Жанр: Классика
Рассказы
...лилось слезами. Быстро
двигая руками, он надушился, разложил по карманам бумаги,
платок, ключи, самопишущее перо, нацепил монокль. Жалко, что
нет хороших перчаток. Такая была новенькая пара, но левая
овдовела. Он сел в гостиной, перед письменным столом, положил
локти на стол и стал ждать, глядя то в окно, то на часы в
складной кожаной раме.
А утро было чудесное. В высокой липе, под окном,
бесновались воробьи. Голубая бархатная тень сплошь покрывала
улицу, а крыши там и сям загорались серебром. Антону Петровичу
было холодно, и невыносимо болела голова. Хорошо бы хватить
коньяку. Коньяку в доме нет. Дом уже нежилой, хозяин уезжает
навеки. Ах, пустяки. Мы требуем спокойствия. Сейчас раздастся с
парадной звонок. Нужно быть совершенно спокойным. Вот-вот --
сейчас Грянет звонок. Они уже опоздали на три минуты. Может
быть, не придут? Такое дивное летнее утро... Да, они не придут.
Это хорошо. Он подождет еще полчаса, а потом завалится спать.
Антон Петрович широко разинул рот, приготовился выдавить
цельный ком зевоты,-- хрустнуло в ушах, вздулось под небом,-- и
в этот миг загремел звонок. И судорожно проглотив недовершенный
зевок, Антон Петрович прошел в переднюю, отпер дверь, и Митюшин
и Гнушке переступили порог.
— Пора ехать,-- сказал Митюшин, глядя в упор на Антона
Петровича. Он был в своем всегдашнем фисташкового цвета
костюме, а Гнушке надел сюртук.
— Да, я готов,-- сказал Антон Петрович,-- я сейчас...
Он оставил их стоять в передней, метнулся в спальню и,
чтобы выиграть время, стал мыть руки, и все повторял про себя:
"Что же это такое. Боже мой, что же это такое?" Еще только пять
минут тому назад была надежда, что случится землетрясение, что
Берг умрет от разрыва сердца, что судьба вмешается,
приостановит, спасет.
— Антон Петрович, поторопись,-- позвал Митюшин из
передней. Он быстро вытер руки и вышел к ним.
— Да-да, я готов, идемте.
— Нам придется поездом ехать,-- сказал Митюшин, когда они
вышли на улицу.-- А то прикатим на такси в глухой лес, да еще в
такую рань,-- может показаться подозрительным, шофер донесет.
Антон Петрович, пожалуйста, не трусь.
— Я не трушу, какие пустяки,-- ответил Антон Петрович и
беспомощно улыбнулся.
Гнушке, который до тех пор все молчал, шумно высморкался и
деловито проговорил:
— Доктора привезет наш противник. А дуэльных пистолетов
мы не нашли. Зато достали два одинаковых браунинга.
В таксомоторе, который должен был их везти на вокзал, они
сели так: Антон Петрович и Митюшин сзади, Гнушке спереди на
стульчике, поджав ноги. Антона Петровича одолела нервная
зевота. Ему, вероятно, мстил тот зевок, который был им
проглочен. Вот опять — до слез. Митюшин и Гнушке были очень
серьезны, но вместе с тем казались чрезвычайно довольны собой.
— А я превосходно выспался,-- вдруг сказал Антон
Петрович, сжав зубы и зевнув только ноздрями. Он подумал, что
бы еще сказать,-- что-нибудь непринужденное, небрежное...
— На улицах уже много народу,-- сказал он и добавил: --
Хотя еще так рано.-- Митюшин и Гнушке молчали. Опять зевота.
Господи...
На вокзал они прикатили скоро, Антону Петровичу
показалось, что никогда он так скоро не ездил. Гнушке взял
билеты и, держа их веером, пошел вперед. Вдруг он оглянулся на
Митюшина и значительно кашлянул. У будки, где продаются
папиросы и пиво, стоял Берг. Он доставал мелочь из кармана
штанов, левую руку глубоко запустив в карман, а правой рукой
карман придерживал, как это делают англичане. Он выбрал монету
на ладони и, передавая ее продавщице, сказал что-то, от чего та
засмеялась. Берг засмеялся тоже. Он стоял, слегка расставя
ноги, покачиваясь с каблуков на носки. Он был в сером
фланелевом костюме.
— Пройдем так,-- сказал Митюшин,-- а то неловко проходить
рядом.
Какое-то оцепенение нашло на Антона Петровича. Ничего не
сознавая, он влез в вагон, сел у окна, снял шляпу, надел ее
опять. Только когда поезд дернул и двинулся, он пришел в
себя,-- и в это мгновение его охватило то чувство, какое бывает
во сне, когда, летя в поезде легкого кошмара, вдруг замечаешь,
что уехал в одном нижнем белье.
— Они сели в следующий вагон,-- сказал Митюшин и вынул
портсигар.-- Да что это ты все зеваешь, Антон Петрович? Прямо
жутко смотреть.
— Это я всегда по утрам,-- машинально ответил Антон
Петрович.
Сосны, сосны, сосны. Песчаный склон. Опять сосны. Такое
дивное утро...
— Тебе сюртук не идет, Генрих,-- опять заговорил
Митюшин.-- Прямо скажу: не идет.
— Это мое дело,-- сказал Гнушке.
Прелестные сосны. А вот сверкнула вода. Опять лес. Какая
жалость, какая слабость... Только бы опять не зевнуть, ноют
челюсти. Если удерживаться, выступают слезы. Он сидел,
повернувшись лицом к окну, и слушал, как колеса выстукивают: на
у-бой, на у-бой, на у-бой...
— Советую вам вот что,-- вдруг обратился к нему Гнушке.--
Стреляйте сразу. Целиться я вам советую в центр его фигуры --
больше шансов.
— Все дело в счастии,-- сказал Митюшин.-- Попадаешь --
хорошо, не попадешь — ничего, он тоже может промахнуться.
Настоящая дуэль, собственно говоря, начинается после первого
обмена. Тут уже, так сказать, начинается самый интерес.
Станция. Опять тронулись. Почему они его так мучат?
Сегодня немыслимо умереть. Совершенно немыслимо. Что, если
упасть в обморок? Нужно быть хорошим актером... Что
предпринять? Что делать? Такое дивное утро...
— Антон Петрович, прости, что я спрашиваю,-- сказал
Митюшин,-- но это важно. У тебя ничего нет нам передать? В
смысле бумаг? Письма, что ли, завещания? Это всегда так
делается.
Антон Петрович покачал головой.
— Напрасно,-- сказал Митюшин.-- Мало ли что может быть.
Вот мы с Генрихом уже приготовились к тому, чтобы пожить в
тюрьме. Дела у тебя в порядке?
Антон Петрович кивнул. Он говорить больше не мог.
Единственный способ удержаться от крика было смотреть на
мелькающие сосны.
— Нам сейчас вылезать,-- сказал Гнушке и встал. Митюшин
встал тоже. Антон Петрович, стиснув зубы, наполовину поднялся,
но от толчка поезда снова присел.
— Выходить,-- сказал Митюшин и повернул рукоятку двери.
Только тогда Антону Петровичу удалось отделиться от лавки.
Вдавив в глазницу монокль, он осторожно сошел на платформу.
Солнце, теплынь...
— Они идут сзади,-- сказал Гнушке. Антон Петрович слегка
согнулся, как будто что-то ему напирало в спину. Нет, это
немыслимо, надо проснуться.
Оставив вокзал, они пошли по шоссе мимо крохотных
кирпичных домов с летуньями в окнах. На углу шоссе и мягкой
белой дороги, уходящей в лес, был трактир. Антон Петрович вдруг
остановился.
— Ужасно пить хочется,-- сказал он глухо.-- Я бы
чего-нибудь такого выпил.
— Да, не мешает,-- протянул Митюшин. Гнушке оглянулся и
сказал:
— Они уже свернули в лес.
— Успеем,-- сказал Митюшин.
Втроем они вошли в трактир. Тучная женщина тряпкой
вытирала стойку. Она хмуро поглядела на них и налила им три
кружки пива.
Антон Петрович глотнул, как бы немножко задохнулся и
сказал:
— Подождите минуточку. Я сейчас.
— Только поторопись,-- сказал Митюшин, ставя кружку
обратно на стойку.
Антон Петрович прошел в коридор, куда метила стрелка,
быстро прошел мимо уборной, мимо кухни, вздрогнул от того, что
кошка шмыгнула под ногами, ускорил шаг, дошел до конца
коридора, толкнул дверь, и в лицо брызнуло солнце. Он оказался
в зеленом дворике, где прогуливались куры, и сидел на полене
мальчик в полинялом купальном костюме. Антон Петрович быстро
махнул мимо него, мимо кустов бузины, сбежал по каким-то
деревянным ступеням, опять попал в кусты и вдруг поскользнулся,
так как почва шла под уклон. Кусты хлестали по лицу, он неловко
раздвигал их, нырял, скользил,-- склон, густо заросший бузиной,
спускался все круче. Наконец стремление его стало неудержимо.
Он съезжал вниз на напряженных, растопыренных ногах, отбиваясь
от гибких веток. Потом он на полном ходу обнял неожиданный
ствол дерева и стал продвигаться наискось. Кусты поредели.
Впереди высокий забор. В заборе он сразу нашел лазейку,
прошуршал сквозь крапиву и оказался в сосновой роще, где между
стволами развешено было пестрое от теней белье, и стояли
какие-то досчатые строения. Все так же решительно он прошел
рощу и опять заметил, что скользит вниз по склону. Впереди
между деревьев засияла вода. Он споткнулся, чуть не упал,
увидел справа тропинку и перешел на нее. Тропинка привела его к
озеру.
Загорелый, цвета копченой камбалы, старик рыболов в
соломенной шляпе указал ему дорогу на станцию Ваннзе. Дорога
шла сперва вдоль озера, потом свернула в лес, и около двух
часов он плутал в лесу, пока наконец не вышел на полотно. Он
добрел до ближайшей станции, и в это мгновение подошел поезд. С
опаской он влез в вагон, втиснулся между двух пассажиров,
которые не без удивления взглянули на этого странного, не то
подкрашенного, не то запыленного человека, теребящего ленту
монокля.
И только в Берлине, на площади, он остановился: по крайней
мере у него было такое чувство, точно он до сих пор беспрерывно
бежал и вот только сейчас остановился, передохнул, огляделся.
Рядом старая цветочница с огромной шерстяной грудью продавала
гвоздики. Человек в панцире из газет выкрикивал название
берлинского листка. Чистильщик сапог подобострастно посмотрел
на Антона Петровича. И облегченно вздохнув, Антон Петрович
твердо опустил ногу на подставку, и чистильщик сразу стал
быстро-быстро работать локтями.
"Все, конечно, ужасно,-- думал он, глядя, как постепенно
разгорается носок башмака.-- Но я жив, а это пока главное".
Митюшин и Гнушке, вероятно, сторожат у дома, так что нужно
переждать. С ними нельзя встретиться ни в каком случае. Ночью
он зайдет за вещами. Нужно будет в эту же ночь покинуть Берлин.
Он еще обдумает, как это сделать...
— Здравствуйте, Антон Петрович,-- раздался мягкий голос
над самым его ухом.
Он так вздрогнул, что нога соскользнула с подставки. Нет,
ничего, ложная тревога. Это был некий Леонтьев, человек,
которого он встречал раза три-четыре, журналист, кажется, или
что-то вроде этого. Болтливый, но безобидный человек. Говорят,
что ему жена изменяет с кем попало. — Гуляете? — спросил
Леонтьев, меланхолично пожимая ему руку.
— Да. Нет, у меня всякие дела,-- ответил Антон Петрович и
подумал: если он сейчас не поклонится и не уйдет, это будет
безобразно.
Леонтьев посмотрел в одну сторону, потом в другую и
сказал, просияв, словно сделал счастливое открытие: --
Прекрасная погода!
Вообще же он был пессимист и, как всякий пессимист,
человек до смешного не наблюдательный. Лицо у него было плохо
выбритое, желтоватое, длинное, и весь он был какой-то неладный,
тощий и унылый, словно у природы ныли зубы, когда она создавала
его.
Чистильщик с молодецким стуком сложил щетки. Антон
Петрович посмотрел на повеселевшие свои башмаки.
— Вам в какую сторону? — спросил Леонтьев.
— А вам? — спросил Антон Петрович.
— Да мне все равно. Я сейчас свободен. Могу вас немного
проводить,-- он кашлянул и вкрадчиво добавил:-- конечно, если
вы разрешите.
— Ну, что вы, пожалуйста,-- пробурчал Антон Петрович.
Прилип. Нужно пойти по каким-нибудь другим улицам. А то
наберутся еще знакомые. Только не встретить тех двоих. Ради
Бога.
— Ну, как вы живете?-- спросил Леонтьев. Он был из породы
тех людей, которые спрашивают, как вы живете, только для того,
чтобы обстоятельно рассказать, как они сами живут.
— Х-м...Так... Ничего,-- невнятно ответил Антон Петрович.
"А потом он, конечно, все узнает. Господи, какая ерунда".-- Мне
направо,-- сказал он вслух и резко повернул.
Леонтьев, грустно улыбаясь своим мыслям, длинными ногами
въехал в него и легко откачнулся. — Направо, так направо, мне
все равно. "Что делать?-- подумал Антон Петрович.-- Не могу же
я с ним просто так гулять. Нужно так много обдумать, решить...
И я страшно устал, мозоли болят".
А Леонтьев уже рассказывал. Он рассказывал пространно. Он
рассказывал о том, сколько он платит за комнату, как трудно
платить, как трудно вообще жить, как редко бывает, что
попадается хорошая квартирная хозяйка, что у них хозяйка так
себе.
— Моя жена, Анна Никаноровна, с ней не ладит,--
рассказывал Леонтьев и вкрадчиво усмехался.
Они шли по совершенно незнакомой улице, где двое потных
рабочих, один с татуированной грудью, чинили мостовую. Антон
Петрович вытер платком лоб и сказал:
— У меня тут поблизости есть дело. Меня ждут. Деловое
свидание.
— Да я вас провожу,-- грустно улыбнулся Леонтьев. Антон
Петрович окинул улицу отчаянным взглядом. Вывеска: отель.
Убогий отель. Дом черноватый, плоский.
— Мне сюда,-- сказал Антон Петрович.-- Да, в эту
гостиницу. Деловое свидание.
Леонтьев снял рваную перчатку, мягко пожал ему руку.
— А знаете что,-- я вас, пожалуй, немного подожду. Вы
ведь будете недолго?
— Нет, долго,-- сказал Антон Петрович.
— Жаль. А то мне хотелось кое о чем с вами потолковать,
совета у вас попросить. Ну, всего хорошего. Я на всякий случай
еще послоняюсь тут. Может быть, вы освободитесь раньше.
Антон Петрович вошел в отель. Ничего не поделаешь. Было
пусто и темновато. Из-за какого-то прилавка выросла
взъерошенная личность и спросила, что ему нужно. "Комнату",--
тихо сказал Антон Петрович. Личность задумалась, почесала себя
за ухом и потребовала задаток. Антон Петрович дал десять марок.
Рыжая горничная, быстро виляя задом, провела его по длинному
коридору, отперла дверь. Он вошел, глубоко вздохнул и сел в
низкое плюшевое кресло. Он был один. Мебель, постель,
умывальник проснулись, посмотрели на него исподлобья и
задремали опять. В этом сонном, ничем не приметном номере Антон
Петрович был, наконец, один.
И, сгорбившись, прикрыв ладонью глаза, он задумался, и
перед ним поскакало что-то зеленое, желтое, мальчишка на
полене, рыболов, Леонтьев, Берг, Таня. И подумав о Тане, он
застонал и сгорбился еще напряженнее. Ее голос, ее милый голос.
Быстроглазая, легкая, прыгала на диван и сразу поджимала ноги,
и юбка кругом вздымалась шелковым куполом и спадала опять. А не
то сидела у стола, так неподвижно, только изредка мигала, и,
подняв лицо, выпускала папиросный дым. Бессмысленно... Зачем ты
врала? Ведь ты врала. Что я буду без тебя делать? Танька!..
Понимаешь,-- ты врала. Моя радость,-- ну почему? Почему?
Танька!
И, постанывая и хрустя пальцами, он зашагал по номеру,
стукаясь о мебель, не замечая, что стукается. Случайно он
остановился у окна, взглянул на улицу. Сперва улицы не было
видно из-за тумана в глазах, но туман рассеялся. Появилась
улица, какой-то фургон, велосипедист, старушка, осторожно
покидающая тротуар. И по тротуару медленно брел Леонтьев, читая
на ходу газету; прошел, свернул за угол. И почему-то при виде
Леонтьева Антон Петрович осознал всю безнадежность,-- да,
именно, безнадежность, другого слова нет,-- всю безнадежность
своего положения. Еще вчера он был совершенно порядочным
человеком, уважаем друзьями, знакомыми, сослуживцами. Служба!
Какая там служба! Теперь все изменилось: он сбежал по
скользкому склону — и теперь он внизу.
— Но как же так? Нужно на что-то решиться,-- тонким
голосом сказал Антон Петрович. Может быть, есть какой-нибудь
выход? Помучили его и довольно. Да, нужно решиться.
Подозрительный взгляд взъерошенной личности. Что сказать ей? Ну
да, ясно: я иду за вещами, они остались на вокзале. Так. С этой
гостиницей он рассчитался навеки. Улица, слава Богу,
свободна,-- Леонтьев подождал и ушел. Как мне пройти на
ближайшую остановку трамвая? Ах, идите прямо, и вы дойдете до
ближайшей остановки трамвая. Нет, лучше автомобиль. Поехали.
Улицы становятся опять знакомыми. Спокойно, совсем спокойно он
вылез из автомобиля. Он-- дома. Пять этажей. Спокойно, совсем
спокойно он вошел в переднюю. Но все-таки страшно. Он быстро
открыл дверь в гостиную. Ах, какое удивление!
В гостиной, у круглого стола, сидят Митюшин, Гнушке...
Таня. На столе — бутылки, чашки. Митюшин, весь мокрый и
розовый, глаза блестят, пьян, как стелька. Гнушке тоже пьян,
улыбается и потирает руки. Таня сидит, положив голые локти на
стол, неподвижно на него уставилась...
Митюшин ахнул, подбежал к нему, схватил за руку.
"Наконец-то объявился!" И шепотом, лукаво подмигнув: "Ну и
фрукт".
Антон Петрович сел, выпил водки. Митюшин и Гнушке все так
же лукаво, но добродушно поглядывают на него. Таня говорит:
"Ты, вероятно, голоден. Я принесу тебе бутерброд". Да, большой
бутерброд с ветчиной, так чтобы торчало сальце. И вот, как
только она вышла, Митюшин и Гнушке бросились к нему,
заговорили, перебивая друг друга: "Ну и повезло тебе, Антон
Петрович! Представь себе,-- господин Берг тоже струсил. Нет, не
тоже струсил, а просто: струсил. Пока мы ждали тебя в трактире,
вошли его секунданты, сообщили, что Берг передумал. Эти
широкоплечие нахалы всегда оказываются трусами. Мы просим вас.
господа, извинить нас, что мы согласились быть секундантами
этого подлеца. Вот как тебе повезло, Антон Петрович! Все,
значит, шито-крыто. И ты вышел с честью,
Он посмотрел на плюшевое кресло, на пухлую постель, на
умывальник, и этот жалкий номер в этом жалком отеле показался
ему той комнатой, где отныне ему придется жить всегда. Присев
на постель, он сиял башмаки, облегченно пошевелил пальцами ног,
заметил, что натер пятку, и что левый носок порвался. Потом он
позвонил, заказал бутерброд с ветчиной. И когда горничная
поставила на стол тарелку, он замер, и как только закрылась
дверь, обеими руками схватил хлеб, засопел, сразу измазал
пальцы и подбородок в сале и стал жадно жевать.
Владимир Набоков. Порт
В низкой парикмахерской пахло прелыми розами. Жарко и
тяжело жужжали мухи. Солнце лужами топленого меда горело на
полу, щипало блеском флаконы, сквозило сквозь долгую занавеску
в дверях: занавеска-- глиняные бусы да трубочки из бамбука,
вперемежку нанизанные на частые шнуры — рассыпчато позвякивала
и переливалась, когда кто-нибудь, входя, плечом ее откидывал.
Перед собой, в тускловатом стекле, Никитин видел свое загорелое
лицо, лепные пряди ярких волос, сверканье ножниц, стрекотавших
над ухом,-- и глаза его были внимательны и строги, как это
всегда бывает, когда смотришься в зеркало. Накануне он приехал
из Константинополя, где жить стало невтерпеж, в этот древний
южно-французский порт; утром заходил в русское консульство, в
бюро труда, бродил по городу, узкими улочками сползающему к
морю, устал, разомлел и теперь зашел постричься, освежить
голову. Пол вокруг стула был уже усыпан яркими мышками,--
обрезками волос. Парикмахер набрал в ладонь жидкого мыла.
Вкусный холодок прошел по макушке, пальцы крепко втирали густую
пену,-- а потом грянул ледяной душ, екнуло сердце, мохнатое
полотенце заработало по лицу, по мокрым волосам.
Плечом пробив волнистый дождь занавески, Никитин вышел в
покатый переулок. Правая сторона была в тени, по левой в жарком
сиянии дрожал вдоль панели узкий ручей, девочка, черноволосая,
беззубая, в смуглых веснушках, ловила звонким ведром сверкавшую
струю; и ручей, и солнце, и фиолетовая тень,-- все текло,
скользило вниз, к морю: еще шаг, и там, в глубине, между стен,
вырастал его плотный сапфировый блеск. По теневой стороне шли
редкие прохожие. Попался навстречу негр в колониальной форме,--
лицо, как мокрая галоша. На тротуаре стоял соломенный стул, с
сидения мягко спрыгнула кошка. Медный провансальский голос
затараторил где-то в окне. Стукнул зеленый ставень. На лотке,
среди лиловых моллюсков, пахнувших морской травой, шероховатым
золотом отливали лимоны.
Сойдя к морю, Никитин с волнением поглядел на его густую
синеву, переходившую вдали в ослепительную серебристость,-- на
световую рябь, нежно игравшую по белому борту яхты,-- и потом,
пошатываясь от зноя, пошел разыскивать русский ресторанчик,
адрес которого он приметил на стене в консульстве,
В ресторанчике, как и в парикмахерской, было жарко,
грязновато. В глубине, на широкой стойке, сквозили закуски и
фрукты в волнах сизой кисеи, прикрывавшей их. Никитин сел,
расправил плечи: рубашка прилипла к спине. За соседним столиком
сидели двое русских, видимо, матросы с французского судна, а
поодаль одинокий старичок в золотых очках, чмокая и посасывая,
лакал с ложки борщ, Хозяйка, вытирая полотенцем пухлые руки,
материнским взглядом окинула вошедшего. Два лохматых щенка,
лопоча лапками, валялись на полу; Никитин свистнул; старая
облезлая сука с зеленой слизью в углах ласковых глаз положила
морду к нему на колени.
Один из моряков обратился к нему, сдержанно и неторопливо:
— Отгоните. Блох напустит.
Никитин потрепал собаку по голове, поднял сияющие глаза.
— Этого, знаете, не боюсь... Константинополь... Бараки...
Что вы думаете...
— Недавно прибыли? — спросил моряк. Голос — ровный.
Сетка вместо рубашки. Весь прохладный, ловкий. Темные волосы
отчетливо сзади подстрижены. Чистый лоб. Общий вид порядочности
и спокойствия. — Вчера вечером,-- отвечал Никитин. От борща,
от черного огненного вина он еще больше вспотел. Хотелось
смирно сидеть, тихо беседовать. В пройму двери вливалось яркое
солнце, трепет и блеск переулочного ручейка,-- и поблескивали
очки у русского старичка, сидевшего в углу, под газовым
счетчиком.
— Работы ищете? — спросил второй матрос, пожилой,
голубоглазый, с бледными, моржовыми усами, но тоже весь
отчетливый, чистый, отшлифованный солнцем и соленым ветром.
Никитин улыбнулся:
— Еще бы... Вот был сегодня в бюро труда... Предлагают
сажать телеграфные столбы, вить канаты, да вот не знаю...
— А вы к нам,-- проговорил черноволосый,-- кочегаром, что
ли. Это, скажу вам, дело... А, Ляля... Наше вам с кисточкой!
Вошла барышня, в белой шляпе, с некрасивым нежным лицом,
прошла между столиков, улыбнулась сперва собачкам, потом
морякам. Никитин спросил что-то и забыл свой вопрос, глядя на
девушку, на движенье ее низких бедер, по которым всегда можно
узнать русскую барышню. Хозяйка нежно взглянула на дочь,
устала, мол, просидела все утро в конторе, а не то в магазине
служит. Было в ней что-то трогательное, уездное, хотелось
думать о фиалочном мыле, о дачном полустанке в березовом лесу.
Конечно, за дверью никакой Франции нет. Кисейные движения.
Солнечная чепуха.
— Нет, это вовсе не сложно,-- говорил моряк,-- бывает
так: железная бадья, угольная яма. Подгребаете, значит. Сперва
легко,-- пока уголь скатом: сам в бадью сыплется; потом
тяжелее. Наполните бадью, ставите ее на тележку. Подкатываете к
старшему кочегару. Тот ударом лопаты — раз!-- отпахивает
печь,-- два!-- той же лопатой бросает, знаете, широко, веером,
чтобы ровно лег. Работа тонкая. Изволь следить за стрелкой, а
если понизится давление...
В окне с улицы появились голова и плечи человека в панаме
и белом пиджаке. — Как изволите поживать, Ляля? Облокотился о
подоконник.
— Да-да, конечно, жарко, так и пышит. Работать нужно в
одних штанах да в сетке. Сетка потом черная. А вот я говорил,--
о давлении-то. В печи, значит, образуется накипь, каменная
кора, разбиваешь атакой длинной кочергой. Трудно. Зато как
потом выскочишь на палубу — солнце, хоть и тропическое, а
кажется свежим,-- да встанешь под душ, да шмыг к себе в кубрик,
в гамак,-- благодать, доложу я вам... Тем временем у окна:
— А он, понимаете, утверждает, что видел меня в
автомобиле!
Голос у Ляли был высокий, взволнованный. Ее собеседник,
белый господин, стоял, облокотясь с внешней стороны
подоконника, и в квадрате окна были видны его круглые плечи,
бритое мягкое лицо, наполовину освещенное солнцем: русский,
которому повезло.
— Вы еще, говорит, были в сиреневом платье, а у меня и
нет такого,-- взвизгнула Ляля,-- а он настаивает: "же ву
засюр".
— Нельзя ли по-русски,-- обернулся моряк, говоривший с
Никитиным. Человек в окне сказал: — А я, Ляля, достал эти
ноты. Помните? Так и пахнуло,-- почти нарочито, словно кто-то
забавлялся тем, что выдумывает эту барышню, этот разговор, этот
русский ресторанчик в чужеземном порту,-- пахнуло нежностью
русских захолустных будней, и сразу, по чудному и тайному
сочетанию мысли, мир показался еще шире, захотелось плыть по
морям, входить в баснословные заливы, везде подслушивать чужие
души.
— Вы спрашиваете, какой рейс? Индокитай,-- так просто
сказал моряк.
Никитин задумчиво застукал папиросой о портсигар; на
деревянной крышке выжжен золотой орел. — Хорошо, должно быть.
— А что? Конечно, хорошо.
— Ну, расскажите что-нибудь. Ну, про Шанхай, про Коломбо.
— Шанхай? Видел. Теплый дождик, красный песочек. Сыро,
как в оранжерее. А на Цейлон, например, не попал; вахта,
знаете... Моя была очередь...
Человек в белом пиджаке, согнув плечи, через окно говорил
Ляле что-то, тихо и значительно. Она слушала, набок склонив
голову, одной рукой потрагивая завернувшееся ухо собаки.
Собака, выпустив огненно-розовый язык, радостно и быстро дыша,
глядела
...Закладка в соц.сетях