Жанр: Классика
Былое и думы
...ное, отголосок и оценку, а если выгодно, и помощь. Это
был первообраз русского чиновника, мироеда, подьячего, коштана. Когда я его
спросил, доволен ли он готовившимся освобождением крестьян, он отвечал мне:
- Как же-с, - без сомненья, - и, вздохнувши, прибавил: - Господи, что
тяжеб-то будет-с, разбирательств! А князь завез меня сюда, как на смех,
именно в такое время-с.
До приезда Голицына он мне с видом задушевности говорил:
- Вы не верьте, что вам о князе будут говорить насчет притеснения
крестьян или как он хотел их без земли на волю выпустить за большой выкуп.
Все это враги распускают. Ну, правда, мот он и щеголь; но зато сердце доброе
и для крестьян отец был. (295)
Как только он поссорился, он, жалуясь на него, проклинал свою судьбу,
что "доверился такому прощелыге... ведь он всю жизнь беспутничал и крестьян
разорил; ведь это он теперь прикидывается при вас таким - а то ведь зверь...
грабитель..."
- Когда же вы говорили неправду: теперь или тогда, когда вы его
хвалили? - спросил я его, улыбаясь.
Секретарь сконфузился - я повернулся и ушел. Родись этот человек не в
людской князей Голицыных, не сыном какого-нибудь "земского", давно был бы,
при его способностях, министром - Валуевым, не знаю чем.
Через час явился регент и его ментор с запиской Голицына - он,
извиняясь, просил меня, .если могу, приехать к нему, чтоб покончить эти
дрязги. Князь вперед обещал принять без спору мое решение.
Делать было нечего, я отправился. Все в доме показывало необыкновенное
волнение. Француз слуга, Пико, поспешно мне отворил дверь и с той
торжественной суетливостью, с которой провожают доктора на консультацию к
умирающему, провел в залу. Там была вторая жена Голицына, встревоженная и
раздраженная, сам Голицын ходил огромными шагами по комнате, без галстуха,
богатырская грудь наголо, - он был взбешен и оттого вдвое заикался, на всем
лице его было видно страдание от внутрь взошедших - то есть не вышедших в
действительный мир - зуботычин, пинков, треухов, которыми бы он отвечал
инсургентам в Тамбовской губернии.
- Вы б-б-бога ради простите меня, что я в-вас беспокою из-за этих
м-м-мошенников.
- В чем дело?
- Вы уж, п-пожалуйста, сами спросите - я только буду слушать.
Он позвал регента, и у нас пошел следующий разговор:
- Вы недовольны чем-то?
- Оченно недоволен... и оттого именно беспременно хочу ехать в Россию.
Князь, у которого голос лаблашевокой силы, испустил львиный стон - еще
пять зуботычин возвратились сердцу.
- Князь вас удержать не может так вы скажите, чем недовольны-то вы?
(296)
- Всем-с, А И.
- Да вы уж говорите потолковитее.
- Как же чем-с - я с тех пор, как из России приехал, с ног сбит
работой, а жалованья получил только два фунта да третий раз вечером князь
дали больше в подарок.
- А вы сколько должны получать?
- Этого я не могу сказать-с...
- Есть же у вас определенный оклад.
- Никак нет-с. Князь, когда изволили бежать за границу (это без злого
умысла), сказали мне: "Вот хочешь ехать со мной, я, мол, устрою твою судьбу
и, если мне повезет, дам большое жалованье, а не то и малым довольствуйся".
Ну, я так и поехал.
Это он из Тамбова-то -в Лондон поехал на таком условии... О, Русь!
- Ну, а как, по-вашему, везет князю или нет?
- Какой везет-с... Оно конечно, можно бы все...
- Это другой вопрос, - если ему не везет, стало, вы должны
довольствоваться малым жалованьем.
- Да князь сами говорили, что по моей службе, то есть и способности, по
здешним деньгам меньше нельзя, как фунта четыре в месяц.
- Князь, вы желаете заплатить ему по четыре фунта за месяц?
- С о-о-хотой-с...
- Дело идет прекрасно, что же дальше?
- Князь-с обещал, что если я захочу возвратиться, то пожалует мне на
обратный путь до Петербурга, Князь кивнул головой и прибавил:
- Да, но в том случае, если я им буду доволен!
- Чем же вы недовольны им?
Теперь плотину прорвало, князь вскочил. Трагическим басом, которому еще
больше придавало веса дребезжание некоторых букв и маленькие паузы между
согласными, произнес он следующую речь:
- Мне им быть д-довольным, этим м-м-молокосо-сом, этим щ-щенком?! Меня
бесит гнусная неблагодарность этого разбойника! Я его взял к себе во двор из
самобеднейшего семейства крестьян, вшами заеденного, босого; я его сам учил,
негодяя, я из него сделал ч-чело-века, музыканта, регента; голос каналье
выработал та(297)кой, что в России в сезон возьмет рублей сто в месяц
жалованья.
- Все это так; Юрий Николаевич, но я не могу разделять вашего взгляда.
Ни он, ни его семья вас не просили делать из него Ронкони, стало, и
особенной благодарности с его стороны вы не можете требовать. Вы его
обучили, как учат соловьев, и хорошо сделали, но тем и конец. К тому же это
и к делу не идет...
- Вы правы... но я хотел сказать: каково мне выносить это? Ведь я
его... к-каналью...
- Так вы согласны ему дать на дорогу?
- Черт с ним, для вас... только для вас даю. - Ну, вот дело и слажено -
а вы знаете, сколько на дорогу надобно?
- Говорят, фунтов двадцать.
- Нет, это много, отсюда до Петербурга сто целковых за глаза довольно.
Вы даете?
- Даю.
Я расчел на бумажке и передал Голицыну; тот взглянул на итог -
выходило, помнится, с чем-то тридцать фунтов. Он тут же мне их и вручил.
- Вы, разумеется, грамоте знаете? - спросил я регента.
- Как же-с...
Я написал ему расписку в таком роде: "Я. получил с кн. Ю. Н. Голицына
должные мне за жалованье и на проезд из Лондона в Петербург тридцать с
тем-то фунтов (на русские деньги столько-то). Затем остаюсь доволен и
никаких других требований на него не имею".
- Прочтите сами и подпишитесь... Регент прочел, но не делал никаких
приготовлений, чтоб подписаться.
- За чем дело?
- Не могу-с.
- Как не можете?
- Я недоволен...
Львиный сдержанный рев, - да уж и я сам готов был прикрикнуть.
- Что за дьявольщина, вы сами сказали, в чем ваше требование. Князь
заплатил все до копейки - чем же вы недовольны?
- Помилуйте-с; а сколько нужды натерпелся с тех пор, как здесь... (298)
Ясно было, что легость, с которой он получил деньги, разлакомила его.
- Например-с, мне следует еще за переписку нот.
- В-врешь! - закричал Голицын так, как и Лаблаш никогда не кричал;
робко ответили ему своим эхо рояли, и бледная голова Пико показалась в щель
и исчезла с быстротой испуганной ящерицы.
- Разве переписывание нот не входило в прямую твою обязанность?.. да и
что же бы ты делал все время, когда концертов не было?
Князь был прав, хотя и не нужно было пугать Пико гласом
контрбомбардосным.
Регент, привыкнувший к всяким звукам, не сдался - и, оставя в стороне
переписывание нот, Обратился ко мне с следующей нелепостью:
- Да вот-с еще и насчет одежды: я совсем обносился.
- Да неужели, давая вам в год около пятидесяти фунтов жалованья, Юр
Ник еще обязался одевать вас?
- Нет-с, но прежде князь все иногда давали, а теперь, стыдно сказать -
до того дошел, что без носков хожу,
- Я сам хожу без н-н-нооков!.. - прогремел князь и, сложа на груди
руки, гордо и с презрением смотрел на регента. Этой выходки я никак не ждал
и с удивлением смотрел ему в глаза. Но, видя, что он продолжать не
собирается, а что регент непременно будет продолжать, я очень серьезно
сказал соколу-певцу:
- Вы приходили ко мне сегодня утром просить меня в посредники, стало,
вы верили мне?
- Мы вас оченно довольно знаем, в вас мы нисколько не сомневаемся, вы
уж в обиду не дадите...
- Прекрасно, ну, так я вот как решаю дело. Подписывайте сейчас бумагу
или отдайте деньги, я их "передам князю и с тем вместе отказываюсь от
всякого вмешательства.
Регент не захотел вручить бумажки князю, подписался и поблагодарил
меня. Избавляю от рассказа, как он переводил счет на целковые; я ему никак
не мог вдолбить, что по курсу целковый стоит теперь не то, что стоил тогда,
когда он выезжал из России, (299)
- Если вы думаете, что я вас хочу надуть фунта на полтора, так вы вот
что сделайте: сходите к нашему попу да и попросите вам сделать расчет. - Он
согласился.
Казалось, все кончено, и грудь Голицына не так грозно и бурно
вздымалась - но судьба хотела, чтоб и финал так же бы напомнил родину, как
начало.
Регент помялся, помялся, и вдруг, как будто между ними ничего не было,
обратился к Голицыну с словами:
- Ваше сиятельство, так как пароход из Гулля-с идет только через пять
дней, явите милость, позвольте остаться покамест у вас.
"Задаст ему, - подумал я, - мой Лаблаш", - самоотверженно приготовляясь
к боли от крика.
- Куда ты к черту пойдешь. Разумеется, оставайся. Регент раэблагодарил
князя и ушел. Голицын в виде пояснения сказал мне:
- Ведь он предобрый малый. Это его этот мошенник, этот в-вор... этот
поганый юс подбил...
Поди тут Савиньи и Митермайер, пусть схватят формулами и обобщат в
нормы юридические понятия, развившиеся в православном отечестве нашем между
конюшней, в которой драли дворовых, и баритовым кабинетом, в котором обирали
мужиков.
Вторая cause cйlиbre 27, именно с "юсом" - не удалась. Голицын вышел и
вдруг так закричал, и секретарь так закричал, что оставалось затем катать
друг друга "под никитки", причем князь, конечно, зашиб бы гунявого
подьячего. Но как все в этом доме совершалось по законам особой логики, то
подрались не князь с секретарем - а секретарь с дверью; набравшись злобы и
освежившись еще шкаликом джину, он, выходя, треснул кулаком в большое
стекло, вставленное в дверь, и расшиб его. Стекла эти бывают в палец
толщины.
- Полицию! - кричал Голицын. - Разбой! Полицию! - и, взошедши в залу,
бросился изнеможенный на диван. Когда он немного отошел, он пояснил мне,
между прочим, в чем состоит неблагодарность секретаря. Человек этот был
поверенным у его брата и, не помню, смошенничал что-то и должен был
непременно идти под суд. Голицыну стало жаль его - он до того (300) взошел в
его положение, что заложил последние часы, чтобы выкупить его из беды. И
потом - имея полные доказательства, что он плут - взял его к себе
управляющим!
Что он на всяком шагу надувал Голицына, в этом не может быть никакого
сомнения.
Я уехал, человек, который мог кулаком пробить зеркальное стекло, может
сам себе найти суд и расправу. К тому же он мне рассказывал потом, прося
меня достать ему паспорт, чтоб ехать в Россию, что он гордо предложил
Голицыну - пистолет и жеребий, кому стрелять.
Если это было, то пистолет, наверное, не был заряжен. Последние деньги
князя пошли на усмирение спартаковского восстания - и он все-таки, наконец,
попал, как и следовало ожидать, в тюрьму за долги. Другого посадили бы - и
дело в шляпе, - с Голицыным и это не могло сойти просто с рук.
Полисмен привозил его ежедневно в Cremorne gar-dens, часу в восьмом;
там он дирижировал, для удовольствия лореток всего Лондона, концерт, и с
последним взмахом скипетра из слоновой кости незаметный полицейский вырастал
из-под земли и не покидал князя до каба, который вез узника в черном фраке и
белых перчатках в тюрьму. Прощаясь со мной в саду, у него были слезы на
глазах. Бедный князь, другой смеялся бы над этим, но он брал к сердцу свое в
неволю заключенье, Родные как-то выкупили его. Потом правительство позволило
ему возвратиться в Россию - и отправили его сначала на житье в Ярославль,
где он мог дирижировать духовные концерты вместе с Фелинским, варшавским
архиереем. Правительство для него было добрее его отца - тертый калач не
меньше сына, он ему советовал идти в монастырь... Хорошо знал сына отец - а
ведь сам был до того музыкант, что Бетховен посвятил ему одну из симфоний.
За пышной фигурой ассирийского бога, тучного Аполлона-вола, не должно
забывать ряд других русских странностей.
Я не говорю о мелькающих тенях, как "колонель рюс", но о тех, которые,
причаленные разными превратностями судьбы, - приостанавливались надолго в
Лондоне, вроде того чиновника военного интендантства, (301) который,
запутавшись в делах и долгах, бросился в Неву, утонул.., и всплыл в Лондоне
изгнанником, в шубе, и меховом картузе, которые не покидал, несмотря на
сырую теплоту лондонской зимы. Вроде моего друга Ивана Ивановича Савича,
которого англичане звали Севидлс, который весь, целиком, с своими
антецедентами и будущностью, с какой-то мездрой вместе волос на голове, так
и просится в мою галерею русских редкостей.
Лейб-гвардии Павловского полка офицер в отставке, он жил себе да жил в
странах заморских и дожил до февральской революции - тут он испугался и стал
на себя смотреть как на преступника - не то, чтоб его мучила совесть, но
мучила мысль о жандармах, которые его встретят на границе, казематах,
тройке, снеге... - .и решился отложить возвращение. Вдруг весть о том, что
его брата взяли по делу Шевченки, - сделалось в самом деле что-то опасно, и
он тотчас решился ехать. В это время я с ним познакомился в Ницце.
Отправился Савич, купивши на дорогу крошечную скляночку яду, которую,
переезжая границу, хотел как-то укрепить в дупле пустого зуба и раскусить в
случае ареста.
По мере приближения к родине страх все возрастал и в Берлине дошел до
удушающей боли, однако Савич переломил себя и сел в вагон. Станций на пять
его стало - далее он не мог. Машина брала воду; он под совершенно другим
предлогом вышел из вагона... Машина свистнула, поезд двинулся без Савнча -
того-то ему и было надобно. Оставив чемодан свой на произвол судьбы, он с
первым обратным поездом возвратился в Берлин, Оттуда телеграфировал о
чемодане и пошел визировать свой пасс в Гамбург, "Вчера ехали в Россию,
сегодня в Гамбург", - заметил полицейский, вовсе не отказывая в визе.
Перепуганный Савич сказал ему:
Письма - я получил письма", и, вероятно, у него был такой вид, что со
стороны прусского чиновника просто упущение по службе, что он его не
арестовал. Затем Савич, спасаясь, никем не преследуемый, как Людвиг-Филипп,
приехал в Лондон. В Лондоне для него началась, как для тысячи и тысячи
других, тяжелая жизнь; он годы честно и твердо боролся с нуждой. Но и ему
судьба определила комический бортик ко всем трагическим событиям. Он решился
давать уроки математики, черченью и даже французскому языку (для англичан).
(382)
Посоветовавшись с тем и другим, он увидел, что без объявления или
карточек не обойдется.
"Но вот беда: как взглянет на это русское правительство..." - думал я,
думал, да и напечатал анонимные карточки.
Долго я не мог нарадоваться на это великое изобретение - мне в голову
не приходила возможность визитной карточки без имени.
С своими анонимными карточка ми, с большой настойчивостью труда и
страшной бережливостью (он живал дни целые картофелем и хлебом) он
сдвинул-таки свою барку с мели, стал заниматься торговым комиссионерством, и
дела его пошли успешно.
И это именно в то время, когда дела другого лейб-гвардии павловского
офицера пошли отвратительно. Разбитый, обкраденный, обманутый, одураченный,
шеф Павловского полка отошел в вечность. Пошли льготы, амнистии. Захотелось
и Савичу воспользоваться царскими милостями, и вот он пашет к Бруннову
письмо и спрашивает, подходит ли он под амнистию. Через месяц времени
приглашают Савича в посольство. "Дело-то, - думал он, - не так просто -
месяц думали".
- Мы получили ответ, - говорит ему старший секретарь" - Вы нехотя
поставили министерство в затруднение: ничего об вас нет. Оно сносилось с
министром внутренних дел, и у него не могут найти никакого дела об вас.
Скажите нам просто, что с вами было - не может же быть ничего важного!..
- Да в сорок девятом году мой брат был арестован и потом сослан.
- Ну?
- Больше ничего.
"Нет, - подумал Николаи, - шалит", - и сказал Савичу, что, если так,
министерство снова наведет справки. Прошли месяца два. Я воображаю, что было
в эти два месяца в Петербурге... отношения, сообщения, конфиденциальные
справки, секретные запросы из министерства I" III отделение, из III
отделения в министерство, справки у харьковского генерал-губернатора...
выговоры, замечания... а дела о Савиче найти не могли. Так министерство И
сообщило в Лондон.
Посылает за Савичем сам Бруннов. (303)
- Вот, - говорит, - смотрите ответ. Нигде ничего об вас - скажите, по
какому вы делу замешаны?
- Мой брат...
- Все это я слышал, да вы-то сами по какому делу?
- Больше ничего не было.
Бруннов, от рождения ничему не удивлявшийся, удивился.
- Так отчего же вы просите прощенья, когда вы ничего не сделали...
- Я думал, что все же лучше...
- Стало, просто-напросто вам не амнистия нужна, а паспорт.
И Бруннов велел выдать пасс.
На радостях Савич прискакал к нам.
Рассказав подробно всю историю о том, как он добился амнистии, он взял
Огар под руку и увел в сад.
- Дайте мне, бога ради, совет, - сказал он ему. - Александр Иванович
все смеется надо мной... такой уж нрав у него; но у вас сердце доброе.
Скажите мне откровенно: думаете вы, что я могу безопасно ехать Веной?
Огарев не поддержал доброго мнения и расхохотался. Да что Огар, - я
воображаю, как Бруннов и Николаи минуты на две расправили морщины от тяжелых
государственных забот и осклабились, когда амнистированный Савич вышел из.
кабинета.
Но при всех своих оригинальностях Савич был честный человек. Другие
русские, неизвестно откуда всплывавшие, бродившие месяц, другой по Лондону,
являвшиеся к нам с собственными рекомендательными письмами и исчезавшие
неизвестно куда, были далеко не так безопасны.
Печальное дело, о котором я хочу рассказать, было летом 1862. Реакция
была тогда в инкубации и из внутреннего, скрытого гниения еще вылазила
наружу. Никто не боялся к нам ездить. Никто не боялся брать с собой
"Колокол" и другие наши издания; многие хвастались, как они мастерски
провозят. Когда мы советовали быть осторожными, над нами смеялись. Писем мы
почти никогда не писали в Россию - старым знакомым нам нечего было сказать,
- мы с ними стояли все дальше и дальше, с новыми незнакомцами мы
переписывались через "Колокол". (304)
Весной возвратился из Москвы и Петербурга Кельсиев. Его поездка, без
сомнения, принадлежит к самым замечательным эпизодам того времени. Человек,
ходивший мимо носа полиции, едва скрывавшийся, бывавший на раскольничьих
беседах и товарищеских попойках - с глупейшим турецким пассом в кармане - и
возвратившийся sain et sauf 28 в Лондон, немного закусил удила. Он вздумал
сделать пирушку в нашу честь в день пятилетия "Колокола", по подписке, в
ресторане Кюна. Я просил его отложить праздник до другого, больше веселого
времени. Он не хотел. Праздник не удался: не было entrain 29 и не могло быть
- в числе участников были люди слишком посторонние.
Говоря о том и сем, между тостами и анекдотами, говорили, как о
самопростейшей вещи, что приятель Кельсиева Ветошников едет в Петербург и
готов с собою кое-что взять. Разошлись поздно. Многие сказали, что будут в
воскресенье у нас. Собралась действительно целая толпа, в числе которой были
очень мало знакомые нам лица и, по несчастию, сам Ветошников; он подошел ко
мне и сказал, что завтра утром едет, спрашивая меня, нет ли писем,
поручений. Бакунин уже ему дал два-три письма. Огарев пошел к себе вниз и
написал несколько слов дружеского привета Н. Серно-Соловьевичу - к ним я
приписал поклон и просил его обратить внимание Чернышевского (к которому я
никогда не писал) на наше предложение в "Колоколе" "печатать на свой счет
"Современник" в Лондоне". Гости стали расходиться часов около двенадцати;
двое-трое оставались. Ветошников взошел в мой кабинет и взял письмо. Очень
может быть, что и это осталось бы незамеченным. Но вот что случилось. Чтоб
поблагодарить участников обеда, я просил их принять в память от меня по
выбору что-нибудь из наших изданий или большую фотографию мою Левицкого.
Ветошников взял фотографию; я ему советовал обрезать края и свернуть в
трубочку; он не хотел и говорил, что положит ее на дно чемодана, и потому
завернул ее в лист "Теймса" и так отправился. Этого нельзя было не заметить.
(305)
Прощаясь с ним с последним, я спокойно отправился спать - так иногда
сильно бывает ослепленье - и уж. конечно, не думал, как дорого обойдется эта
минута и сколько ночей без сна она принесет мне.
Все вместе было глупо и неосмотрительно до высочайшей степени... Можно
было остановить Ветошникова до вторника - отправить в субботу. Зачем он не
приходил утром, да и вообще зачем он приходил сам... да и зачем мы писали?
Говорят, что один из гостей телеграфировал тотчас в Петербург.
Ветошникова схватили на пароходе - остальное известно.
В заключенье этого печального сказанья скажу о человеке, вскользь
упомянутом мною и которого пройти мимо не следует. Я говорю о Кельсиеве.
В 1859 году получил я первое письмо от него.
. В.И. Кельсиев
Имя В. Кельсиева приобрело в последнее время печальную известность...
быстрота внутренней и скорость внешней перемены, удачность раскаяния,
неотлагаемая потребность всенародной исповеди и ее странная усеченность,
бестактность рассказа, неуместная смешливость рядом с неприличной - в
кающемся и прощенном - развязностью - все это, при непривычке нашего
общества к крутым и гласным превращениям, - вооружило против него лучшую
часть нашей журналистики. Кельсиеву хотелось во что бы ни стало занимать
собою публику; он и накупился на видное место мишени, в которую каждый
бросает камень, не жалея. Я далек от того, чтоб порицать нетерпимость,
которую показала в этом случае наша дремлющая литература. Негодование это
свидетельствует о том, что много свежих, неиспорченных сил уцелели у нас,
несмотря на черную полосу нравственной неурядицы и безнравственного слова.
Негодование, опрокинувшееся на Кельсиева, - то самое, которое некогда не
пощадило Пушкина за одно или два стихотворения и отвернулось от Гоголя за
его "Переписку с друзьями". (306)
Бросать в Кельсиева камнем лишнее, в него и так брошена целая мостовая.
Я хочу передать другим и напомнить ему, каким он явился к нам в Лондон и
каким уехал во второй раз в Турцию.
Пусть он сравнит самые тяжелые минуты тогдашней жизни с лучшими своей
теперичнои карьеры.
Страницы эти писаны прежде раскаянья и покаянья, прежде метемпсихозы и
метаморфозы. Я в них ничего не переменил и добавил только отрывки из писем.
В моем беглом очерке Кельсиев представлен так, как он остался в памяти до
его появления на лодке в Скулянскую таможню в качестве запрещенного товара,
просящего конфискации и поступления по законам.
Письмо от Кельсиева было из Плимута. Он туда приплыл на пароходе
Североамериканской компании и отправился куда-то, в Ситку или Уналашку на
службу. Поживши в Плимуте, ему расхотелось ехать на Алеутские острова, и он
писал ко мне, спрашивая, можно ли ему найти пропитание в Лондоне. Он успел
уже в Плимуте познакомиться с какими-то теологами и сообщал мне, что они
обратили его внимание на замечательные истолкования пророчеств. Я
предостерег его от английских клержименов 30 и звал в Лондон, "если он
действительно хочет работать".
Недели через две он явился. Молодой, довольно высокий, худой,
болезненный, с четвероугольным черепом, с шапкой волос на голове - он мне
напоминал (не волосами, тот был плешив), - а всем существом своим
Энгельсона, и действительно он очень многим был похож на него. С первого
взгляда можно было заметить много неустроенного и неустоявшегося, но ничего
пошлого. Видно было, что он вышел на волю из всех опек и крепостей, - но еще
не приписался ни к какому делу и обществу - цеха не имел. Он был гораздо
моложе Энгельсона, но все же принадлежал к позднейшей ширинге петрашевцев и
имел часть их достоинств и все недостатки: учился всему на свете и ничему не
научился дотла, читал всякую всячину и надо всем ломал довольно бесплодно
голову. От постоянной критики всего (307) общепринятого Кельсиев раскачал в
себе все нравственные понятия и не приобрел никакой нити поведенья 31.
Особенно оригинально было то, что в скептическом ощупывании Кельсиева
сохранилась какая-то примесь мистических фантазий: он был нигилист с
религиозными приемами, нигилист в дьяконовском стихаре. Церковный оттенок,
наречие и образность остались у него в форме, в языке, в слоге и придавали
всей его жизни особый характер и особое единство, основанное на спайке
противуположных металлов.
У Кельсиева шел тот знакомый нам перебор, который делает почти всегда в
самом деле проснувшийся русский внутри себя и о котором вовсе не думает за
недосугом и заботами западный человек. Втянутые своими специальностями в
другие дела, старшие братия наши не проверяют задов, и оттого у них
сменяются поколенья, строя и разрушая, награждая и наказуя, надевая венки и
кандалы, - твердо уверенные, что так и надобно, что они делают дело.
Кельсиев, напротив, сомневался во всем и не принимал на слово ни добро -
добра, ни зло - зла. Кобенящийся дух этот, отрешающийся от вперед идущей
нравственности и готовых истин, накипел всего больше в mi-carкme 32 нашего
николаевского поста и резко стал высказываться, когда гиря, давившая наш
мозг, приподнялась на одну линию. На этот-то полный жизни и отваги анализ и
накинулась бог весть что хранящая консервативная литература, а за ней и
правите
...Поділитися у соцмережах