Жанр: Классика
Былое и думы
...стью, довольно топорно отделанной, седьмых-восьмых сыновей
степных помещиков. Очень неразговорчивый, он почти все мол- чал; видно было,
что у него что-то на душе, но он не дошел до возможности высказать, что.
Я ушел, пригласивши его дни через два-три обедать. Прежде этого я его
встретил на улице.
- Можно с вами идти? - спросил он.
- Конечно, - не мне с вами опасно, а вам со мной. Но Лондон велик...
- Я не боюсь, - и тут вдруг, закусивши удила, он быстро проговорил: - я
никогда не возвращусь в Россию... нет, нет, я решительно не возвращусь в
Россию...
- Помилуйте, вы так молоды?
- Я Россию люблю, очень люблю; но там люди... там мне не житье, я хочу
завести колонию на совершенно социальных основаниях; это все я обдумал и
теперь еду прямо туда.
- То есть куда?
- На Маркизовы острова.,
Я смотрел на него с немым удивлением.
- Да... да. Это - дело решенное. Я плыву с первым пароходом и потому
очень рад, что вас встретил сегодня. Могу я вам сделать нескромный вопрос?
- Сколько хотите.
- Имеете вы выгоду от ваших публикаций?
- Какая же выгода. Хорошо, что теперь печать окупается.
- Ну, а если не будет окупаться?
- Буду приплачивать.
- Стало, в вашу пропаганду не входят никакие торговые цели? Я
расхохотался. (321)
- Ну, да как же вы будете одни приплачивать? А пропаганда ваша
необходима... вы меня простите, я не из любопытства спрашиваю - у меня была
мысль, оставляя Россию навсегда, сделать что-нибудь полезное для нее, я и
решился... да только прежде хотел знать от вас самих насчет дел... да-с, так
я и решился оставить у вас немного денег. На случай, если вашей типографии
нужно или для русской пропаганды вообще, так вы бы и распорядились.
Мне опять пришлось посмотреть на него с удивлением.
- Ни типография, ни пропаганда, ни я, в деньгах , мы не нуждаемся -
напротив, дело идет в гору - зачем же я возьму ваши деньги - но, отказываясь
от них, позвольте мне от души поблагодарить за доброе намеренье.
- Нет-с, это - дело решенное., У меня пятьдесят тысяч франков; тридцать
я беру с собой на острова, двадцать отдаю вам на пропаганду.
- Куда же я их дену?
- Ну, не будет нужно, вы отдадите мне, если я возвращусь; а не
возвращусь лет десять или умру, употребите их на усиление вашей пропаганды.
Только, - добавил он подумавши, - делайте, что хотите, но... но не отдавайте
ничего моим наследникам. Вы завтра утром свободны?
- Пожалуй.
- Сводите меня, сделайте одолжение, в банк и к Ротшильду; я ничего не
знаю и говорить не умею по-английски и по-французски очень плохо. Я хочу
скорее отделаться от двадцати тысяч и ехать.
- Извольте, я деньги принимаю, но вот на каких основаниях: я вам дам
расписку...
- Никакой расписки мне не нужно...
- Да, но мне нужно дать и без этого ваших денег не возьму. Слушайте же.
Во-первых, в расписке будет сказано, что деньги ваши вверяются не мне
одному, а мне и Огареву. Во-вторых, так как вы, может, соскучитесь на
Маркизских островах и у вас явится тоска по родине (он покачал головой)...
почем знаешь, чего не знаешь, - то писать о цели, с которой вы даете
капитал, не следует, а мы скажем, что... деньги эти отдаются в полное
распоряжение мое и Огарева - буде же мы (322) иного распоряжения не сделаем,
то купим для вас на всю сумму каких-нибудь бумаг, гарантированных английским
правительством, в пять процентов или около. Затем даю вам слово, что без
явной крайности для пропаганды мы денег ваших не тронем; вы на них можете
считать во всех случаях, кроме банкрутства в Англии.
- Коли хотите непременно делать столько затруднений, делайте их... а
завтра едем за деньгами.
Следующий день был необыкновенно смешон и суетлив. Началось с банка и
Ротшильда - деньги выдали ассигнациями. Б возымел сначала благое
намерение разменять их на испанское золото или серебро. Конторщики
Рот смотрели на него с изумлением, но когда вдруг, как спросонья, он
сказал совершенно ломанным франко-русским языком: "Ну, так летр креди иль
Маркиз" 44, тогда Кестнер, директор бюро, обернул на меня испуганный и
тоскливый взгляд, который лучше слов говорил: "Он не опасен ли?" К тому же
никто еще никогда в доме у Ротшильда не требовал кредитива на Маркизские
острова.
Решились тридцать тысяч взять золотом и ехать домой; по дороге заехали
в кафе, - я написал расписку;
Б, с своей стороны, написал мне, что отдает в полное
распоряжение мое и Огар восемьсот фунтов. Потом он ушел зачем-то домой,
а я отправился его ждать в книжную лавку; через четверть часа он пришел
бледный, как полотно, и объявил, что у него из 30000 недостает 250 фр., то
есть 10 liv. Он был совершенно сконфужен. Как потеря 250 фр. могла так
перевернуть человека, отдававшего без всякой серьезной гарантии 20000, -
опять психологическая загадка натуры человеческой.
- Нет ли лишней бумажки у вас?
- Со мной денег нет, я отдал Rothsch, и вот расписка: ровно 800
фунтов получено.
Б, разменявший без всякой нужды на фунты свои ассигнации,
рассыпал на конторке. Тх 30000 - считал, пересчитывал, - нету 10
фунтов, да и только. Видя его отчаянье, я сказал Тхор-: (323)
- Я как-нибудь на себя возьму эти проклятые десять фунтов, а то он же
сделал доброе дело, "да он же и наказан.
- Горевать и толковать тут не поможет, - прибавил я ему: - я предлагаю
ехать сейчас к Ротшильду.
Мы поехали. Было уже позже четырех, и касса заперта. Я взошел с
сконфуженным Б. Кестнер посмотрел на него и, улыбаясь, взял со
стола десятифунтовую ассигнацию и подал ее мне.
- Это каким образом?
- Ваш друг, меняя деньги, дал вместо двух пятифунтовых две
десятифунтовые ассигнации, а я сначала не заметил.
Б смотрел, смотрел и прибавил:
- Как глупо - одного цвета и десять фунтов и пять фунтов; кто же
догадается? Видите, как хорошо, что я разменял деньги на золото.
Успокоившись, он поехал ко мне обедать - а на другой день я обещался
прийти к нему проститься. Он был совсем готов. Маленький кадетский или
студентский, вытертый, распертый чемоданчик, шинель, перевязанная ремнем, -
и... и тридцать тысяч франков золотом, завязанные в толстом фуляре так, как
завязывают фунт крыжовнику или орехов.
Так ехал этот человек в Маркизские острова.
- Помилуйте, - говорил я ему, - да вас убьют и ограбят прежде, чем вы
отчалите от берега. Положите лучше в чемоданчик деньги.
- Он полон.
- Я вам сак достану.
- Ни под каким видом.
Так и уехал. Я первые дни думал, чего доброго его укокошат - а на меня
падет подозрение, что подослал его убить.
С тех пор об нем не было ни слуху, ни духу. Деньги его я положил в
фонды с твердым намерением не касаться до них без крайней нужды типографии
или пропаганды.
В России долгое время никто не знал об этом, потом ходили смутные
слухи... чему мы обязаны двум-трем нашим приятелям, давшим слово не говорить
об этом. Наконец, узнали, что деньги действительно есть и хранятся у меня.
(324)
Весть эта пала каким-то яблоком искушенья, каким-то хроническим
возбуждением и ферментом. Оказалось, что деньги эти нужны всем, а я их не
давал. Мне не могли простить, что я не потерял всего своего состояния, а тут
у меня депо 45, данный для пропаганды; а кто же пропаганда, как не они.
Сумма вскоре выросла из скромных франков в рубли серебром и дразнила еще
больше желавших сгубить ее частно на общее дело. Негодовали на Б,
что он мне деньги вверил, а не кому-нибудь другому, самые смелые утверждали,
что это с его стороны была ошибка, что он действительно хотел отдать их не
мне, а одному петербургскому кругу и что, не зная, как это сделать, отдал в
Лондоне мне. Отважность в этих суждениях была тем замечательнее, что о
фамилии Б так же никто не знал, как и о его существовании, и что
он о своем предположении ни с кем не говорил до своего отъезда, а после его
отъезда с ним никто не говорил.
Одним деньги эти нужны были для посылки эмиссаров, другим - для
образования центров на Волге, третьим - для издания журнала. "Колоколом" они
были недовольны и на наше приглашение работать в нем что-то поддавались
туго.
Я решительно денег не давал, и пусть требовавшие их сами скажут, где
они были бы, если б я дал.
- Б, - говорил я, - может воротиться без гроша, трудно сделать
аферу, заводя социалистическую колонию на Маркизских островах.
- Он, наверное, умер.
- А как, назло вам, жив?
- Да ведь он деньги эти дал на пропаганду.
- Пока мне на нее не нужно.
- Да нам нужно.
- На что именно?
- Надобно послать кого-нибудь на Волгу, кого-нибудь в Одессу.
- Не думаю, чтоб очень нужно было
- Так вы не верите в необходимость послать?
- -Не верю.
"Стареет и становится скуп", - говорили обо мне на разные тоны самые
решительные и свирепые. "Да что (325) на него смотреть; взять у него эти
деньги, да и баста", - прибавляли еще больше решительные и свирепые. "А
будет упираться, мы его так продернем в журналах, что будет помнить, как
задерживать чужие деньги".
Денег я не дал.
В журналах они не продергивали. Ругательства в печати являются гораздо
позже, но тоже из-за денег.
...Эти более свирепые, о которых я сказал, были те ультра, те угловатые
и шершавые представители "нового поколения", которых можно назвать
Собакевичами и Ноздревыми нигилизма.
Как ни излишне делать оговорку, но я ее сделаю, зная логику и манеру
наших противников. В моих словах нет ни малейшего желания бросить камень ни
в молодое поколение, ни в нигилизм. О последнем я писал много раз. Наши
Собакевичи нигилизма не составляют сильнейшего выражения их, а представляют
их чересчурную крайность 46. Кто же станет христианство судить по Оригеновым
хлыстам и революцию по сентябрьским мясникам и робеспьеровским чулочницам?
Заносчивые юноши, о которых идет речь, заслуживают изучения, потому что
и они выражают временной тип, очень определенно вышедший, очень часто
повторявшийся, переходную форму болезни нашего развития из прежнего застоя.
Большей частью они не имели той выправки, которую дает воспитание, и
той выдержки, которая приобретается научными занятиями. Они торопились в
первом задоре освобожденья сбросить с себя все условные формы и оттолкнуть
все каучуковые подушки, мешающие жестким столкновениям. Это затруднило все
простейшие отношения с ними.
Снимая все до последнего клочка, наши enfants terribles 47 гордо
являлись, как мать родила, а родила-то она их плохо, вовсе не простыми
дебелыми парнями, а наследниками дурной и нездоровой жизни низших
пе(326)тербургских слоев. Вместо атлетических мышц и юной наготы
обнаружились печальные следы наследственного худосочья, следы застарелых язв
и разного рода колодок и ошейников. Из народа было мало выходцев между ними.
Передняя, казарма, семинария, мелкопоместная господская усадьба,
перегнувшись в противуположное, сохранились в крови и мозгу, не теряя
отличительных черт своих. На это, сколько мне известно, не обращали должного
внимания.
С одной стороны, реакция против старого, узкого, давившего мира должна
была бросить молодое поколение в антагонизм и всяческое отрицание враждебной
среды; тут нечего искать ни меры, ни справедливости. Напротив, тут делается
назло, тут делается в отместку. ."Вы лицемеры, - мы будем циниками; вы были
нравственны на словах, - мы будем на словах злодеями; вы были учтивы с
высшими и грубы с низшими, - мы будем грубы со всеми; вы кланяетесь не
уважая, - мы будем толкаться, не извиняясь; у вас чувство достоинства было в
одном приличии и внешней чести, - мы за честь себе поставим попрание всех
приличий и презрение всех points dhonneuroB".
Но, с другой стороны, эта отрешенная от обыкновенных форм
общежительства личность была полна своих наследственных недугов и уродств.
Сбрасывая с себя, как мы сказали, все покровы, самые отчаянные стали
щеголять в костюме гоголевского Петуха, и притом не сохраняя позы Венеры
Медицейской. Нагота не скрыла, а раскрыла, кто они. Она раскрыла, что их
систематическая неотесанность, их грубая и дерзкая речь не имеет ничего
общего с неоскорбительной и простодушной грубостью крестьянина и очень много
с приемами подьяческого круга, торгового прилавка и лакейской помещичьего
дома. Народ их так же мало счел за своих, как славянофилов в мурмолках. Для
него они остались чужим, низшим слоем враждебного стана, исхудалыми
баричами, стрекулистами без места, немцами из русских.
Для. полной свободы им надобно забыть свое освобождение и то, из чего
освободились, бросить привычки среды, из которой выросли. Пока этого не
сделано, мы револьно узнаем переднюю, казарму, канцелярию и семинарию по
каждому их движению и по каждому слову. (327)
Бить в рожу по первому возражению, если не кулаком, то ругательным
словом, называть Ст. Милля ракальей, забывая всю службу его, - разве это не
барская замашка, которая "старого Гаврилу за измятое жабо хлещет в ус и
рыло"? Разве в этой и подобных выходках вы не узнаете квартального,
исправника, станового, таскающего за седую бороду бурмистра? Разве в
нахальной дерзости манер и ответов вы не ясно видите дерзость николаевской
офицерщины, и в людях, говорящих свысока и с пренебрежением о Шекспире и
Пушкине, - внучат Скалозуба, получивших воспитание в доме дедушки, хотевшего
"дать фельдфебеля в Вольтеры"?
Самая проказа взяток уцелела в домогательстве денег нахрапом, с
пристрастием и угрозами, под предлогом общих дел, в поползновении кормиться
на счет службы и мстить кляузами и клеветами за отказ.
Все это переработается и перемелется, но нельзя не сознаться, -
странную почву приготовили царская опека и императорская цивилизация в нашем
"темном царстве", - почву, в которой многообещающие всходы проросли, с одной
стороны, поклонниками Муравьевых и Катковых, с другой - дантистами/
нигилизма и базаровской беспардонной вольницы.
Много дренажа требуют наши черноземы!
(ГЛАВА IV). М. БАКУНИН И ПОЛЬСКОЕ ДЕЛО
В конце ноября мы получили от Бакунина следующее письмо:
"15 октября 1861. С.-Франсиско. Друзья, мне удалось бежать из Сибири,
и, после долгого странствования по Амуру, по берегам Татарского пролива и
через Японию, сегодня прибыл я в Сан-Франсиско.
Друзья, всем существом стремлюсь я к вам и, лишь только приеду, примусь
за дело: буду у вас служить по польско-славянскому вопросу, который был моей
idйe fixe с 1846 и моей практической специальностью в 48 и 49 годах.
Разрушение, полное разрушение Австрийской империи будет моим последнем
словом; не говорю - делом: это было бы слишком честолюбиво; для служения
(328) ему я готов идти в барабанщики или даже в прохвосты, и, если мне
удастся хоть на волос подвинуть его вперед, я буду доволен. А за ним
является славная, вольная славянская федерация - единственный исход для
России, Украины, Польши и вообще для славянских народов..."
О его намерении уехать из Сибири мы знали несколько месяцев прежде.
К Новому году явилась и собственная пышная фигура Бакунина в наших
объятиях.
В нашу работу, в наш замкнутый двойной союз взошел новый элемент или,
пожалуй, элемент старый, воскресшая тень сороковых годов, и всего больше
1848 года. Бакунин был тот же, он состарился только телом, дух его был молод
и восторжен, как в Москве во время "всенощных" споров с Хомяковым; он был
так же предан одной идее, так же способен увлекаться, видеть во всем
исполнение своих желаний и идеалов, и еще больше готов на всякий опыт, на
всякую жертву, чувствуя, что жизни вперед остается не так много и что,
следственно, надобно торопиться и не пропускать ни одного случая. Он
тяготился долгим изучением, взвешиванием рго и contra 48 и рвался,
доверчивый и отвлеченный, как прежде, к делу, лишь бы оно было среди бурь
революции, среди разгрома и грозной обстановки 49. Он и теперь, как в
статьях Жюля Элизара, повторял: "Die Lust der Zerstфrung ist eine schaffende
Lust" 50. Фантазии и идеалы, с которыми его заперли в Кенигштейн в 1849, он
сберег и привез их через Японию и Калифорнию в 1861 году во всей целости.
Даже язык его напоминал лучшие статьи "Реформы" и "Vraie Rйpublique", резкие
речи de la Constituante 51 и клуба Бланки. Тогдашний дух партий, их
исключительность, их симпатии и антипатии к лицам и пуще всего их вера в
близость второго пришествия революции - все было налицо.
Тюрьма и ссылка необыкновенно сохраняют сильных (329) людей, если не
тотчас их губят; они выходят из нее, как из обморока, продолжая то, на чем
они лишились сознания. Декабристы возвратились из-под сибирского снега
моложе потоптанной на корню молодежи, которая их встретила. В то время как
два поколенья французов несколько раз менялись, краснели и бледнели,
поднимаемые приливами и уносимые назад отливами, Барбес и Бланки остались
бессменными маяками, напоминавшими из-за тюремных решеток, из-за чужой дали
прежние идеалы во всей чистоте.
"Польско-славянский вопрос... разрушение Австрийской империи... вольная
славянская и славная федерация..." И все это сейчас, как только он приедет в
Лондон... и пишется из С.-Франсиско, - одна нога в корабле!
Европейская реакция не существовала для Бакунина, не существовали и
тяжелые годы от 1848 до 1858; они ему были известны вкратце, издалека,
слегка. Он их прочел в Сибири так, как читал в Кайданове о Пунических войнах
и о падении Римской империи. Как человек, возвратившийся после мора, он
слышал, кто умер, и вздохнул об них обо всех; но он не сидел у изголовья
умирающих, не надеялся на их спасение, не шел за их гробом. Совсем напротив,
события 1848 были возле, близки к сердцу, подробные и живые... разговоры с
Косидьером, речи славян на Пражском съезде, споры с Араго или Руге - все это
было для Бакунина вчера, звенело в ушах, мелькало перед глазами.
Впрочем, оно и, сверх тюрьмы, немудрено.
Первые дни после февральской революции были лучшими днями жизни
Бакунина. Возвратившись из Бельгии, куда его вытурил Гизо за его речь на
польской годовщине 29 ноября 1847, он с головой нырнул во все тяжкие
революционного моря. Он не выходил из казарм монтаньяров, ночевал у них, ел
с ними... и проповедовал... все проповедовал коммунизм, et lйgalitй du
salaire 52, нивелирование во имя равенства, освобождение всех славян,
уничтожение всех Австрии, революцию en permanence 53, войну до избиения
последнего врага. Префект с баррикад, делавший "порядок из беспорядка",
Коси(330)дьер не знал, как выжить дорогого проповедника, и придумал с
Флоконом отправить его в самом деле к славянам с братской акколадой 54 и
уверенностью, что он там себе сломит шею и мешать не будет. "Quel homme!
Quel homme! 55 - говорил Косидьер о Бакунине. - В первый день революции это
просто клад, а на другой день надобно расстрелять" 56.
Когда я приехал в Париж из Рима, в начале мая 1848, Бакунин уже
витийствовал в Богемии, окруженный староверческими монахами, чехами,
кроатами, демократами, и витийствовал до тех пор, пока князь Виндишгрец не
положил пушками предел красноречья (и не воспользовался хорошим случаем,
чтоб по сей верной оказии не подстрелить невзначай своей жены), Исчезнув из
Праги, Бакунин является военным начальником Дрездена; бывший артиллерийский
офицер учит военному делу поднявших оружие профессоров, музыкантов и
фармацевтов... советует им "Мадонну" Рафаэля и картины Мурильо поставить на
городские стены и ими защищаться от пруссаков, которые zu klassisch gebildet
57, чтоб осмелились стрелять по Рафаэлю.
Артиллерия ему вообще помогала. По дороге из Парижа в Прагу он
наткнулся где-то в Германии на возмущение крестьян, они шумели и кричали
перед замком, не умея ничего сделать. Бакунин вышел из повозки - и, не имея
времени узнать в чем дело, построил крестьян и так ловко научил их, что,
когда пошел садиться в повозку, чтоб продолжать путь, - замок пылал с
четырех сторон.
Бакунин когда-нибудь переломит свою лень и сдержит обещание: он
когда-нибудь расскажет длинный мартиролог, начавшийся для него после взятия
Дрездена. Напомню здесь главные черты. Бакунин был приговорен к эшафоту.
Король саксонский заменил топор (331) вечной тюрьмой, потом, без всякого
основания, передал его в Австрию. Австрийская полиция думала от него узнать
что-нибудь о славянских замыслах. Бакунина посадили в Градчин и, ничего не
добившись, отослали его в Ольмюц. Бакунина, скованного, везли под сильным
конвоем драгун; офицер, который с ним в повозку, зарядил при нем
пистолет.
- Это для чего же? - спросил Бакунин. - Неужели вы думаете, что я могу
бежать при этих условиях?
- Нет, но вас могут отбить ваши друзья; правительство имело насчет
этого слухи, и в таком случае...
- Что же?
- Мне приказано посадить вам пулю в лоб.
И товарищи поскакали.
В Ольмюце Бакунина приковали к стене, и в этом положении он пробыл
полгода. Австрии, наконец, наскучило даром кормить чужого преступника; она
предложила России его выдать; Николаю вовсе не нужно было Бакунина, но
отказаться он не имел сил. На русской границе с Бакунина сняли цепи - об
этом акте милосердия я слышал много раз; действительно, и цепи с него сняли,
но рассказчики забыли прибавить, что зато надели другие, гораздо тяжеле.
Офицер австрийский, сдавший арестанта, потребовал цепи как казенную к.-к. 58
собственность.
Николай похвалил храброе поведение Бакунина в Дрездене и посадил его в
Алексеевский равелин. Туда он прислал к нему Орлова и велел ему сказать, что
он желает от него записку о немецком и славянском движении (монарх не знал,
что все подробности его были напечатаны в газетах). Записку эту он "требовал
не как царь, а как духовник". Бакунин спросил Орлова, как понимает государь
слово "духовник": в том ли смысле, что все сказанное на духу должно быть
святой тайной? Орлов не знал, что сказать, - эти люди вообще больше привыкли
спрашивать, чем отвечать. Бакунин написал журнальный leading article.
Николай и этим был доволен. "Он - умный и хороший малый, но опасный человек,
его надобно держать назаперти", и три целых года после этого высочайшего
одобрения Бакунин был схоронен в Алексеевском равелине. Содержание, (332)
должно быть, было хорошо, когда и этот гигант изнемогал до того, что хотел
лишить себя жизни. В 1854 Бакунина перевели в Шлиссельбург. Николай боялся,
что Чарльз Непир его освободит, но Чарльз Непир и С - nie освободили не
Бакунина от равелина, а Россию от Николая. Александр II, несмотря на
припадок милостей и великодуший, оставил Бакунина в крепости до 1857 года,
потом послал его на житье в Восточную Сибирь. В Иркутске он очутился на воле
после девятилетнего заключения. Начальником края был там, на его счастье,
оригинальный человек, демократ и татарин, либерал и деспот, родственник
Михаилы Бакунина и Михаилы Муравьева, и сам Муравьев, тогда еще не Амурский.
Он дал Бакунину вздохнуть, возможность человечески жить, читать журналы и
газеты и сам мечтал с ним.:, о будущих переворотах и войнах. В благодарность
Муравьеву Бакунин в голове назначил его главнокомандующим будущей земской
армией, назначаемой им, в свою очередь, на уничтожение Австрии и учреждение
славянского союзничества.
В 1860 году мать Бакунина просила государя о возвращении сына в Россию;
государь сказал, что "при жизни его Бакунина из Сибири не переведут", но,
чтоб и она не осталась без утешенья и царской милости, он разрешил ему
вступить в службу писцом.
Тогда Бакунин, взяв в расчет красные щеки и сорокалетний возраст
императора, решился бежать; я его в этом совершенно оправдываю. Последние
годы лучше всего доказывают, что ему нечего в Сибири было ждать. Девяти лет
каземата и нескольких лет ссылки было за глаза довольно. Не от его побега,
как говорили, стало хуже политическим сосланным, а от того, что времена
стали хуже, люди стали хуже. Какое влияние имел побег Бакунина на гнусное
преследование, добивание Михайлова? А что какой-нибудь Корсаков получил
выговор... об этом не стоит и говорить. Жаль, что не два.
Бегство Бакунина замечательно пространствами, это самое длинное бегство
в географическом смысле. Пробравшись на Амур под предлогом торговых дел, он
уговорил какого-то американского шкипера взять его с собой к японскому
берегу. В Хакодате другой американский капитан взялся его довести до
С.-Франсиско. Бакунин отправился к нему на корабль и застал моряка, (333)
сильно хлопотавшего об обеде; он ждал какого-то почетного гостя и пригласил
Бакунина. Бакунин принял приглашение и, только когда гость приехал, узнал,
что это генеральный русский консул.
Скрываться было поздно, опасно, смешно... он прямо вступил с ним в
разговор, сказал, что отпросился сделать прогулку. Небольшая русская
эскадра, помнится адмирала Попова, стояла в море и собиралась плыть к
Николаеву.
- Вы не с нашими ли возвращаетесь? - спросил консул.
- Я только что приехал, - отвечал Бакунин, - и хочу еще посмотреть
край.
Вместе покушавши, они разошлись en bons amis 59. Через день он проплыл
на американском пароходе мимо русской эскадры... Кроме океана, опасности
больше не было.
Как только Бакунин огляделся и учредился в Лондоне, то есть
перезнакомился со всеми поляками и русскими, которые были налицо, он
принялся за дело. С страстью проповедования, агитации... пожалуй, демаго
...Поділитися у соцмережах