Жанр: Классика
Старый валаам
...асущный не осквернять дурными помыслами. А для женска пола, для их персоны...-
показывает он на мою жену, трапезная при гостинице у нас. Но для них чина не
полагается, без "житий" вкушают.
- Вот это грустно, - говорю я. - А если дурные помыслы? Несправедливо оставлять
женский пол без охраны от искушений.
Брат Василий чувствует мою шутку и улыбается. Говорит, что наказ для братии
установлен, но и в женских обителях, говорят, тоже под "жития" вкушают.
Далекое, наивное: милый простак, просвещавший меня духовно, - и я, юный студент,
учивший его ученой мудрости.
Я иду в трапезную палату. Она в монастырском четыреугольнике, против ворот, при
церкви Успения Пресвятой Богородицы. Встречается о. Антипа, несет корзиночку. Я
заглядываю в нее и вижу: крупная красная смородина! Это изумляет меня, как чудо.
В Москве она отошла давно, там и малина уже сошла, а тут - снова вернулось лето.
О. Антипа достает кисточку, показывает мне и сам любуется: смородина сочно
сквозит на солнце - живые яхонты!
- Крупная-то какая, будто клюква. На праздник Преображения Господня десять пудов
собрали, а это остаточки, благословил о. настоятель на трапезу, в гостинчик.
Сады-то наши не видели еще? Посмотрите. Все монах Григорий, великим тружением
своим. Через него и смородина у нас, и яблока сколько собираем, и слива есть, и
вишня, во славу Господа. Двадцать лет на себе землю таскал, сыпал на голый
камень, на ржавую луду, а теперь вся братия радуется, и богомольцев радуем. У
нас даже восточная травка произрастает.
- Это какая же... восточная?
- А как же, неужто не знаете... ис-соп! Царь Давид в псалмах как взывает?..
"Окропиши мя иссо-пом... и очищуся..." На Востоке он жил, вот и восточная,
потому. Сходите вкусите с братией, поучения послушайте, и во здравие питание вам
будет. Сами потом скажете, вкусная какая ваша пища... С молитвы такая вкусная,
освященная.
Я вхожу в трапезную. Длинная, невысокая палата, своды. Вижу длинные-длинные
столы, простые, непокрытые, и на них, чинными рядами, миски, светлые лиловые
ложки, белые ручники, холстинные, накрывающие попарно миски, - все ровнымировными
рядами, солоницы, оловянные уполовники, приземистые широкие сосуды -
чаши, будто из тускло-старинного серебра, налитые бордовым квасом, с плавающими,
как уточки, ковшами, темные ломти хлеба, и эти белоснежные ручники - холстины,
похожие на крылья чаек,.. - так мне напоминает былинные "бранные" столы и что-то
близкое и родное мне...- рабочие праздничные столы нашего старого двора в
далеком детстве? Пахнет густо и сладковато-пряно - квасом и теплым хлебом.
Вдумчиво-сокровенно смотрят с пустынных стен - благословляют преподобные
подвижники, в черных схимах.
Молитву уже пропели. Братия сидит чинно за столами, в глухом молчании. Чувствую
я смущенно, как испытующе смотрят на меня, такого невиданного здесь, в серой
студенческой тужурке, в золоченых пуговицах с орлами, отыскивающего себе
местечка. Кто-то мне шепчет строго: "подале, подале, за братию... богомольцы
там, во второй палате". Я прохожу рядами темных, немых столов, взирающих в
строгой тишине, и нахожу местечко - рядом с бледными старичками-олончанами.
Против меня сидят притихшие питерцы - извозчики, ехавшие на пароходе с нами. Они
знакомо моргают мне, как будто хотят сказать: "здесь, брат, не поговоришь...
стро-го здесь!" За старичками-олончанами сидит тощий монах, глядит на пустую
мисочку, не поднимая глаз, и, кажется мне, тоже говорит в молчанье: "да, строго
здесь".
Вдали, в первой палате, за головным столом, перед самым иконостасом, кто-то
властный звонит резко-тревожно в колокольчик. И сразу, как по команде, встают от
столов прислужники и идут в поварню за кушаньем. Перед иконостасом какой-то инок
истово-чинно крестится и кладет земные поклоны. Я спрашиваю тощего монаха,
почему это кланяется инок, а не сидит со всеми. Монах не отвечает. Знакомый
питерец опасливо говорит: "провинился, надо полагать". Тощий монах шепчет, не
поднимая глаз: "за трапезой у нас молчание полагается".
Прислужники вносят оловянные мисы с кушаньем, ставят их на столы рядами, одну
мису на четверых, и теперь видно мне, как вытягивается по столам оловянная
полоса - дорога, дымится душистым варевом. Начинается хор нестройный, что-то
молитвенное как будто. Это прислужники возглашают вполголоса, ставя мисы:
"Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас". Старшие за столами ответствуют им
- "аминь".
Трапеза начинается. Возрастает немолчный шорох, благостно-сдержанный, -
плесканье, звяканье; взмывают белые ручники, варево льется в миски, мелькают
ложки, темнеют куски хлеба, склоняются чинно головы. Кажется мне, что
совершается очень важное. Звучный, напевный голос вычитывает с амвона "житие"
дня сего. Инок перед иконостасом все так же кладет поклоны.
Я вслушиваюсь в шорох, в мерное, углубленное жеванье сотен людей, и приходит на
мысль не думанное раньше: какое важное совершается! Я как бы постигаю глубокий
смысл: "в поте лица твоего будешь есть хлеб твой". Впервые чувствую я, забывший,
проникновеннейшее моление: "хлеб наш насущный даждь нам днесь". Смотрю на
старичков-олончан, как благоговейно-радостно вкушают они этот хлеб насущный...
не едят, а именно, вкушают, как дар чудесный... не услаждаются, а принимают
молитвенно, чинно, в смирении...- и думаю: "как это хорошо! и это не простое, не
обиходное, а священное что-то в этом, возносящее, освящающее человека!" И
вспоминается мне далекое, ушедшее. В детстве Горкин мне говорил, плотник наш:
"кушай, милок... это хлебушка наш насущный, заработали мы его с тобой...
крестись, на хлебушку всегда креститься надо, дар Господень". Тогда и я вкушал -
и с каким же благоговением! - кислый рабочий хлеб, с плотниками, в артели, и
необыкновенно сладок был этот "хлеб насущный", забытый в детстве. И вот
воспомнился, отозвался здесь, на Валааме, в иной артели - тех же русских простых
людей, рясой прикрывших свои рубахи и трудовые плечи, только людей особых,
отобранных, собравшихся с сел и полей российских во имя Божие, "идейно", как я
говорил тогда. "У нас мужички все больше", - помнились мне слова о. Антипы.
За нашим столом трапезуют богомольцы, больше простой народ, и даже нищая братия,
и эта нищая братия ест из такой же миски и такой же ложкой, липовой, с
благословляющей ручкой на стебельке, как и о. настоятель, блюститель трудового,
святого Валаама. Старички-олончане, в заношенных сермягах, благолепностарательно
хлебают густую перловую похлебку и озираются. Кажется мне - не
верят, что они равные здесь, - кажется, что боятся: а ну как скажут - "ступайтека
отсюда, не вам тут место!" Нет, не скажут. Тощий монах ласково говорит им:
"ешьте, братики, на здоровье, во славу Божию", - и еще подливает им похлебки.
Они смотрят несмелыми глазами и крестятся. - Не часто, небось, приходится так
обедать, - шепотом говорит питерский извозчик, показывая мне глазом на
старичков, - бедный народ, эти олончане да карелы, рады - до чистого хлеба
дорвались.
- В рай попали... - шепчутся старички и крестятся. - Уж так-то сытно да
сладко... И слова никто не скажет.
Вижу других, таких же, с истомленными лицами, в заношенной одежде, робко
взирающих, прислушивающихся к напевному голосу чтеца: "богатый в питиях и
явствах пребывает, а о бедных и о душе забыва-ет..." Слушаю я, смотрю на нищую
братию, и закипает в сердце. Думаю привычно, по-студенчески: "этого не знает
Бебель... это тоже социализм, духовный только... приехал бы сюда, монахи наши
могли бы внести поправки в его социальную систему..."
Миски меняются. За перловой похлебкой приносят мятый картофель с солеными
грибами. Старички ужасаются: все несут! Ставят новую мису: щи с грибами,
засыпанные кашей.
- Ешьте, братики, на здоровье... еще подолью, шепчет тощий монах, - поправьтесь
на харчиках Преподобных Сергия и Германа. Они тоже были, как мы с вами,
работнички... долю вашу знают.
Кажется, и конец трапезе. Нет, ставят еще прислужники: каша, с постным маслом.
- С маслицем никак... Го-споди-батюшка!.. да еще с духовитым! - изумляется
старичок, принюхиваясь к ложке, - за что такая милость... да с елейным..!
И вот разносят на оловянных блюдах чудесную красную смородину, взращенную на
валаамском камне великими трудами неведомого инока Григория.
- А это уж баловство-о...- говорит питерский извозчик, радуясь.
И старички ухмыляются, любуются на смородину, как дети на конфетку, пошевеливают
несмело пальцем: да уж есть ли. Посматривают на квас в чаше и робко спрашивают
монаха: кваску-то можно?
- Да сколько охотки будет, - говорит монах, зачерпывает ковшом и подает.
- У-у, ква-сок... дю-же хорош квасок...- говорит, задыхаясь, старичок, передавая
другому ковшик. - Знатный квасок... забыли, когда и пили такой квасок...
Трапеза заканчивается пением благодарения "за брашно". О. настоятель
благословляет, братия чинно кланяется и отходит по келиям. Инок у иконостаса
продолжает класть земные поклоны. Я спрашиваю знакомого монаха, почему инок не
обедал, а молился.
- О. игумен так возвестил. А за провинность, смирение его испытует, в послушание
ему и возвестил поклончики класть. За трапезой, у братии на виду. Это уж для
смирения, такое послушание.
- Да за что же такое испытание, на всем народе?
Монах вздыхает.
- О. настоятель возвестил, для назидания всем. Вот, говорите - испытание, на
всем народе... будто для стыда. В радость ему это, что на народе, будто покаяние
принимают от него все. И никто не осудит. Наша воля у Господа.
Я выхожу из трапезной. Богомольцы идут вздремнуть. Кто отходит к решетке
поглядеть на просторы Ладоги; кто спускается к пристани, посидеть в холодке, в
ожидании часа, когда можно будет попить чайку, - раньше половины 3-го часа не
полагается.
На пороге гостиницы о. Антипа встречает меня, раскинув руки, словно обнять
хочет, - чудесный старичок, право.
- Ну что... посмотрели, как у нас трапезуют?.. понравилось?
- Чудесно, о. Антипа! И как трапезуют, и как поклончики отбивают...
- Ах вы, шутник, право...- смеется о. Антипа. - Смирение - путь во спасение.
- Знаете, о. Антипа...- говорю я, чувствуя, что не могу не сказать самого
важного, что переполняет сердце, - я вам так благодарен, что возвестили мне
послушание...
- Нет-нет...- остерегает о. Антипа, - недостоин я возвещать... это только о.
игумен, по уставу. Да это я шутил, послушание-то... Понравилось - и слава Богу.
- Узнал у вас самое важное, самое глубокое... понял, как вкушают хлеб
насущный... и что такое... вкушать!
Понял ли меня о. Антипа? Он взглянул ласково и потрепал по плечу.
VI. - На кладбище. - Сады. - о. Николай
На высокой скале, над "Монастырским" проливом, покоится старое валаамское
кладбище. Так и сказал нам кто-то из монахов: "покоится". Отделяет его от святой
обители каменная белая ограда. В обители глухая тишина: дремлет Валаам под
усыпляющий шепот сосен, под всплески Ладоги; а здесь уж не тишина, а глуше и
глубже тишины: покой. Так и подумал тогда: "могильная тишина". И стало понятно
мне книжное это выражение. Старые клены, липы, в золоте и багрянце августа,
роняют листья на бугорки-могилки, поросшие травою. Весь Валаам из камня, много
гранита и мрамора у него, но не видно надгробных памятников. Не любят иноки
валаамские надгробий: память - богоугодное житие. У Господа - все на памяти.
Круглые камушки на травяных бугорках кой-где.
"Послушник Василий. Преставился лета 1871, апреля в 26-й день, 23 лет от
роду", - читаю я на круглячке могильном. Кто он, откуда родом, зачем пришел на
это глухое кладбище в такие годы? "Меня еще и на свете не было, а уж он...!" -
пробегает в душе печалью, и заливает радостное сознание, что я жив, молод, а
впереди... сколько же впереди, всего! Я смотрю на мою жену, юную, как и я, и
говорящие глаза наши встречаются в одном чувстве: какая радость, и сколько же
впереди - всего! Нам тесно на этом кладбище. Уйти бы... Но провожающий нас монах
смущает: сразу уйти неловко, надо взглянуть "на схимонахов".
Вот, вдоль дорожки, под тенистыми кленами и липами, лежат голые каменные плиты.
Все одинаковые, - как и те, что лежат под ними. Это могилы схимников, обитателей
дебрей валаамских, скитов, пустынек. Одиннадцать их покоится, молитвенников,
подвижников, молчальников. Самому старшему 95 лет. Я знаю, что все эти
подвижники - отдали свои жизни на служение "идее", что все они люди могучей
воли, но непонятно мне, юному, студенту, зачем оставили они жизнь и близких,
ушли в леса. И что же от них осталось? Только надгробные плиты да "жития". Я
говорю монаху. Он вздыхает.
- Как можно...- говорит он, - а сколько же людям утешения от них было? А в
Евангелии у Господа как написано? "Да оставит тленная мира и возьмет крест свой
и по Мне грядет". Благое иго избрали себе. Как же так - для чего! Вот я вам
скажу, какое дело. Вы как же душу-то за пустяк принимаете? А в ней все дело, ее
сохранить надо, воспитать для вечной жизни, как ей назначено, в приуготовление.
Как так не можете понять? Нет, вы над душой подумайте. Вот послушайте. У нас
здесь глухо, а все-таки народ доходит до самых глухих пустынек, до дебрей самых,
желает от святого человека-подвижника благословения и молитвы... душа его
желает. Вот один схимонах у нас и возревновал, надумался, в соблазне: надо мне
душу спасать, очищать, а тут мне развлечение от людей. А жил он на дальнем
островке, туда раз в году к нему народ добирался, требовал утешения. Он и
возревновал: хочу совсем от мира отрешиться. И вот, глядите, какое произволение
над ним, какое ему было указание. Значит так, будто подвижник ты, а про малых
сих памятуй. И вот, благословился у о. игумена, у настоятеля, и ушел в пермские
леса, в самую глушь глухую, где только одни медведи проживают. Ушел в Пермский
край. В лес глубоко забился, поставил себе келейку, вроде конурки в ямке, землей
прикрылся - пришипился и живет, молитвы правит. И было ему первое
предостережение. Пошел он на ключик водицы взять, приходит в свою пустыньку, а
шалаш его весь разметан, и сидит на пеньке медведь будто. Ну, он убоялся того
медведя, схоронился в кусты. Ну, медведь посидел - ушел. Поправил свою келейку
отшельник, опять молиться стал. И уж тут будто тот медведь, подумаешь-то,
дорожку к нему и указал: пришли к келейке страждущие, ищущие утешения, стали
досаждать ему нуждами, совета-благословения просить. Он еще дальше ушел, в
самую-то разглушь глухую, оградой оградился, ставенки к оконцу навесил...- и
туда дорожку к нему нашли. Станет он на молитву, а в ограду-то стук-стук народ
ломится, через ограду перелазят, в оконце стучат, утешения-благословения просят.
Тут уж ему и открылось: сколько же горя непокрытого кругом, жалко народа стало.
Может, ему Господь на мысли так послал. А он-то - схимонах простой, не
иеромонах, не может благословлять, не в праве, благодати не сподоблен. Уж тут
ему даже горько стало, так проникся слезами приходящих. И вот, во снисхождение
мирской скорби и ему в успокоение, разрешил ему преосвященный благословлять. Вот
как взыскуют у нас подвижников. А вы говорите - зачем из мира уходить! Для
подвига, для утешения, он уже выше мира обретается, подвижник-то, души ведет...
как можно! Поглядите, как к нашим схимонахам влекутся. Значит, душа желает
очищения, а вы говорите - для чего такое. Нет, недаром они на подвиге стояли.
Поживете - узнаете.
Пожил я - и узнал, многое узнал. И как бы хотел теперь, через десятки лет с того
августовского утра, найти крепко на подвиге стоящего, отрешившегося от всего
земного, - благословиться. Где Россия, творившая светлых старцев, духовников
народных? Есть ли они теперь, на новом Валааме? Сердце мне говорит, что есть, в
необъятных родных просторах, неявные, может быть, прорастающие только в великом
народе нашем. Придет время - и расцветут редкостные цветы духовные: Господний
посев не истребится.
Тут же, у плит, из пня столетней липы мудрый монах устроил кресло, дабы
пришедший сюда присел отдохнуть возле этих одиннадцати подвижников, поднявшихся
над суетою мира, и поразмыслил над бренностью преходящего. Мы присели. Желтая
бабочка покачалась на стебельке, выросшем из плиты, и полетела, порхая, за
ограду. Падали бесшумно листья кленов, ровно плескала-вздыхала Ладога под
скалой, медленно проплывали облачка... - все говорило о движенье, о времени,
ускользающем... куда? На краю кладбища - длинная, травою обросшая плита. Говорит
на ней каменная надпись, что покоится здесь... король! Невероятно. Магнус II
Смек, краль Шведский: "быв в короне, и схимою увенчался". Был такой, но едва ли
бывал на Валааме. А может быть... Жизнь творится легендами, творит легенды.
Высокий гранитный крест осеняет покой отшедших - схимонахов, монахов, трудников:
"Со святыми упокой, Христе Боже, раб Твоих..." У его подножия - аленький
запоздавший мак, в росе еще. Жена робко его срывает, - можно ли... здесь? И,
взявшись за руки, с облегчением мы выходим за ограду, на вольный воздух.
По краю скалы - чугунная решетка. Внизу, глубоко, - пролив. Солнце ярко горит,
плещется на волнах, слепит. Скалы на той стороне пролива не так угрюмы, лес на
них в солнце, повеселел. Видно, как бредет там берегом, по камням, монашек с
берестяной корзинкой, сходить по грибы благословился, для братии; красная
лодочка с монахами-гребцами плывет к островку в Проливе. А вправо - вольная
Ладога, спокойная. Редко вспыхнет на ней барашком сизая волна, плеснет на камни
у Никольского островка. Скит на островке - пустыня, ни единой не видно ряски.
Прямо против него, на той стороне Пролива, как другой страж безмолвия лесного
царства, светится над островерхими елями солнечным золотым крестом среброверхая
колокольня Большого Скита - Всех Святых.
Я гляжу вниз. Под скалой раскинулись монастырские сады, а по самой скале тянутся
могучие клены, шелестят под ногами у нас вершины, багряные и золотые. Нет земли
под ногами, а каким-то чудом висишь над океаном листьев. За краем его, внизу, -
сады. Слава трудников Валаама, слава - чудо. На камне - лудой называют на
Валааме этот камень, - взошли сады. Правильными рядами идут раскидистые яблони,
груши-дули, сквозные вишневые деревья - радость. Вон и любимые ягодные кусточки
смородины и крыжовника, взятые чинно в жерди, - видно отсюда даже блистающие
грозды ягод - сквозные яхонты красной смородины, тяжелые сережки крыжовника.
Прижавшись к скале гранита, чернеет деревянная беседка, вся в зелени, в
черемухе, в сирени и жасмине. Весной-то какая красота!..
- Садиком любопытствуете? - спрашивает старичок-послушник в скуфейке. - Да, по
весне рай у нас. Соловушки, ангельское дыхание воздухов, цветики Господни.
Голову даже заливает, не отойдешь. Яблока у нас на весь год братии хватает. А
какая антоновка..! На Благовещенье моченым яблочком утешаемся. А с чайком-то
заваришь... И подумайте-то: ведь на камне произрастание красоты такой! Двадцать
лет трудился тут монах Гавриил, землю таскал на луду плешивую, все сам насадил.
А вон, поправей, у моста через овраг, другой сад. Там у нас лечебные травы
произрастают. Там на каждой яблоньке, может, десятка по два сортов родится
трудами о. Никанора премудрого. - Награды имеем за яблочки, медали золотые. А
цветов-то сколько, какие и - аргины, и... чего-чего нет! Иконы убираем, и Крест
Животворящий, на Воздвиженье, и на хоругви, на крестный ход когда... Ли-лии
произрастают даже, белые, чистые, вот архангел-то Гавриил пишется, с ли-лиями...
самые такие, все трудами. У нас по озеру в июнь-месяце льдинки еще похаживают, а
уж сады цветут - благоухают, дыханье ангельское такое... вон куда уйдешь, а все
слыхать, как черемуха подает себя... по всему-то монастырю, томит даже, окошки
уж прикрываем, размаривает душу.
- Поедут по скитам-то? - спрашивает знакомый богомолец, извозчик питерский,
ехали с ними на пароходе.
- Поедут беспременно. Вишь, пароходик-то наш дымит, пары разводят. А куда ездить
изволили?
- К "Коневской" ездили, к Александру Свирскому... А теперь куда повезут?
- О. казначей возвестил, чтобы к Андрею Первозванному, часовенка там, на высоте,
очень живописная красота расположения. Бывали?
- Как не бывать, мы каждый год все скиты объезжаем, завсегда уж по скитам, душу
радуем. Когда еще и парохода у вас не было, так на лодках ходили, годов тому
двадцать. Мы старинные богомольцы, тогда билетов этих не выбирали. А теперь по
билетам, за денежки.
- А как же-с... пар-то развести надо? То на своем пару возили, на веслах, а
теперь надо пароходик оправдать. А с бедного богомольца мы не взыскиваем. Кто
побогаче - за него мзду и положит, вот и ладно выходит, по-Божьи. Не правда
разве? А не от корысти мы. Мы для богомольца всякое удовольствие предоставляем.
Стих даже для богомольца поют, монашек наш придумал. "Пречудный остров Валаам" -
называется, "обитель избранных людей".
Видно сверху, как на пристани, у пароходика, чинно расхаживают в долгополых
рясках и острых шлычках, перетянутые кожаными поясами, мальчики-монашонки,
отданные родителями в духовное наставление на год-другой. Ведут они себя чинно,
солидно даже, как настоящие монахи. На их лицах - присматривался я к ним подолгу
- залегла несвойственная их летам сосредоточенность, вдумчивость, сознание
некоего подвига. Пожалуй и хорошо это. О. Антипа все говорил бывало: "от святого
не будет плохого, молитвами силы набирают". Невольно улыбнешься, когда услышишь,
как мальчуган, серьезный не по годам, входя к вам в келью с видом смиренного
брата, напевно тянет: "Молитвами Святых Отец, Господи, Иисусе Христе, Боже наш,
по-ми-луй на-ас..."
Неподалеку вижу я коренастого старика в священнической шляпе. Он стоит у решетки
и смотрит к Никольскому скиту. Загорелые кулаки его постукивают по решетке,
будто от нетерпения. Оттуда, с Ладоги, приходят пароходы. Но там еще ничего не
видно. "Пароход!" - слышу я хриплый возглас, тревожный, возбужденный, и вижу,
как рыжий сапог старика бьет по гранитному столбику решетки. "Слышите... гудит?"
- тревожно говорит старик сам с собой. Я посмотрел к Ладоге - нет никакого
парохода. И услыхал: "и сегодня нет".
Я спросил: "Вы ждете парохода..? Вы из богомольцев?" Он махнул рукой, устало, -
безнадежно, так показалось мне.
- Прислан сюда, под начал, на исправление, указом. Прошли все сроки... все
жду... три года здесь...
Он говорил отрывисто и, показалось мне, раздраженно. Взглянул на нас и улыбнулся
растерянно, словно хотел сказать: "видите, какое положение", - жалобно как-то
улыбнулся, виновато. И я смутился: священник, старый человек и - для
исправления, как мальчик! Мне было стыдно спросить его - за что же он под начал,
на исправление. Но он сам начал говорить:
- Знаете, господин студент... т а м ведь у меня семья, шестеро ребят, попадья
горюет, поджидает, а о н и забыли! Далеко, под Поневежем, Олонецкой губернии,
глухое место наше. Ну, провинился, каюсь, пил. Да пора бы уж... Господь простил,
видит мое раскаяние. Трудно попадье, просвирней в селе стала... дочка в селе
учительствует, парни мои в семинарии...
- Что же вы не едете, если пора..?
- Нет консисторского указа, да и приход мой занят. А у попадьи моей денег нету,
чтобы хлопотать. Все и жду, - вот пароход придет, указ пришлют, приход дадут...
письмецо попадья напишет.
Тихо, словно на колесиках подкатился, подошел мальчик-монашонок и бухнулся в
ноги священнику:
- Благословите, батюшка о. Николай. Старик истово благословил его и дал
поцеловать руку.
- Что, парнишка, не скучаешь? - потрепал он монашонка по щеке. - Отец его
привез, по обещанию, потрудиться на монастырь. В бабки, чай, хочется сыграть, с
мальчишками подраться, а?
- Не-эт... - смиренно-грустно сказал мальчик, - греха много...
- Ишь, греха много... что говорит-то! Да знаешь ли ты еще грех-то? Грех,
братец!.. Господи, прости мои согрешения...
О. Николай не договорил. Загудел пароход на Ладоге и показал из-за мыса дым. В
скиту Никольском, на островке, появились две черные фигурки: вышли отшельники
поглядеть на вестника покинутого мира. Белый пароход входит в пролив, оглашая
могучим ревом тихие леса на скалах. Подвигается ближе, ближе. Видно темную толпу
богомольцев на палубе. Слышно, как стройно пьют на пароходе, церковное, вызывая
лесное эхо: "...да воссияет и нам гре-шным... свет Твой присносу-у-у-щный..."
Монахи на пристани отвечают: "...молитвами Богородицы, Светодавче, слава Тебе".
Монастырская тележка с грохотом скатывается к пристани. Монах с книгой важно
спускается по гранитной лестнице. Бегут богомольцы по горе - "мир" встречать.
Подходят к решетке, смотрят. Говорят:
- Отец Николай-то как побежал... весточку поджидает все.
- Хоть и попривык к нам, а на грешную волю рвется...- говорит старый
послушник, - а отчего? Суемудрие все питает, в отсечении воли своея не приобык.
Нам страшно от этих слов. Невыразимо жалко бедного батюшку. Нам понятна его
тоска. Мы крепко беремся за руки, идем к гостинице и взглядами говорим друг
другу: нет, никогда не разлучаться! Нас встречает благовест к вечерне, вечерний
отсвет на куполах, на крестах.
VII. - Труды послушания "во имя". - Устав старца Назария
На высокой скале гранита - сажен тридцать - белое здание мастерских и
водопровода. В нижнем ярусе - черное жерло кузницы. Входим. Как раз мальчикмонашонок
набрасывает на колесо приводной ремень, и огромный машинный мех
начинает выбрасывать из горна вихри слепящих искр. Мех тяжело вздыхает, сопит и
хлюпает. Нам жарко стоять и у порога. Кузнец- монах хмуро встречает нас немым
поклоном. Жилистые его руки ударяют мерно по добела раскаленной полосе тяжелым
молотом, и за каждым сухим ударом слышится влажный подхрип. Это в его груди. Над
ним золотое сиянье искр. Даже на нем, даже в его седой бороде вспыхивают и
гаснут искры. Седеющие его кудри подхвачены ремешком, волосатая грудь раскрыта,
на ней черные струи пота. Это "хозяин" кузницы, о. Лука. Ему, пожалуй, к
шестидесяти годкам, а он с утра и до вечера с железом, огнем и молотом, -
трудится послушанием во имя Божие, во славу Валаама. А нам страшно стоять и у
порога. Тут и
...Закладка в соц.сетях