Купить
 
 
Жанр: Классика

Былое и думы

страница №6

"гексаметре", страшно рубя на стопы голосом я рукой каждый стих
из гнедичевой "Илиады", - вдруг на дворе снег завизжал как-то иначе, чем ог
городских саней, подвязанный колокольчик позванивал остатком голоса, говор
на дворе... я вспыхнул в лице, мне было .не до рубленного гнева "Ахиллеса,
Пелеева сына", я бросился стремглав в переднюю, а тверская (79) кузина,
закутанная в шубах, шалях, шарфах, в капоре и в белых мохнатых сапогах,
красная от морозу, а может, и от радости, бросилась меня целовать.
Люди обыкновенно вспоминают о первой молодости, о тогдашних печалях и
радостях немного с улыбкой снисхождения, как будто они хотят, жеманясь, как
Софья Павловна в "Горе от ума", сказать: "Ребячество!" Словно они стали
лучше после, сильнее чувствуют или больше. Дети года через три стыдятся
своих игрушек,- пусть их, им хочется быть большими, они так быстро растут,
меняются, они это видят по курточке и по страницам учебных книг; а, кажется,
совершеннолетним можно бы было понять, что "ребячество", с двумя-тремя
годами юности - самая полная, самая изящная, самая наша часть жизни, да и
чуть ли не самая важная, она незаметно определяет все будущее.
Пока человек идет скорым шагом вперед, не останавливаясь, не
задумываясь, пока не пришел к оврагу или не сломал себе шеи, он все
полагает, что его жизнь впереди, свысока смотрит на прошедшее и не умеет
ценить настоящего. Но когда опыт прибил весенние цветы и остудил летний
румянец, когда он догадывается, что жизнь, собственно, прошла, а осталось ее
продолжение, тогда он иначе возвращается к светлым, к теплым, к прекрасным
воспоминаниям первой молодости.
Природа с своими вечными уловками и экономическими4 хитростями дает
юность человеку, но человека сложившегося берет для себя, она его втягивает,
впутывает в ткань общественных и семейных отношений, в три четверти не
зависящих от него, он, разумеется, дает своим действиям свой личный
характер, но он гораздо меньше принадлежит себе, лирический элемент личности
ослаблен, а потому и чувства и наслаждение - все слабее, кроме ума и воли.
Жизнь кузины шла не по розам. Матери она лишилась ребенком. Отец был
отчаянный игрок и, как все игроки по крови, - десять раз был беден, десять
раз был богат и кончил все-таки тем, что окончательно разорился. Les beaux
restes 57 своего достояния он посвятил конскому заводу, на который обратил
все свои помыслы и страсти. Сын его, уланский юнкер, единственный брат
кузины, (80) очень добрый юноша, шел прямым путем к гибели: девятнадцати лет
он уже был более страстный игрок, нежели отец.
Лет пятидесяти, без всякой нужды, отец женился на застарелой в девстве
воспитаннице Смольного монастыря. Такого полного, совершенного типа
петербургской институтки мне не случалось встречать. Она была одна из
отличнейших учениц и потом классной дамой в монастыре; худая, белокурая,
подслепая, она в самой наружности имела что-то дидактическое и
назидательное. Вовсе не глупая, она была полна ледяной восторженности на
словах, говорила готовыми фразами о добродетели и преданности, знала на
память хронологию и географию, до противной степени правильно говорила
по-французски и таила внутри самолюбие, доходившее до искусственной,
иезуитской скромности. Сверх этих общих черт "семинаристов в желтой шали",
она имела чисто невские или смольные. Она поднимала глаза к небу, полные
слез, говоря о посещениях их общей матери (императрицы Марии Феодоровны),
была влюблена в императора Александра и, помнится, носила медальон или
перстень с отрывком из письма императрицы Елизаветы: "И a repris son sourire
de bienveillance!" 58. Можно себе представить стройное trio, составленное из
отца-игрока и страстного охотника до лошадей, цыган, шума, пиров, скачек и
бегов, дочери, воспитанной в совершенной независимости, привыкшей делать что
хотелось в доме, и ученой девы, вдруг сделавшейся из пожилых наставниц
молодой супругой. Разумеется, она не любила падчерицу, разумеется, что
падчерица ее не любила. Вообще между женщинами тридцати пяти лет и девушками
семнадцати только тогда бывает большая дружба, когда первые самоотверженно
решаются не иметь пола.
Я нисколько не удивляюсь обыкновенной вражде между падчерицами и
мачехами, она естественна, она нравственна. Новое лицо, вводимое вместо
матери, вызывает со стороны детей отвращение. Второй брак - вторые похороны
для них. В этом чувстве ярко выражается детская любовь, она шепчет сиротам:
"Жена твоего отца вовсе не твоя мать". Христианство сначала (81) понимало,
что с тем понятием о браке, которое оно развивало, с тем понятием о
бессмертии души, которое оно проповедовало, второй брак - вообще нелепость;
но, делая постоянно уступки миру, церковь перехитрила и встретилась с
неумолимой логикой жизни - с простым детским сердцем, практически восставшим
против благочестивой нелепости считать подругу отца - своей матерью.
С своей стороны и женщина, встречающая, выходя из-под венца, готовую
семью, детей, находится в неловком положении; ей нечего с ними делать, она
должна натянуть чувства, которых не может иметь, она должна уверить себя и
других, что чужие дети ей так же милы, как свои.
Я, стало быть, вовсе не обвиняю ни монастырку, ни кузину за их взаимную
нелюбовь, но понимаю, как молодая девушка, не привыкнувшая к дисциплине,
рвалась куда бы то ни было на волю из родительского дома. Отец, начинавший
стариться, больше и больше покорялся ученой супруге своей; улан, брат ее,
шалил хуже и хуже, словом, дома было тяжело, и она, наконец, склонила мачеху
отпустить ее на несколько месяцев, а может, и на год, к нам.

На другой день после приезда кузина ниспровергла весь порядок моих
занятий, кроме уроков; самодержавно назначила часы для общего чтения, не
советовала читать романы, а рекомендовала Сегюрову всеобщую историю и
Анахарсисово путешествие. С стоической точки зрения противодействовала она
сильным наклонностям моим курить тайком табак, завертывая его в бумажку
(тогда папиросы еще не существовали); вообще она любила мне читать морали, -
если я их не исполнял, то мирно выслушивал. По счастию, у нее не было
выдержки, и, забывая свои распоряжения, она читала со мной повести Цшоке
вместо археологического романа и посылала тайком мальчика покупать зимой
гречневики и гороховый кисель с постным маслом, а летом - крыжовник и
смородину.
Я думаю, что влияние кузины на меня было очень хорошо; теплый элемент
взошел с нею в мое келейное отрочество, отогрел, а может, и сохранил едва
развертывавшиеся чувства, которые очень могли быть совсем подавлены иронией
моего отца. Я научился быть внимательным, огорчаться от одного слова,
заботиться о друге, (82) любить; я научился говорить о чувствах. Она
поддерживала во мне мои политические стремления, пророчила мне
необыкновенную будущность, славу, -и я с ребячьим самолюбием верил ей, что я
будущий "Брут или Фабриций".
Мне одному она доверила тайну любви к одному офицеру Александрийского
гусарского полка, в черном ментике и в черном долмане; это была
действительная тайна, потому что и сим гусар никогда не подозревал, командуя
своим эскадроном, какой чистый огонек теплился для него в груди
восьмнадцатилетней девушки. Не знаю, завидовал ли я его судьбе, - вероятно,
немножко, - но я был горд тем, что она избрала меня своим поверенным, и
воображал (по Вертеру), что это одна из тех трагических страстей, которая
будет иметь великую развязку, сопровождаемую самоубийством, ядом и кинжалом;
мне даже приходило в голову идти к нему и все рассказать.
Кузина привезла из Корчевы воланы, в один из воланов была воткнута
булавка, и она никогда не играла другим, н всякий раз, когда он попадался
мне или кому-нибудь, брала его, говоря, что она очень к нему привыкла. Демон
espieglerie 59, который всегда был моим злым искусителем, наустил меня
переменить булавку, то есть воткнуть ее в другой волан. Шалость вполне
удалась: кузина постоянно брала тот, в котором была булавка. Недели через
две я ей сказал; она переменилась в лице, залилась слезами и ушла к себе в
комнату. Я был испуган, несчастен и, подождав с полчаса, отправился к ней;
комната была заперта, я просил отпереть дверь, кузина не пускала, говорила,
что она больна, что я не друг ей, а бездушный мальчик. Я написал ей записку,
умолял простить меня; после чая мы помирились, я у ней поцеловал руку, она
обняла меня и тут объяснила всю важность дела. Год тому назад гусар обедал у
них и после обеда играл с ней в волан, - его-то волан и был отмечен. Меня
угрызала совесть, я думал, что я сделал истинное святотатство.
Кузина оставалась до октября месяца. Отец звал ее назад и обещал через
год отпустить ее к нам в Васильевское. Мы с ужасом ждали разлуки, и вот
одним осенним (83) днем приехала за ней бричка, и горничная ее понесла
класть кузовки и картоны, наши люди уложили всяких дорожных припасов на
целую неделю, толпились у подъезда и прощались. Крепко обнялись мы, - она
плакала, и я плакал, бричка выехала на улицу, повернула в переулок возле
того самого места, где продавали гречневики и гороховый кисель, и исчезла; я
походил по двору - так что-то холодно и дурно, взошел в свою комнату - и там
будто пусто и холодно, принялся готовить урок Ивану Евдокимовичу, а сам
думал - где-то теперь кибитка, проехала заставу или нет?
Одно меня утешало - в будущем июне вместе в Васильевском!
Для меня деревня была временем воскресения, я страстно любил
деревенскую жизнь. Леса, поля и воля вольная - все это мне было так ново,
выросшему в хлопках, за каменными стенами, не смея выйти ни под каким
предлогом за ворота без спроса и без сопровождения лакея...
"Едем мы нынешний год в Васильевское или нет?" Вопрос этот сильно
занимал меня с весны. Отец мой всякий раз говорил, что в этом году он уедет
рано, что ему хочется видеть, как распускается лист, и никогда не мог
собраться прежде июля. Иной год он так опаздывал, что мы совсем не ездили. В
деревню писал он всякую зиму, чтоб дом был готов и протоплен, но это
делалось больше по глубоким политическим соображениям, нежели серьезно, -
для того, чтоб староста и земский, боясь близкого приезда, внимательнее
смотрели за хозяйством.
Кажется, что едем. Отец мой говорил Сенатору, что очень хотелось бы ему
отдохнуть в деревне и что хозяйство требует его присмотра, но опять
проходили недели.
Мало-помалу дело становилось вероятнее, запасы начинали отправляться:
сахар, чай, разная крупа, вино - тут снова пауза, и, наконец, приказ
старосте, чтоб к такому-то дню прислал столько-то крестьянских лошадей, -
итак, едем, едем!
Я не думал тогда, как была тягостна для крестьян в самую рабочую пору
потеря четырех или пяти дней, радовался от души и торопился укладывать
тетради и книги. Лошадей приводили, я с внутренним удовольствием слушал их
жеванье и фырканье на дворе и принимал большое участие в суете кучеров, в
спорах людей (84) о том, где кто сядет, где кто положит свои пожитки; в
людской огонь горел до самого утра, и все укладывались, таскали с места на
место мешки и мешочки и одевались по-дорожному (ехать всего было около
восьмидесяти верст!). Всего более раздражен был камердинер моего отца, он
чувствовал всю важность укладки, с ожесточением выбрасывал все положенное
другими, рвал себе волосы на голове от досады и был неприступен.

Отец мой вовсе не раньше вставал на другой день, казалось, даже позже
обыкновенного, так же продолжительно пил кофей и, наконец, часов в
одиннадцать приказывал закладывать лошадей. За четвероместной каретой,
заложенной шестью господскими лошадями, ехали три, иногда четыре повозки:
коляска, бричка, фура или вместо ее две телеги; все это было наполнено
дворовыми и пожитками; несмотря на обозы, прежде отправленные, все было
битком набито, так что никому нельзя было порядочно сидеть.
На полдороге мы останавливались обедать и кормить лошадей в большом
селе Перхушкове, имя которого лопалось в наполеоновские бюльтени. Село это
принадлежало сыну "Старшего брата", о котором мы говорили при разделе.
Запущенный барский дом стоял на большой дороге, окруженной плоскими
безотрадными полями; но мне и эта пыльная даль очень нравилась после
городской тесноты. В доме покоробленные полы и ступени лестницы качались,
шаги и звуки раздавались резко, стены вторили им будто с удивлением.
Старинная мебель из кунсткамеры прежнего владельца доживала свой век в этой
ссылке; я + любопытством бродил из комнаты в комнату, ходил вверх, ходил
вниз, отправлялся в кухню. Там наш повар приготовлял наскоро дорожный обед с
недовольным и ироническим видом. В кухне сидел обыкновенно бурмистр, седой
старик с шишкой на голове; повар, обращаясь к нему, критиковал плиту и очаг,
бурмистр слушал его и по временам лаконически отвечал: "И то — пожалуй, что
и так" - и невесело посматривал на всю эту тревогу, думая: "Когда нелегкое
их пронесет".
Обед подавался на особенном английском сервизе из жести или из какой-то
композиции, купленном ad hoc 60. Между тем лошади были заложены; в передней
и в сенях (85) собирались охотники до придворных встреч и проводов: лакеи,
оканчивающие жизнь на хлебе и чистом воздухе, старухи, бывшие смазливыми
горничными лет тридцать тому назад, - вся эта саранча господских домов,
поедающая крестьянский труд без собственной вины, как настоящая саранча. С
ними приходили дети с светло-палевыми волосами; босые и запачканные, они все
совались вперед, старухи все их дергали назад; дети кричали, старухи кричали
на них, ловили меня при всяком случае и всякий год удивлялись, что я так
вырос. Отец мой говорил с ними несколько слов; одни подходили к ручке,
которую он никогда не давал, другие кланялись, - и мы уезжали.
В нескольких верстах от Вяземы князя Голицына дожидался васильевский
староста, верхом, на опушке леса и провожал проселком. В селе, у господского
дома, к которому вела длинная липовая аллея, встречал священник, его жена,
причетники, дворовые, несколько крестьян и дурак Пронька, который один
чувствовал человеческое достоинство, не снимал засаленной шляпы, улыбался,
стоя несколько поодаль, и давал стречка, как только кто-нибудь из городских
хотел подойти к нему,,,.
Я мало видал мест изящнее Васильевского. Кто знает Кунцево и
Архангельское Юсупова или именье Лопухина против Саввина монастыря, тому
довольно сказать, что Васильевское лежит на продолжении того же берега верст
тридцать от Саввина монастыря. На отлогой стороне - село, церковь и старый
господский дом. По другую сторону - гора и небольшая деревенька, там
построил мой отец новый дом. Вид из него обнимал верст пятнадцать кругом;
озера нив, колеблясь, стлались без конца; разные усадьбы и села с белеющими
церквами видны были там-сям; леса разных цветов делали полукруглую раму, и
черезо все - голубая тесьма Москвы-реки. Я открывал окно рано утром в своей
комнате наверху и смотрел, и слушал, и дышал.
При всем том мне было жаль старый каменный дом, может, оттого, что я в
нем встретился в первый раз с деревней; я так любил длинную, тенистую аллею,
которая вела к нему, и одичалый сад возле; дом разваливался, и из одной
трещины в сенях росла тоненькая, стройная береза. Налево по реке шла ивовая
аллея, за нею тростник и белый песок до самой реки; на этом песке и в этом
тростнике игрывал я, бывало, целое утро - лет одинна(86)дцати, двенадцати.
Перед домом сиживал почти всегда сгорбленный старик садовник, троил мятную
воду, отваривал ягоды и тайком кормил меня всякой овощью. В саду было
множество ворон; гнезда их покрывали макушки деревьев, они кружились около
них и каркали; иногда, особенно к вечеру, они вспархивали целыми сотнями,
шумя и поднимая других; иногда одна какая-нибудь перелетит наскоро с дерева
на дерево, и все затихнет... А к ночи издали где-то сова то плачет, как
ребенок, то заливается хохотом... Я боялся этих диких, плачевных звуков, а
все-таки ходил их слушать.
Каждый год или по крайней мере через год ездили мы в Васильевское. Я,
уезжая, метил на стене возле балкона мой рост и тотчас отправлялся
свидетельствовать, сколько меня прибыло. Ко я мог деревней мерить не один
физический рост, периодические возвращения к тем же предметам наглядно
показывали разницу внутреннего развития. Другие книги привозились, другие
предметы занимали. В 1823 я еще совсем был ребенком, со мной были детские
книги, да и тех я не читал, а занимался всего больше зайцем-векшей, которые
жили в чулане возле моей комнаты. Одно из главных наслаждений состояло з
разрешении моего отца каждый вечер раз выстрелить из фальконета, причем,
само собою разумеется, вся дворня была занята и пятидесятилетние люди с
проседью так же тешились, как я. В 1827 я привез с собою Плутарха и Шиллера;
рано утром уходил я в лес, в чащу, как можно дальше, там ложился под дерево
и, воображая, что это богемские леса, читал сам о себе вслух; тем не меньше
еще плотина, которую я делал на небольшом ручье с помощью одного дворового
мальчика, меня очень занимала, и я в день десять раз бегал ее осматривать и
поправлять. В 1829 и 30 годах я писал философскую статью о Шиллеровом
Валленштейне - я из прежних игр удержался в силе один фальконет.

Впрочем, сверх пальбы, еще другое наслаждение осталось моей неизменной
страстью - сельские вечера; они и теперь, как тогда, остались для меня
минутами благочестия, тишины и поэзии. Одна из последних кротко-светлых
минут в моей жизни тоже напоминает мне сельский вечер. Солнце опускалось
торжественно, ярко в океан огня, распускалось в нем... Вдруг густой пурпур
сменился синей темнотой; все подернулось дымчатым испарением, - в (87)
Италии сумерки начинаются быстро. Мы сели на мулов; по дороге из Фраскати в
Рим надобно было проезжать небольшою деревенькой; кой-где уже горели
огоньки, все было тихо, копыта мулов звонко постукивали по камню, свежий и
несколько сырой ветер подувал с Апеннин. При выезде из деревни, в нише,
стояла небольшая мадонна, перед нею горел фонарь; крестьянские девушки,
шедшие с работы, покрытые своим белым убрусом на голове, опустились на
колена и запели молитву, к ним присоединились шедшие мимо нищие пиферари 61;
я был глубоко потрясен, глубоко тронут. Мы посмотрели друг на друга... и
тихим шагом поехали к остерии 62, где нас ждала коляска. Ехавши домой, я
рассказывал о вечерах в Васильевском. А что рассказывать?

Деревья сада
Стояли тихо. По холмам
Тянулась сельская ограда,
И расходилось по домам
Уныло медленное стадо.
("Юмор")

...Пастух хлопает длинным бичом да играет на берестовой дудке; мычание,
блеянье, топанье по мосту возвращающегося стада, собака .подгоняет лаем
рассеянную овцу, и та бежит каким-то деревянным курцгалопом; а тут песни
крестьянок, идущих с поля, все ближе и ближено тропинка повернула направо, и
звуки снова удаляются. Из домов, скрыпя воротами, выходят дети, девочки -
встречать своих коров, баранов; работа кончилась. Дети играют на улице, у
берега, и их голоса раздаются пронзительно-чисто по реке и по вечерней заре;
к воздуху примешивается паленый запах овинов, роса начинает исподволь стлать
дымом по полю, над лесом ветер как-то ходит вслух, словно лист закипает, а
тут зарница, дрожа, осветит замирающей, трепетной лазурью окрестности, и
Вера Артамоновна, больше ворча, нежели сердясь, говорит, найдя меня под
липой:
- Что это вас нигде не сыщешь, и чай давно подан, и все в сборе, я уже
искала, искала вас, ноги устали, не под лета мне бегать; да и что это на
сырой траве лежать?.. вот будет завтра насморк, непременно будет. (88)
- Ну, полноте, полноте, - говорил я, смеясь, старушке, - и насморку не
будет, и чаю я не хочу, а вы мне украдьте сливок получше, с самого верху.
- В самом деле, уж какой вы, на вас и сердиться нельзя... лакомство
какое! сливки-то я уже и без вашего спроса приготовила. А вот зарница...
хорошо! это к хлебу зарит.
И я, подпрыгивая и посвистывая, отправлялся домой.
После 1832 года мы не ездили больше в Васильевское. В продолжение моей
ссылки мой отец продал его. В 1843 году мы жили в другой подмосковной, в
Звенигородском уезде, верст двадцать от Васильевского. Как же было не
съездить на старое пепелище. И вот мы опять едем тем же проселком;
открывается знакомый бор и гора, покрытая орешником, а тут и брод через
реку, этот брод, приводивший меня двадцать лет тому назад в восторг, - вода
брызжет, мелкие камни хрустят, кучера кричат, лошади упираются... ну вот и
село, и дом священника, где он сиживал на лавочке в буром подряснике,
простодушный, добрый, рыжеватый, вечно в поту, всегда что-нибудь
прикусывавший и постоянно одержимый икотой; вот и канцелярия, где земский
Василий Епифанов, никогда не бывавший трезвым, писал свои отчеты,
скорчившись над бумагой и держа перо у самого конца, круто подогнувши третий
палец под него. Священник умер, Василий Епифанов пишет отчеты и напивается в
другой деревне. Мы остановились у старостихи, муж ее был на поле.
Что-то чужое прошло тут в эти десять лет; вместо нашего дома на горе
стоял другой, около него был разбит новый сад. Возвращаясь мимо церкви и
кладбища, мы встретили какое-то уродливое существо, тащившееся почти на
четвереньках; оно мне показывало что-то; я подошел - это была горбатая и
разбитая параличом полуюродивая старуха, жившая подаянием и работавшая в
огороде прежнего священника; ей было тогда уже лет около семидесяти, и ее-то
именно смерть и обошла. Она узнала меня, плакала, качала головой и
приговаривала: "Ох, уже и ты-то как состарился, я по поступи тебя только
узнала, а я т-уж, я-то, - о-о-ох - и не говори!" Когда мы ехала назад, я
увидел издали на поле старосту, того же, который был при нас; он сначала не
узнал меня, но, когда мы проехали, он, как бы спохватившись, (89) снял шляпу
и низко кланялся. Проехав еще несколько, я обернулся, староста Григорий
Горский все еще стоял на том же месте и смотрел нам вслед; его высокая
бородатая фигура, кланяющаяся середь нивы, знакомо проводила нас из
отчуждавшегося Васильевского.

Посмотри в окно!

Чтобы сохранить великий дар природы — зрение, врачи рекомендуют читать непрерывно не более 45–50 минут, а потом делать перерыв для ослабления мышц глаза. В перерывах между чтением полезны гимнастические упражнения: переключение зрения с ближней точки на более дальнюю.

ГЛАВА IV


Ник и Воробьевы горы.

Напиши тогда, как в этом месте (на Воробьевых горах) развилась история
нашей жизни, то есть моей и твоей.
Письмо 1833.

Года за три до того времени, о котором идет речь, мы гуляли по берегу
Москвы-реки в Лужниках, то есть по другую сторону Воробьевых гор. У самой
реки мы встретили знакомого нам француза-гувернера в одной рубашке; он был
перепуган и кричал: "Тонет! тонет!" Но прежде, нежели наш приятель успел
снять рубашку или надеть панталоны, уральский казак сбежал с Воробьевых гор,
бросился в воду, исчез и через минуту явился с тщедушным человеком, у
которого голова и руки болтались, как платье, вывешенное на ветер; он
положил его на берег, говоря: "Еще отходится, стоит покачать".
Люди, бывшие около, собрали рублей пятьдесят и предложили казаку. Казак
без ужимок очень простодушно сказал: "Грешно за эдакое дело деньги брать, и
труда, почитай, никакого не было, ишь какой, словно кошка. А впрочем, -
прибавил он, - мы люди бедные, просить не просим, ну, а коли дают, отчего не
взять, покорнейше благодарим". Потом, завязавши деньги в платок, он пошел
пасти лошадей на гору. Мой отец спросил его имя и написал на другой день о
бывшем Эссену. Эссен произвел его в урядники. Через несколько месяцев явился
к нам казак и с ним надушенный, рябой, лысый, в завитой белокурой накладке
немец; он приехал благодарить за казака, - это был утопленник. С тех пор он
стал бывать у нас.
Карл Иванович Зонненберг оканчивал тогда немецкую часть воспитания
каких-то двух повес, от них он перешел (90) к одному симбирскому помещику,
от него - к дальнему родственнику моего отца. Мальчик, которого физическое
здоровье и германское произношение было ему вверено и которого Зонненберг
называл Ником, мне нравился, в нем было что-то доброе, кроткое и задумчивое;
он вовсе не походил на других мальчиков, которых мне случалось видеть; тем
не менее сближались мы туго. Он был молчалив, задумчив; я резов, но боялся
его тормошить.
Около того времени, как тверская кузина уехала в Корчеву, умерла
бабушка Ника, матери он лишился в первом детстве. В их доме была суета, и
Зонненберг, которому нечего было делать, тоже хлопотал и представлял, что
сбит с ног; он привел Ника с утра к нам и просил его на весь день оставить у
нас. Ник был грустен, испуган; вероятно, он любил бабушку. Он так поэтически
вспомнил ее потом:

И вот теперь в вечерний час
Заря блестит стезею длинной,
Я вспоминаю, как у нас
Давно обычай был старинный,
Пред воскресеньем каждый раз
Ходил к нам поп седой и чинный
И перед образом святым
Молился с причетом своим.

Старушка бабушка моя,
На креслах опершись, стояла,
Молитву шепотом творя,
И четки все перебирала:
В дверях знакомая семья
Дворовых лиц мольбе внимала,
И в землю кланялись они,
Прося у бога долги дни.

А блеск вечерний по окнам
Меж тем горел...
По зале из кадила дым
Носился клубом голубым.
И все такою тишиной
Кругом дышало, только чтенье
Дьячков звучало, и с душой
Дружи

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.