-то жизнь, слышались голоса, по ступеням с грохотом скатывали тележку для
ручной клади, бормотал двигатель такси. Все звуки в ночи казались совершенно
отдельными и какими-то выпуклыми.
Без чего-то три он был у своего подъезда, к которому никак не мог
привыкнуть. Странно было стоять в стеклянной коробке, не видя вокруг себя стен,
в ожидании лифта, с потусторонним воем сползавшего с двадцатого этажа. Дом этот
возник напротив главного входа выставки в самом начале семидесятых и долгое
время числился экспериментальным. Плоское, как лист фанеры, двадцатипятиэтажное
сооружение было вознесено над землей на бетонных опорах, и между днищем
постройки и землей оставался просвет в один этаж. Подъездами служили
застекленные продолжения шахт подъемников, а само сооружение, особенно при
восточном ветре, ощутимо раскачивалось, поначалу пугая жильцов. Говорили, что
на самой верхотуре колебания достигают метра. Но и у себя на двенадцатом, где
Марк выменял двухкомнатную на родительские три, пол ощутимо похаживал под
ногами, создавая общее ощущение непрочности существования. Марку нравилось,
Дмитрий же, человек основательный, бывая у него, поругивал архитекторов, на что
Марк поднимал палец к потолку и дурашливо басил: Мементо мори! Зато объемы
здесь были совсем иными, чем в их прежнем курятнике, и любая живопись на этих
стенах смотрелась как должно, будь то хоть простыня Семирадского размерами два
на три.
Поднявшись к себе, Марк первым делом затолкал куртку в бак стиральной
машины, а сам влез под душ. Когда горячая вода смыла гнусный осадок, оставшийся
от инцидента, он, не вытираясь, нагишом прошлепал в прихожую и извлек из сумки
папку. Затем выставил листы акварелей на столе в большой комнате, прислонив к
стене, а сам, налив на три пальца джина в стакан и выжав туда половину лимона,
как был, повалился в кресло напротив.

Плотные, вибрирующие кусты Сиреней источали лиловое сияние, словно
маленькие ядерные реакторы перед взрывом. Две другие акварели были мягче —
что-то усадебное, с водой и жидкой майской зеленью.
"Сирени" — никому, — решил Марк. — Это мое. И показывать не буду. Сразу
слетятся, стервятники чертовы.
Он отхлебнул едкий глоток, и рука сама потянулась за сигаретой. Марк
хмыкнул, встал и отнес на кухню единственное, что еще напоминало в доме о
куреве, — громоздкую самшитовую спичечницу, выдававшую при нажатии спички
поштучно.
Сунув ее в стенной шкаф за пакеты с джонсоновским сухим молоком и банки
с консервированной ветчиной, он вернулся и натянул джинсы, косясь на себя в
зеркало.
Широкие, чуть сутуловатые плечи, выпуклая грудь, покрытая золотистым
пухом, который, спускаясь ниже, темнел, становясь на треугольнике, завершающем
по-волчьи поджарый, рельефно вылепленный живот, каштановым с отливом в медь;
узкие бедра, сухие, сильные, с узловатыми икрами ноги.
Ногами Марк втайне гордился — в известном смысле они его и кормили. Он
мог бы хоть сегодня приобрести десяток Жигулей и даже нечто вроде того
желтого мерседеса, на котором с помпой раскатывал отставной полковник, живший
этажом выше и побывавший военным советником где-то в Африке. Но в его трудовой
книжке стояла запись лаборант, а значит, машину иметь ему не полагалось. В
этом он был тверд — нечего попусту светиться, и без того зацепок сколько
угодно. К тому же большие люди из их круга не всемогущи, и злоупотреблять их
покровительством не следует.
Он выпрямился и запустил пальцы в жесткие, слегка вьющиеся волосы. В
висках шумела усталость. Из зеркала смотрели на него серые, спокойные, как
осенняя вода, глаза под густыми, ровной чертой бровями.
Джин согрелся, но Марк допил его безо льда, упаковал листы и убрал с
глаз долой. Он почувствовал, как тяжелеют веки. С утра чертова прорва дел.
Хорошо, если зайдет Дима — кое-что можно поручить и ему. Если нет — хоть
разорвись.
Он прошел в спальню, сдернул покрывало со своей необъятной и невероятно
скрипучей кровати из орехового гарнитура, помнившего времена императора Павла,
и боком рухнул в ее недра, по привычке подтянув левое колено к животу. Только в
этой позе, напоминающей движение атлета с античной вазы, он мог остановить
неумолчный гул мыслей, расслабиться и уплыть в темноту.
Однако перед тем, как сон взял его, Марк еще успел увидеть лицо сестры.
Почему он вспомнил о ней? Что случилось? Никогда и ни к кому он не был
так привязан, как к этой девчонке. Еще в ту пору, когда они жили в
Вешняковском, дверь в дверь с Семерниными, а родители месяцами бывали в отъезде
по делам службы отца в Министерстве культуры и за детьми — четырнадцатилетним
Марком и пятилетней Милой — присматривала мать Дмитрия, он стал для нее всем.
Братом, отцом, подругой — кем угодно. Он научил ее всему, что знал сам, но три
года спустя что-то сломалось. Кто был в этом виноват? Еще один вопрос, не
имеющий ответа. Не мог же он обманывать сам себя столько лет подряд?
И тем не менее в том, как сестра произнесла свое ненавижу, звучало
вовсе не то чувство, что совершенно естественно возникает между кровными
родственниками. Это была ненависть женщины, чистый, без примесей, голос пола, и
вызвал это чувство именно он, Марк.
Перед тем как отключиться, он увидел черный шнурок на затоптанном
паркете и подумал, что наступило четырнадцатое, а значит, ровно неделя со дня
последней встречи с Линей.
Самостоятельно зарабатывать деньги Марк стал, едва окончив школу. Это
была странная работа, однако благодаря ей, когда его страсть впервые дала знать
о себе, он уже располагал довольно значительными по тем временам суммами, что
развязывало ему руки.
В их семье в ту пору воцарился дух уныния. Отец был изгнан из
министерства, где служил экспертом-музееведом, часто и подолгу разъезжая по
стране. В одну из его поездок на Волынь вышла какая-то мутная история с
инвентаризацией собрания замка Радзивиллов, в результате чего многие предметы
из коллекции были объявлены не имеющими художественной ценности и ушли в
частные руки. Это вскоре обнаружилось. Отец лишился службы, ему угрожали
возбуждением уголовного дела по факту, однако частные руки оказались довольно
крепкими, и через полгода все утихло и рассосалось. Тем не менее как специалист
Борис Александрович был скомпрометирован настолько, что о работе в прежнем
качестве не могло быть и речи. Сутулящийся, враз ставший меньше ростом, со
стремительно, в считанные недели, оголившимся черепом, он целыми днями бродил
по квартире в старых пижамных брюках, шаркая стоптанными шлепанцами, куда-то
звонил, разговаривал униженно и просительно, подолгу простаивал у окна, глядя
во двор, словно в ожидании, что за ним вот-вот придут. Если бы не
мать-валькирия, как в шутливые минуты именовал ее Борис Александрович из-за
способности этой рослой, пышной, рыжекудрой и веснушчатой красавицы заполнить
собой любое пространство — от кухни до выставочного павильона, — все в доме
пошло бы прахом. Мать была слепо преданна мужу. Настолько, что порой просто
забывала о существовании в семье младших.

Марк работал языком. Вместе с фотографом-наборщиком, случайным
знакомым, они колесили на старом Запорожце по Липецкой области, заглядывая во
все сельские детские сады и школы, попадавшиеся по пути. Север области являлся
вотчиной фотографа, доставшейся ему в результате какого-то там внутрицехового
раздела, это был глухой угол, и конкуренты им попадались редко больше досаждала
сельская милиция.
Его напарник был ступоряшим заикой, с незнакомыми не мог первым сказать
ни слова. До тех пор, пока не завязывался общий разговор, он только мычал,
брызгал слюной, жужжал и размахивал руками, но спустя минуту-другую это
проходило и он уже мог вполне связно изъясняться. Ради этих первых минут
контакта с заведующими и завучами и понадобился ему Марк. Рослый для своих лет,
с располагающей внешностью юноша, приветливо улыбаясь, входил в кабинет, а за
ним протискивался обвешанный аппаратурой молчаливый напарник. Марк излагал свое
предложение, шутил, намекал на то, что всякую помощь в их деле они ценят очень
высоко, — и, как правило, добивался разрешения. Тем временем оживал и коллега,
и уже очень скоро они рассаживали детей для стандартных групповых снимков,
причем Марк исполнял роль затейника, веселя вяловатых от серой вермишели
сельских ребятишек. Фотографии выходили живые и забавные, родители хорошо
разбирали их, дело крутилось. Марк получал тридцать процентов от того, что
оставалось фотографу после расчетов с лаборантом, и это было очень неплохо — в
фотографии он ничего не смыслил.
Все длилось около полугода, до тех пор, пока не пошли глазки. Что-то
изменилось — то ли лаборант стал халтурить, то ли партия пленки попалась
неважная, кто знает. Цветная фотография в те времена все еще была сродни
алхимии. Дети на снимках теперь имели глаза, горящие тусклым, кроваво-красным,
каким-то подземным огнем. Покопавшись, можно было бы найти физическое объяснен
ние этому эффекту, но тогда им было не до того. Около тысячи отпечатков
получились именно такими, а лаборанту было уплачено вперед. Во что бы то ни
стало требовалось всучить детишек с глазками любвеобильным родителям и это
была та еще задачка.
В первом же селе, куда они прибыли. Марку пришлось из кожи вон вылезти,
чтобы уговорить папаш и мамаш брать карточки. Но когда они уходили, одна из
воспитательниц шепнула, что берут только затем, чтобы без промедления сжечь.
Впереди них от села к селу побежал слух, что снимали не те люди и дело здесь
нечисто. В самом конце куста, как они называли цепочку сел, расположенных
вдоль одной дороги, их встретили у школы подвыпившие деревенские и, едва они
вышли из машины, скрутили и начали бить.
Марк был покрепче, половчее и отделался синяками, зато его напарнику не
только вышибли два зуба, но и разбили драгоценный Пентакон, после чего
отобрали у них весь запас готовых фото и здесь же, на школьном дворе, втоптали
в грязь.
— Ф-фсе!.. — сказал заика, когда они прыгали по колдобинам к размытому
грейдеру. Одной рукой он держал руль, а у другой прижимал платок к кровоточащим
губам. — Ф-фсе. Жила выработана. Нам сюда больше дороги нет. Х-хочешь со мной в
Казахстан? Ты умеешь работать с людьми.
Марк, покосившись из-под набрякших век, покачал головой.
На обратном пути, уже на автостраде, в Запорожце взорвался
аккумулятор.
Заика, ничему больше не удивлявшийся, срулил на обочину, остановился и
уныло заметил:
— Л-логично. Чего-то в этом роде я и ожидал. Хорошо, что у нас не
бензовоз.
Всю остальную дорогу до Москвы, чуть не триста километров, они мотались
на буксире за пыльным грузовиком, отдав его водителю все деньги, что сумели
собрать за глазки.
После этого Марк больше никогда не встречал заику фотографа.
В одной из этих поездок он и приобрел свое первое полотно.
Они забрались в настоящие дебри, к тому же под вечер хлынул дождь и
дороги не стало. В тамошней деревне была только начальная школа — ученики
сидели вперемешку, старшие с младшими, в двух классных комнатах в убогой
дощатой постройке. Грязь и нищета в этих местах были потрясающие. Школой
заправляла учительница — старуха лет семидесяти, высокая и прямая, как осина у
болота, в круглых стальных очках, обмотанных изоляцией, делавших ее глаза
свирепыми. Старуха ходила в пудовых кирзачах с обрезанными голенищами, а голос
у нее гремел, как лист кровельного железа. Естественно, до заезжих фотографов
никому здесь дела не было, и, глядя на нeпогоду, они напросились к учительнице
переночевать.
Холстик Коровина, небольшой, в четыре ладони этюд, основательно
засиженный мухами, но подписанный, висел без рамы в окружении мутно-коричневых
семейных фотографий в картонных паспарту, выделяясь на жухлых обоях так, будто
в стене внезапно отворилась дверца полной жара печи. Марк, первыми книжками
которого были альбомы живописи, увидел его сразу же, еще боковым зрением,
проходя к голому столу, где валялись горбатые куски черствого серого хлеба и
стоял закопченный чайник.
Старуха сразу ушла к корове, сказав, что, кроме молока и хлеба, ничего
нет, на что Марк ответил: У нас с собой. Когда же она вернулась, на
расчищенном столе, застеленном газетой, уже стояла бутылка Столичной, на
тарелке розовела толсто нарезанная ветчина, заика вскрывал банку курятины в
желе, а Марк кромсал длинный белый батон. При виде всего этого городского
изобилия ноздри учительницы хищно раздулись. Не побрезгуйте! — пригласил
Марк, копируя где-то услышанную интонацию, а заика поддержал его: П-по
к-капле
.

Махнув полстакана и без церемоний закусив, учительница ожила, даже
голос у нее сделался помягче. В школе она работала последний год, потому что ту
должны были вот-вот закрыть, а два десятка ее учеников перевести в соседнее
село, где имелась восьмилетка.
Марк отчаянно волновался, не зная, как и когда заговорить о холсте. Его
словно бес толкал — он уже твердо решил, что не уедет отсюда, не заполучив
этюд, хотя и сам толком не знал зачем.
Все, однако, вышло чрезвычайно просто, и спустя полчаса он стал
обладателем трех темно-розовых пионов, написанных широкой и свободной кистью.
Старуха не взяла с него денег, сказав, что нашла картину на школьном чердаке,
где таких было еще с десяток, но сильно попорченных водой и никуда не годных.
Видно, все они валялись там еще с господских времен. Сама усадьба сгорела в
Гражданскую, а службы уцелели, впоследствии став школой. Взамен с Марка было
взято клятвенное обещание, что он изготовит с крохотной карточки, вклеенной в
членский билет ОСОАВИАХИМа, большой портрет. С этой фотографии смотрело угрюмое
лицо стриженного под ноль юноши его лет, едва различимое сквозь серую вуаль
состарившейся эмульсии. Марк, изображая специалиста, кивал и выспрашивал, какой
цвет костюма был бы предпочтительнее и не изменить ли прическу. Он уже слышал,
как делаются анилиновые лурики. В ту минуту он и сам верил, что по
возвращении в Москву непременно займется портретом. Однако все пошло так, что в
эту деревню они больше не наведывались.
На обратном пути Марк всю дорогу держал холст, упакованный в полотенце
и втиснутый в плотный пакет от фотобумаги, на коленях, не ведая о том, что
нянчит свою слепую судьбу. Он был тогда еще слишком молод, чтобы заглядывать в
будущее.
Дома в то время он бывал урывками — только чтобы отоспаться, вымыться и
сменить одежду. Поэтому, оставив картину нераспакованной в ящике стола, Марк
как бы на время позабыл о ней, выбросил из головы. Тем большей была
неожиданность, подстерегавшая его, когда он вернулся из последней поездки на
издыхающем Запорожце.
Первым, еще в прихожей, его встретил отец. Пижамных штанов он так и не
снял, зато в глазах его теперь горело безумие. Молча схватив Марка за руку, он
протащил его через весь дом, втолкнул в комнату, захлопнул за собой дверь и
рухнул на тахту, где спал сын. Затем внезапно вскочил и рванул ящик стола, так
что содержимое вместе с ящиком с фохотом обрушилось на пол.
Марк молча созерцал происходящее. Отец, судорожно вскидывая локти,
разодрал упаковку, размотал несвежее полотенце и трясущимися губами
прошелестел, держа полотно, как официант блюдо:
— Что это такое?! Я тебя спрашиваю — что это? Отвечай! Марк пожал
плечами:
— Этюд. Коровин. Очень хороший.
— Где ты его взял? — взвизгнул отец, голос его сорвался.
— Купил.
— Как ты мог купить, если он стоит столько же, сколько автомобиль? Кто
тебе его продал? За кого ты меня принимаешь?
— Я действительно купил его.
—Где?
— Это далеко. Допустим, в деревне Бычки, если это так важно.
— Перестань пудрить мне мозги! Ты задумался хоть на миг, что будет,
если к нам придут и эта вещь обнаружится здесь? Я сяду, точно сяду, а вы
пойдете по миру. Ты этого хочешь, да, этого?
— Нет, — отвечал Марк, которого душили смех и злость. — Не этого. Это
не ворованная вещь, и принадлежит она мне. Мне! Почему ты рылся в моем столе и
к чему весь этот хипеш, если ты честный человек и вылетел со службы только
потому, что евреям не доверяют и хотят от них избавиться? Чего ты боишься?
Он намеренно употребил словцо местечковой шпаны в ответ на пудрить
мозги
.
— Та-ак! — гробовым шепотом произнес отец. — Значит, та-ак... Ты,
выходит, считаешь отца непорядочным человеком? Отлично.
Борис Александрович с сухим шуршанием потер руки и мельком заглянул в
окно.
— Даю тебе пятнадцать минут на то, чтобы от этой штуки не осталось и
следа. Хоть на помойку, но в доме ее быть не должно. — Он внезапно схватился за
голову. — Господь всемогущий, Коровин! Да этот этюд занесен во все каталоги!
Сумасшедший! Мой сын — сумасшедший, это окончательно.
— Хорошо, — спокойно сказал Марк. — Я сделаю как ты хочешь. Верни мне
картину.
— Послушай! — Борис Александрович вдруг снова перешел на шепот. —
Почему ты ничего мне не сказал? Ты просто не представляешь...
— Верни картину.
— Это полотно... Я мог бы помочь тебе. Я знаю специалистов, которым
можно доверять, серьезных людей, в чьих руках...
— Только не ты. Дай сюда!
— Что ты намерен делать? Куда ты?
— На помойку, по совету специалиста.

— Прекрати балаган! Вернись! И не вздумай пытаться продать — тебя сдаст
первый же перекупщик.
— Плевать мне на перекупщиков! Я хочу, чтобы никто не совал нос в мои
дела.
Хлопнув дверью, Марк затопотал вниз по лестнице, потому что знал, что
отец слушает в прихожей. Миновав пролет, он остановился, бесшумно вернулся на
свою площадку, выждал минуту и позвонил Семерниным.
К счастью, Дмитрий, совсем простуженный, оказался дома. Пока он,
вздыхая и шмыгая носом, заваривал чай, Марк выложил историю с картиной. Само
полотно стояло на подоконнике в гулкой пустой кухне, заставляя то одного, то
другого время от времени оборачиваться к нему.
Когда Марк закончил, Дмитрий, шумно дуя в чашку, вдруг спросил:
— Ну а теперь, когда ты, допустим, узнал, сколько денег эта штука
стоит, как ты себя чувствуешь? Ты ведь не собираешься туда, откуда ее привез?
Марк засмеялся и покрутил пальцем у виска. Никаких угрызений у него не
было. Он не чувствовал себя в долгу перед старухой в железных очках. Там, где
она жила, этот кусок льняной ткани, покрытый масляными красками, не стоил и
гроша и скорее всего сгнил бы от сырости, как сгнило все остальное на чердаке
школы.
Дмитрий поднял глаза и с сомнением хмыкнул. Он всегда был очень
правильным, до занудства. То, что в это лето он поступил на юридический,
служило как бы логическим продолжением всех его прежних поступков, манеры
рассуждать и даже играть в нарды. Марк знал его лет с семи и любил и всегда
помнил таким — дотошным, невозмутимым, предпочитавшим даже в дворовых играх
роль арбитра, — короче, едва ли не полная противоположность его собственному
характеру, не чуждому авантюризма. Они сходились только в одном — обоим, как
они считали, не повезло с отцами. Правда, в доме Семерниных Марку всегда как-то
легче дышалось. Здесь никто не напоминал без конца об ответственности младших
перед семьей, о долге и необходимости думать о завтрашнем дне.
— Я оставлю ее у тебя, — сказал Марк, — ты не возражаешь?
— Оставь. Я сохраню. Это действительно замечательная вещь. И все-таки
обещай, что когда-нибудь ты за нее заплатишь. Или выполнишь то, за что взялся.
Я имею в виду портрет.
Марк рассеянно кивнул, изучая распухший нос будущего адвоката. Однако,
невзирая на всю свою тогдашнюю иронию, с этих пор он исправно оплачивал каждый
клочок раскрашенной бумаги или полотна, который проходил через его руки, не
считая тех случаев, когда тот попадал к нему в результате обмена. Годом позже
он попытался вспомнить название деревни и имя старухи учительницы, но
оказалось, что память ничего не сохранила, а фотограф-заика растворился без
следа в степных просторах, спросить было некого.
Впоследствии Марк никогда не пытался разобраться, почему занялся этим.
Как объяснить, почему нравятся одни сигареты, а не другие? И почему человек в
конце концов вообще отказывается от них? Почему всю последовавшую за этими
событиями зиму он провел в Ленинке, выясняя места расположения имений и дач
крупных художников конца прошлого — начала нынешнего столетия, вчитываясь в
биографические материалы и воспоминания, занося в блокнот названия десятков
мелких сел, окружавших родовые гнезда, среди которых он выбирал не
общеизвестные, описанные всеми, а лишь те, что удостоились двух-трех
упоминаний, те, где корифей, скажем, провел летний месяц у подруги крупного
мецената или прогостил неделю-другую у безвестного приятеля. Таков был его
замысел — осторожно, вооружившись какой-нибудь липовой музейной бумажкой,
прочесать эти населенные пункты.
Двигала ли им любовь к искусству? Это, пожалуй, сильно сказано. Что он
тогда понимал в нем? Скорее — мальчишеский азарт, острое желание стать
причастным к тайне, которую заключало в себе всякое талантливо сработанное
полотно. О деньгах он не думал до тех пор, пока их не стало больше, чем ему
требовалось, чтобы делать свое дело.
Впрочем, тогда он готов был схватиться за что угодно. Дома изо дня в
день с маниакальным упорством ему твердили, что мальчик из приличной семьи
должен получить высшее образование и специальность, но ему было плевать на
специальность. Марк не хотел жить так, как жили родители: в вечном страхе

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.