Жанр: Классика
Жизнь клима самгина 2.
...еком, который, глядя на него искоса,
прислушивается как бы не к словам, а к мыслям. Мысли у
Самгина были обиженные, суетливы и бессвязны, ненадежные
мысли. Но слов он не мог остановить, точно в нем, против его
воли, говорил другой человек. И возникало опасение, что этот
другой может рассказать правду о записке, о Митрофанове.
- Так не похоже на нее, - говорил он, разводя руками, и думал:
"Если б я знал... Если б она сказала мне... А - что ж тогда?"
Гогин молчал. Его молчание становилось совершенно
невыносимым. Он сидел, покачивая ногой, и Самгину казалось,
что обращенное к нему ухо Гогина особенно чутко напряжено.
"Может быть, он подозревает и меня?" - внезапно подумал
Самгин и вслух очень громко вскричал: - Это так чудовищно!
- Неприятная штука, - щелкнув пальцами, отозвался Гогин. -
Главное - скрылась, вот что...
Не меняя позы, он все сидел, а ведь он уже спросил обо всем и
мог бы уйти. Он вздохнул.
- Исчезла при таких обстоятельствах, что... В дверь постучали.
- Кто? Я - занят! - крикнул Самгин.
- Телеграмма, - сказала горничная.
Он взял из ее рук синий конвертик и, не вскрыв, бросил его на
стол. Но он тотчас заметил, что Гогин смотрит на телеграмму,
покусывая губу, заметил и - испугался: а вдруг это от Никоновой?
"Не буду вскрывать", - решил он и несколько отвратительных
секунд не отводил глаз от синего четвероугольника бумаги, зная,
что Гогин тоже смотрит на него, - ждет.
"Глупо и подозрительно", - догадался он и стал, не спеша,
развертывать телеграмму, а потом прочитал механически, вслух:
"Тимофей скончался привези тело немедля Самгина".
И, почти не скрывая чувства облегчения, он объяснил:
- Телеграфирует мать, умер отчим. Надо ехать в Старую Руссу.
- Да, неприятная штука, - задумчиво повторил Гогин, вставая, и
спросил: - Если Никонова напишет вам, вы сообщите мне ее
адрес?
- Разумеется. Как же иначе?
- Да. Это все, конечно, между нами. До времени. Может быть,
еще объяснится в ее пользу, - пробормотал Гогин и, слабо пожав
руку Самгина, ушел.
"Он, кажется, хотел утешить меня", - сообразил Самгин, подойдя
к буфету и наливая воду в стакан.
Он чувствовал себя обессиленным, оскорбленным и даже
пошатывался, идя в кабинет. В левом виске стучало, точно там
были спрятаны часы.
"Следовало сказать о моих подозрениях, - думал он, садясь к
столу, но - встал и лег на диван. - Ерунда, я не имел никаких
подозрений, это он сейчас внушил мне их".
Сняв очки, Самгин крепко закрыл глаза. Было жалко потерять
женщину. Еще более жалко было себя. Желчно усмехаясь, он
спросил:
"Почему суждено мне попадать в такие идиотские положения?"
В столовую вошла Анфимьевна, он попросил ее уложить чемодан,
передать Варваре телеграмму и снова отдал себя во власть мелких
мыслей.
"Это ее назвал Усов бестолковой. Если она служит жандармам,
то, наверное, из страха, запуганная каким-нибудь полковником
Васильевым. Не из-за денег же? И не из мести людям, которые
командуют ею. Я допускаю озлобление против Усовых,
Властовых, Поярковых; она - не злая. Но ведь ничего еще не
доказано против нее, - напомнил он себе, ударив кулаком по
дивану. - Не доказано!"
Ночью, в вагоне, следя в сотый раз, как за окном плывут всё те же
знакомые огни, качаются те же черные деревья, точно подгоняя
поезд, он продолжал думать о Никоновой, вспоминая, не было ли
таких минут, когда женщина хотела откровенно рассказать о себе,
а он не понял, не заметил ее желания? Но он видел пред собою
невыразительное лицо, застывшее в "бабьей скуке", как сам же
он, не удовлетворенный ее безответностью, назвал однажды ее
немое внимание, и вспомнил, что иногда это внимание бывало
похоже на равнодушие. Вспомнил также, что, когда он сказал ей
фразу Инокова: "Человек бьется в словах, как рыба в песке", она
улыбнулась и сказала: "Это очень смешно, а - верно". Да, она
молчала и слушала гораздо лучше, чем говорила. Она, кажется,
единственный человек, после которого не осталось в памяти ни
одной значительной фразы, кроме этой:
"Смешно, а - верно". Точно она думала, что смешное всегда
неверно. В конце концов - она совершенно нормальный, простой
человек.
"Она не умела распускать павлиний хвост слов, как это делал
Митрофанов".
Тут он вспомнил, что Митрофанов тоже сначала казался ему
человеком нормальным, здравомыслящим, но, в сущности, ведь
он тоже изменил своему долгу; в другую сторону, а - изменил, это
- так.
"Нет доказательств, что она изменила, - еще раз напомнил он
себе. - Есть только подозрения..."
Поезд точно под гору катился, оглушительно грохотал, гремел
всем своим железом, под полом вагона что-то жалобно скрипело
и взвизгивало:
- Рига - иго - так, рига - так...
Потом, испуганно свистнув, поезд ворвался в железную клетку
моста и как будто повлек ее за собою, изгибая, ломая косые
полосы ферм. Разрушив клетку, отбросив с пути своего
одноглазый домик сторожа, он загремел потише, а скрип под
вагоном стал слышней.
- Иго - рига - так - так, иго - так... Самгин задумался о том, что
вот уже десять лет он живет, кружась в пыльном вихре на
перекрестке двух путей, не имея желания идти ни по одному из
них. Не впервые думал он об этом, но в эту ночь, в этот час все
было яснее и страшней. Не один он живет такой жизнью, а сотни,
тысячи людей, подобных ему, он это чувствовал, знал. Вихрь
кружится все более бешено, вовлекая в свой круговорот всех, кто
не в силах противостоять ему, отойти в сторону, а Кутузовы,
Поярковы, Гогины, Усовы неутомимо и безумно раздувают его.
Люди этого типа размножаются с непонятной быстротой и
обидно, грубо командуют теми, кто, по какому-то
недоразумению, помогает им.
Тут он вспомнил, как Татьяна, девица двадцати лет, кричала в
лицо старика профессора, известного экономиста:
- Вы рассуждаете так, как будто история, мачеха ваша, приказала
вам: "Ваня, сделай революцию!" А вы мачехе не верите,
революции вам не хочется, и, сделав кислое личико, вы читаете
мне из корана Эдуарда Бернштейна, подтверждая его Рихтером и
Ле-Боном, - не надо делать революцию!
Посидев несколько месяцев в тюрьме, Гогина озлобилась, и
теперь в ее речах всегда звучит нечто личное. Память Самгина
услужливо восстановила сцену его столкновения с Татьяной.
Под Москвой, на даче одного либерала, была устроена вечеринка
с участием модного писателя, дубоватого человека с
неподвижным лицом, в пенснэ на деревянном носу. Самгин
встречал этого писателя и раньше, знал, что он числится
сочувствующим большевизму, и находил в нем общее и с дерзким
грузчиком Сибирской пристани и с казаком, который сидел у
моря, как за столом; с грузчиком его объединяла склонность к
словесному, грубому озорству, с казаком - хвастовство своей
независимостью. Солидно выпив, писатель собрал человек десять
молодежи и, уводя ее на террасу дачи, объявил басом:
- Через десять минут мы вам устроим сурприз.
- Сур-приз, - повторила Татьяна. - Малый, кажется, глуповат.
В саду тихонько шелестел дождь, шептались деревья; было
слышно, что на террасе приглушенными голосами распевают чтото
грустное. Публика замолчала, ожидая - что будет; Самгин
думал, что ничего хорошего не может быть, и - не ошибся.
Минут через двадцать писатель возвратился в зал; широкоплечий,
угловатый, он двигался не сгибая ног, точно шел на ходулях, - эта
величественная, журавлиная походка придавала в глазах Самгина
оттенок ходульности всему, что писатель говорил. Пройдя, во
главе молодежи, в угол, писатель, вкусно и громко чмокнув,
поправил пенснэ, нахмурился, картинно, жестом хормейстера,
взмахнул руками.
- Начинаем!
Хор бравурно и довольно стройно запел на какой-то очень
знакомый мотив ходившие в списках стихи старого народника,
один из таких списков лежал у Самгина в коллекции рукописей,
запрещенных цензурой. Особенно старался тенористый,
маленький, но крепкий человек в синей фуфайке матроса и с
курчавой бородкой на веселом, очень милом лице. Его тонкий
голосок, почти фальцет, был неистощим, пел он на терцию выше
хора и так комически жалобно произносил радикальные слова,
что и публика и даже некоторые из хористов начали смеяться. Но
Самгин недоумевал: в чем тут "сурприз" и фокус? Он понял это,
когда писатель, распластав руки, точно крылья, остановил хор и
глубоким басом прочитал, как дьякона читают "Апостол":
Долой бесправие! Да
здравствует свобода!
И учредительный да
здравствует собор!
Немедленно хор повторил эти две строчки, но так, что получился
карикатурный рисунок словесной и звуковой путаницы. Все
певцы пели нарочито фальшиво и все гримасничали, боязливо
оглядывая друг друга, изображая испуг, недоверие,
нерешительность; один даже повернулся спиною к публике и
вопросительно повторял в угол:
- Долой? Долой?
Тенор, согнув ноги, присел и плачевно выводил:
- Дол-лой - долой - долой...
- Да здравствует свобода! - мрачно, угрожающе пропел писатель,
и вслед за ним каждый из певцов, снова фальшивя, разноголосо
повторил эти слова. Получился хаотический пучок звуков,
которые однако все же слились в негромкий, разочарованный и
жалобный вой. Так же растрепанно и разочарованно были
пропеты слова "учредительный собор".
Все это было закончено оглушительным хохотом певцов,
смеялась и часть публики, но Самгин заметил, что люди
солидные сконфужены, недоумевают. Особенно громко и
самодовольно звучал басовитый, рубленый смех писателя:
- Хо. Хо. Хо.
Он стоял, раздвинув ноги, вскинув голову так, что кадык его
высунулся, точно топор. Видя пред собою его карикатурно
мрачную фигуру, поддаваясь внезапному взрыву возмущения и
боясь, что кто-нибудь опередит его, Самгин вскочил, крикнул:
- Господа!
Писатель, тоном Актера из пьесы "На дне", подхватил:
Если к правде святой
Мир дорогу найти не
сумеет - хо, - хо!
- Прошу внимания, - строго крикнул Самгин, схватив обеими
руками спинку стула, и, поставив его пред собою, обратился к
писателю: - Сейчас вы пропели в тоне шутовской панихиды
неловкие, быть может, но неоспоримо искренние стихи старого
революционера, почтенного литератора, который заплатил
десятью годами ссылки..
- Вот именно! - воскликнул кто-то, и публика примолкла, а
Самгин, раздувая огонь своего возмущения, приподняв стул,
ударил им 6 пол, продолжая со всей силою, на какую был
способен:
- Но, издеваясь над стихами, не издевались ли вы и над идеями
представительного правления, над идеями, ради реализации
которых деды и отцы ваши боролись, умирали в тюрьмах, в
ссылке, на каторге?
- Это - что же? Еще одна цензура? - заносчиво, но как будто и
смущенно спросил писатель, сделав гримасу, вовсе не нужную
для того, чтоб поправить пенснэ.
- Это - вопрос, - ответил Самгин. - Вопрос, который, я уверен,
возник у многих здесь.
- Не у меня, - крикнула Татьяна, но двое или трое солидных
людей зашикали на нее, а один из них обиженно сказал:
- Да, это - чересчур! Учредительное собрание осмеивать, это...
- Мне идея не смешна, - пробормотал писатель. - Стихи
смешные.
- Да? - иронически спросил Самгин. - Я рад слышать это. Мне
это показалось грубой шуткой блудных детей, шуткой, если
хотите, символической. Очень печальная шутка...
Тут и вмешалась Татьяна.
- Вы, Самгин, уверены, что вам хочется именно конституции, а не
севрюжины с хреном? - спросила она и с этого момента начала
сопровождать каждую' его фразу насмешливыми и ядовитыми
замечаниями, вызывая одобрительный смех, веселые возгласы
молодежи. Теперь он не помнил ее возражений, да и тогда не
улавливал их. Но в память его крепко вросла ее напряженная
фигура, стройное тело, как бы готовое к физической борьбе с
ним, покрасневшее лицо и враждебно горящие глаза; слушая его,
она иронически щурилась, а говоря - открывала глаза широко, и
ее взгляд дополнял силу обжигающих слов. Раздражаемый ею, он,
должно быть, отвечал невпопад, он видел это по улыбкам
молодежи и по тому, что кто-то из солидных людей стал
бестактно подсказывать ему ответы, точно добросердечный
учитель ученику на экзамене. В конце концов Гогина его запутала
в словах, молодежь рукоплескала ей, а он замолчал, спросив:
- Смотрите, не превращаете ли вы марксизм в анархизм?
- Ой - старо! - вскричала она и, поддразнивая, осведомилась: -
Может быть, о Бланки вспомните? Меньшевики этим тоже
козыряют.
В таких воспоминаниях он провел всю ночь, не уснув ни минуты,
и вышел на вокзал в Петербурге полубольной от усталости и уже
почти равнодушный к себе.
В гостинице, где он всегда останавливался, конторщик подал ему
письмо, извиняясь, что забыл сделать это в день отъезда его.
- Как будто чувствовал, что вы сегодня вернетесь, - прибавил он,
любезно улыбаясь.
Самгин взглянул на почерк, и рука его, странно отяжелев, сунула
конверт в карман пальто. По лестнице он шел медленно, потому
что сдерживал желание вбежать по ней, а придя в номер, тотчас
выслал слугу, запер дверь и, не раздеваясь, только сорвав с головы
шляпу, вскрыл конверт.
"Прощай, конечно, мы никогда больше не увидимся. Я не такая
подлая, как тебе расскажут, я очень несчастная. Думаю, что и ты
тоже" - какие-то слова густо зачеркнуты - "такой же. Если
только можешь, брось все это. Нельзя всю жизнь прятаться,
видишь. Брось, откажись, я говорю потому, что люблю, жалею
тебя".
Письмо было написано так небрежно, что кривые строки,
местами, сливались одна с другой, точно их писали в темноте.
"Что это значит? - спросил Самгин себя, автоматически, но
быстро разрывая письмо на мелкие клочья. - От чего отказаться?
Неужели она думает, что я..."
Он растирал в кулаке кусочки бумаги, затем сунул их в карман
брюк, взял конверт, посмотрел на штемпель:
Ярославль.
"Она с ума сошла, если она думает, что я... одной профессии с
нею".
Тщательно разорвав конверт на узкие полоски, он трижды
перервал их поперек и тоже сунул в карман.
"С ума сошла!"
Он чувствовал себя оглушенным и видел пред собой
незначительное лицо женщины, вот оно чуть-чуть изменяется
неохотной, натянутой улыбкой, затем - улыбка шире, живее, глаза
смотрят задумчиво и нежно. Никогда он не видел это лицо злым.
Бездумно посидев некоторое время, он пошел в уборную,
выгрузил из кармана клочья бумаги, в раковину выворотил
карман, спустил воду. Несколько кусочков бумаги осталось.
Подождав, пока бак наполнится водой, он спустил воду еще раз;
теперь все бумажки исчезли. Самгин возвратился в номер, думая,
что сейчас же надо ехать покупать цинковый гроб Варавке и
затем - на вокзал, в Старую Руссу. Теперь, разделавшись с
письмом, он чувствовал себя несколько более в порядке. Что-то
кончено. А все-таки настроение было тревожное и как будто
знакомое уже; когда-то он испытывал такое же. И тревожило
желание вспомнить: когда это было, отчего?
Он вспомнил это тотчас же, выйдя на улицу и увидав отряд
конных жандармов, скакавших куда-то на тяжелых лошадях, -
вспомнил, что подозрение или уверенность Никоновой не
обидело его, так же, как не обидело предложение полковника
Васильева. Именно тогда он чувствовал себя так же странно, как
чувствует сейчас, - в состоянии, похожем на испуг пред собою.
"В состоянии удивления, близком испугу", - попытался он более
точно формулировать, глядя вслед жандармам.
По улице с неприятной суетливостью, не свойственной
солиднейшему городу, сновали, сталкиваясь, люди, ощупывали
друг друга, точно муравьи усиками, разбегались. Точно каждый из
них потерял что-то, ищет или заплутался в городе, спрашивает:
куда идти? В этой суете Самгину почудилось нечто притворное.
Когда он, купив гроб, платил деньги розовощекому, бритому
купцу, который был более похож на чиновника, успешно
проходящего службу и довольного собою, - в магазин, задыхаясь,
вбежал юноша с черной повязкой па щеке и, взмахнув
соломенной шляпой, объявил:
- Министра Плеве бомбой взорвали!
- Третий, - сказал гробовщик, быстро крестясь. - Где?
- На улице, около Варшавского вокзала. Подавая Самгину сдачу и
глядя на него с явным упреком, торговец шумно вздохнул:
- На улице, вот как-с!
Самгин молча приподнял шляпу и вышел из лавки, думая:
"Мне следовало сказать что-нибудь гробовщику; молчание мое,
наверное, показалось ему подозрительным. Да, сот и Плеве
убили..."
Он взял извозчика и, сидя в экипаже, посматривая на людей
сквозь стекла очков, почувствовал себя разреженным, подобно
решету; его встряхивало; все, что он видел и слышал,
просеивалось сквозь, но сетка решета не задерживала ничего. В
буфете вокзала, глядя в стакан, в рыжую жижицу кофе, и отгоняя
мух, он услыхал:
- На войне тысячи убивают, а жить от этого не легче.
Говорила чья-то круглая, мягкая спина в измятой чесунче,
чесунча на спине странно шевелилась, точно под нею бегали
мыши, в спину неловко вставлена лысоватая голова с толстыми
ушами синеватого цвета. Самгин подумал, что большинство
людей и физически тоже безобразно. А простых людей как будто
и вовсе не существует. Некоторые притворяются простыми, но, в
сущности, они подобны алгебраическим задачам с тремя - со
многими - неизвестными.
По столу ходили и прыгали мухи, ощупывая хоботками пылинки
сахара, а может быть, соли.
"Мысли, как черные мухи", - вспомнил Самгин строчку стихов и
подумал, что люди типа Кутузова и вообще - революционеры
понятнее так называемых простых людей; от Поярковых, Усовых
и прочих знаешь, чего можно ждать, а вот этот, в чесунче, может
быть, член "Союза русского народа", а может быть, тоже
революционер.
Но все эти мысли проходили мимо механически, не уплотняя
Самгина, даже не волнуя его, и так, в состоянии разреженном, в
равнодушной ко всему полудремоте, он очутился на вокзале
своего города. Тут его как бы взяли в плен знакомые и
незнакомые люди, засыпали деловитыми вопросами, подходили с
венками депутации городской думы, служащих Варавки, еще
какие-то депутаты. Затем они расступились, освобождая дорогу
Вере Петровне Самгиной, она шла под руку со Спивак, покрытая
с головы до ног черными вуалями, что придавало ей сходство с
монументом, готовым к открытию.
- Здравствуй, - сказала мать глухим голосом и, глядя на гроб,
который осторожно вытаскивали из багажного вагона, спросила:
- Где он?
Спивак тоже вся в черном, очень бледная и хмурая. Мелькнул
Иван Дронов с золотыми часами в руке и с головой, блестевшей,
точно хорошо вычищенный ботинок, он бежал куда-то,
раскачивая часы на цепочке, раскрыв рот. Перед вокзалом стояла
густая толпа людей с обнаженными головами, на пестром фоне ее
красовались золотые статуи духовенства, а впереди их, с посохом
в руке, большой златоглавый архиерей, похожий на колокол.
Корвин постучал камертоном о свои широкие зубы, взмахнул
руками, точно утопающий, и в жаркий воздух печально влилась
мягкая волна детских голосов. Вера Петровна, погладив
платочком вуаль на лице, взяла сына под руку.
- Боже мой, боже... У тебя ужасное лицо, Клим, дорогой...
Огромный, тяжелый гроб всунули в черный катафалк,
украшенный венками, катафалк покачнулся, черные лошади тоже
качнули перьями на головах; сзади Самгина кто-то, вздохнув,
сказал:
- Таких людей надо бы с музыкой хоронить. Нестерпимо длинен
был путь Варавки от новенького вокзала, выстроенного им, до
кладбища. Отпевали в соборе, служили панихиды пред клубом,
техническим училищем, пред домом Самгиных. У ворот дома
стояла миловидная, рыжеватая девушка, держа за плечо
голоногого, в сандалиях, человечка лет шести; девушка
крестилась, а человечек, нахмуря черные брови, держал руки в
карманах штанишек. Спивак подошла к нему, наклонилась, что-то
сказала, мальчик, вздернув плечи, вынул из карманов руки,
сложил их на груди.
Пропев панихиду, пошли дальше, быстрее. Идти было неудобно.
Ветки можжевельника цеплялись за подол платья матери, она
дергала ногами, отбрасывая их, и дважды больно ушибла ногу
Клима. На кладбище соборный протоиерей Нифонт Славороссов,
большой, с седыми космами до плеч и львиным лицом, картинно
указывая одной рукой на холодный цинковый гроб, а другую
взвесив над ним, говорил потрясающим голосом:
- Сей братолюбивый делатель на ниве жизни, господом
благословенной, не зарыл в землю талантов, от бога данных ему, а
обильно украсил ими тихий град наш на пользу и в поучение нам.
В седой бороде хорошо был виден толстогубый, яркий рот,
говорил протопоп как-то не шевеля губами, и, должно быть, от
этого слова его, круглые и внятные, плавали в воздухе, точно
пузыри.
- Ныне скудоумные и маломысленные, соблазняемые смертным
грехом зависти, утверждают, что богатые суть враги людей,
забывая умышленно, что не в сокровищах земных спасение душ
наших и что все смертию помрем, яко же и сей верный раб
Христов...
С неба изливался голубой пламень, раскаляя ослепительно золото
ризы, затканной черными крестами; стая белых голубей, кружась,
возносилась в голубую бездонность.
- Блинова охота, - вполголоса сказали за спиною Клима.
- Говорят, - у него сын эсер...
- У Блинова?
- У протопопа.
- Не слыхал. Впрочем - что же? Теперь все эсеры... Стоя на чьейто
могиле, адвокат Правдин, говоривший быстрыми словами
похвальную речь Варавке, вдруг задорно крикнул:
- Нет, не слово, а - деяние! - и начал громко читать немецкие
стихи.
Тусклое солнце висело над кладбищем, освещая, сквозь знойную
муть, кресты над могилами и выше всех крестов, на холме, под
сенью великолепно пышной березы, - три ствола от одного корня,
- фигуру мраморного ангела, очень похожего на больничную
сиделку, старую деву.
С кладбища Клим ехал в карете с матерью и Спивак; мать устало
и зачем-то в нос жаловалась:
- Жить я здесь больше не могу. Школу я передаю Лизе...
Носовые звуки окрашивали слова ее в злой тон, и, должно быть,
заметив это, она стала говорить обыкновенным голосом:
- Я телеграфировала в армию Лидии, но она, должно быть, не
получила телеграмму. Как торопятся, - сказала она, показав
лорнетом на улицу, где дворники сметали ветки можжевельника
и елей в зеленые кучи. - Торопятся забыть, что был Тимофей
Варавка, - вздохнула она. - Но это хороший обычай посыпать
улицы можжевельником, - уничтожает пыль. Это надо бы делать
и во время крестных ходов.
Закрыв глаза, помолчав, она продолжала:
- Костюм сестры милосердия очень идет Лидии, она ведь и по
натуре такая... серая. Муж ее, хотя и патриот, но, кажется,
сумасшедший.
Самгин понимал: она говорит, чтоб не думать о своем
одиночестве, прикрыть свою тоску, но жалости к матери он не
чувствовал. От нее сильно пахло туберозами, любимым цветком
усопших.
Поминальный обед был устроен в зале купеческого клуба.
Драпировки красноватого цвета и обильный жир позолоты стен и
потолка придавали залу сходство с мясной лавкой; это подсказал
Самгину архитектор Дианин; сидя рядом с ростовщицей Трусовой
и аккуратно завертывая в блин розовый кусок семги, он
сокрушенно говорил:
- Аппетит у Варавки был велик, а вкуса не было.
- Ты - не ворчи, - посоветовала Трусова. - Ты - ешь больше,
даром кормят, - прибавила она, поворачивая нагло выпученные и
всех презирающие глаза к столу крупнейших сил города: среди
них ослепительно сиял генерал Обухов, в орденах от подбородка
до живота, такой усатый и картинно героический, как будто он
был создан нарочно для того, чтоб им восхищались дети. Сидел
там вице-губернатор, уездный предводитель дворянства и еще
человек шесть в мундирах, в орденах. Там же, между городским
головой Радеевым, с золотой медалью на красной ленте, и
протопопом с крестом на груди, неподвижно, точно каменная,
сидела мать. Этот стол был отделен от всех других в зале не
только измеримым пространством, но и сознанием сидевших за
ним неизмеримости своего значения. За другими столами
помещалось с полсотни второстепенных людей; туго застегнутые
в сюртуки и шелковые черные платья, они усердно кушали и
тихонько урчали.
Встал бывший прокурор Китаев, длинный, чернобородый, с
лысиной, протертой в густых волосах, постучал ножом по
горлышку бутылки и заговорил осуждающим, холодным голосом:
- В эти дни, когда на востоке судьба против нас...
- А не лазили бы на востоки-то, - пробормотал подрядчик
Меркулов, и чей-то угрюмый голос тотчас поддержал его.
- Верно! Дрались бы с кем ближе... Лесопромышленник Усов,
поправив пальцем вставные зубы, вздохнул:
- От немцев поворотиться некуда, а тут...
- Договор-то с ними кабальный...
- Вообще живем в кабале у чиновников, верно в газетах пишут, -
довольно громко сказал банщик Домогайлов и начал
рассказывать о том, как его оштрафовали:
- В простонародной грязно будто бы! Позвольте - как же может
быть грязно, ежели там шесть дней в неделю с утра до вечера
мылом моются?
Прокурор кончил речь, духовенство запело "Вечную память", все
встали; Меркулов подпевал без слов, не открывая рта, а
Домогайлов, возведя круглые глаза в лепной потолок, жалобно
тянул:
- Па-а-а...
Но и пение ненадолго прекратило ворчливый ропот людей, давно
знакомых Самгину, - людей, которых он считал глуповатыми и
чуждыми вопросов политики. Странно было слышать и не
верилось, что эти анекдотические люди, погруженные в свои
мелкие интересы, вдруг расширили их и вот уже говорят о
договоре с Германией, о кабале бюрократов, пожалуй, более
резко, чем газеты, потому что говорят просто.
Встал Славороссов, держась за крест на груди, откинул космы
свои за плечи и величественно поднял звериную голову.
- Исусом, сыном Сираховым, премудро сказано:
"Буй в смехе возносит глас свой; муж разумный едва тихо
осклабится"...
- Замолол, краснобай, - сказала Фиона Трусова и, отхлебнув
вина, поморщилась. - Винцо-то для бедных родственничков...
Дослушав речь протопопа. Вера Петровна поднялась и пошла к
двери, большие люди сопровождали ее, люди поменьше, вставая,
кланялись ей, точно игуменье; не отвечая на поклоны, она шагала
величественно, за нею, по паркету, влачились траурные плерезы,
точно сгущенная тень ее.
"Все еще горда. А - чем гордится?" - подумал Клим.
- Вот и кончено все, - сказала она, сидя в карете. - Вышло вполне
прилично. Поминки - азиатский обычай. И - боже мой! - как
много едят у нас!
Когда приехали домой, она объявила:
- Я должна отдохнуть.
Самгин, облегченно вздохнув, прошел в свою комнату; там стоял
густой запах нафталина. Он открыл окно в сад; на траве под
кленом сидел густобровый, вихрастый Аркадий Спивак,
прилаживая к птичьей клетке сломанную дверцу, спрашивал свою
миловидную няньку:
- А почему, если покойника вез
...Закладка в соц.сетях