Жанр: Классика
Волонтёр девяносто второго года
...представляло собой некую первую,
тягостную и мучительную пробу природы: оно было несовершенно, но грозно,
незаконченно, но энергично. Оно могло бы показаться корой застывшей лавы, еще
покрытой шлаком последнего извержения вулкана. Эти маленькие глаза-щелки,
метавшие, однако, факелы пламени, были двумя кратерами, откуда извергались
раскаленные потоки грязи и огня; они жили в центре угрожающей и грубой глыбы,
нечистой, но громадной массы плоти и крови, исполненной жизненной силы. Это было
некое подобие демона хаоса, который при сотворении нового мира возникает среди
руин мира старого. Но это было нечто еще более грозное и величественное, это был
дух Революции, непостижимый монстр с помутненным разумом, невежественный и
роковой; он напоминал какой-то неотвязный кошмар, страшный сон, от которого
нельзя пробудиться.
Короче, это был Дантон.
Он схватил колокольчик и затряс им с какой-то неистовой яростью; казалось,
он вкладывал ее во все, что делал. Мгновенно установилась тишина.
Рот циклопа искривился, и посреди безмолвия голос, способный перекричать
любой шум, произнес:
- Слово предоставляется Марату.
Скажем несколько слов о том, кем был тогда Марат.
Марат родился в 1744 году в Невшателе. Следовательно, ему исполнилось
сорок шесть лет. Его мать, женщина очень нервная и весьма романтичная,
притязающая на то, чтобы сделать своего сына вторым Руссо. Она преуспела в
одном: Марат, не обладая гением женевского философа, не уступал ему в гордыне.
Отец Марата, трудолюбивый и просвещенный протестантский пастор, занялся научным
образованием сына; он беспорядочно загромоздил его мозг всем, что знал сам,
превратив в некое подобие словаря, но словаря, лишенного методы, классификации и
полного ошибок.
Дед Марата был сардинец и звался Мара (к этому имени буква "т" прибавлена
или отцом Марата, или самим сыном). Марат преподавал французский язык в Англии и
сносно владел английским; кроме того, он знал физику и химию, но очень
поверхностно; 1789 год застал его ветеринаром в конюшнях графа д'Артуа.
Четырнадцатого июля, в день взятия Бастилии, Марат оказался на Новом мосту
и едва не попал под копыта взвода гусар. Именем народа Марат приказал гусарам
сложить оружие. По крайней мере, так утверждает он. Но не надо ему верить: Марат
не был храбрецом. Даже в такой час он весь день прятался, чтобы бежать, говоря
его словами, от подручных Лафайета и Байи, которые, по всей вероятности, о нем
даже не вспоминали. Из дома в тот день он вышел вечером, словно ночной зверь:
его желтые, как у совы, прозрачные, довольно спокойные, а главное, довольно
мутные, бегающие глаза, казалось, лучше видели в темноте, чем при дневном свете.
Он всегда жил, перебираясь из подвала в подвал, смотря на Божий свет только изпод
земли, через отдушину своей мастерской; он без конца писал, сочинял,
заимствуя для своих слов у стен собственного подземелья их пепельно-серый цвет и
сырость. Его лицо представляло собой лишь наружную стену больного тела и
одержимого зловещими видениями ума. Марата вечно грызла зависть, распаляемая
гордыней. Сегодня он преследовал всех людей: требовал шестисот голов, десяти
тысяч голов: двадцати тысяч голов; однажды даже потребует двухсот семидесяти
тысяч; завтра перейдет на личности и будет преследовать Лавуазье. Время от
времени он возбуждается и настойчиво призывает проливать кровь; кажется, что это
его привычный напиток, которого ему не хватает, что его терзает жажда и он любой
ценой хочет ее утолить. Тогда его врач, покачивая головой, говорит: "Марат
кипит! " Врач приходит к больному, делает ему кровопускание, и пульс у Марата
успокаивается. Собратья-журналисты смеха ради подзадоривают его, называя
"божественным Маратом". Народ воспринимает эту похвалу буквально и делает из
Марата бога. Этот бог может творить все что угодно, и ему будут рукоплескать;
Марат не просто ведет за собой народ - он его развлекает.
Поэтому его встретил одобрительный шепот (накануне этого тщетно добивался
Робеспьер), и Дантон, словно одобряя его, объявил:
- Слово Марату.
Едва он произнес эти слова, как мы увидели, что по лестнице на трибуну с
трудом карабкается существо, словно составленное из трех элементов животного
царства и похожее одновременно на человека, жабу и змею; его широкий кривой рот
расплывался в мертвенной улыбке.
Этим созданием - в отрепьях, с повязанным на голове грязным платком, с
угрожающими глазами, приплюснутым носом, гладкими волосами, землистым цветом
лица - и был Друг народа (в конце концов люди дали Марату имя его газеты).
Как только его голова, отталкивающая своим уродством, озаренная ореолом
гордости и откинутая назад (шея с зобом казалась наполненным ядом, словно у
гадюки), показалась над оградой трибуны, сотни голосов тут же завопили:
- Говори, Марат, говори!
- Да, - ответил Марат глухим голосом, - да, я скажу все.
Зал замолчал как по волшебству. Дантон подпер рукой свою чудовищную голову
и слушал, презрительно улыбаясь. К трибуне подошел молодой человек и встал перед
ней, скрестив на груди руки, будто атлет, решивший бросить вызов оратору.
- Смотри, смотри, - шепнул Друэ.
- На кого? Марата? Я его вижу.
- Нет, на молодого человека.
- Кто он?
- Камилл Демулен, герой тринадцатого июля, завсегдатай кафе Фуа, отец
зеленой кокарды, редактор газеты "Революции Франции и Брабанта".
- Тихо, тихо! - зашикали несколько раздраженных голосов.
Марат, услышавший шепот, метнул в нашу сторону подозрительный взгляд. Мы
замолчали.
- Вершится великая измена! - взвизгнул Марат. - Это и неудивительно,
потому что не хотят слушать моих советов, но я все-таки утверждаю: пока мы не
будем время от времени таскать вокруг Национального собрания несколько голов на
пиках, толку не будет. Поступайте так, как я вам говорю, и скоро конституция
будет написана и улучшена.
- Почему бы тебе не послать в Собрание ее образчик? - спросил молодой
человек, чью речь, хотя и отмеченную смешным заиканием, отличала страшная
язвительность.
- Я составляю проект конституции, - ответил Марат. - Пока ты, Камилл,
предаешься любви, я размышляю.
- Скажи лучше, бредишь! - возразил насмешливый голос.
- Тихо, замолчите! - закричали слушатели.
- Расскажи-ка нам о нем, о великий законодатель! - сказал Камилл, не
обращая внимания на требование замолчать.
- В нем я утверждаю, - продолжал Марат, - что форма правления должна быть
монархической, что эта форма единственно отвечает духу Франции, а особа короля
священна и посягать на нее можно лишь в лице королевских министров.
- Аристократ! - презрительно заметил Камилл.
- Гражданин Дантон! - сказал взбешенный Марат. - Мне дали слово, и я
требую, чтобы меня не перебивали.
- Тихо, тихо! - орали из зала.
- Гражданин Камилл, я призываю тебя к порядку, - заявил Дантон голосом, не
менее насмешливым, нежели голос нарушителя спокойствия.
- Тогда потребуй от оратора, - возразил невозмутимый Камилл, - чтобы он
сообщил нам свой план законодательства.
- Прежде всего я требую, чтобы моему хулителю отрезали язык! - вскричал
Марат.
- Что ж, отрежь мне язык, я ведь богохульствую и утверждаю, что Марат
сумасшедший.
И "анфан террибль" показал Марату язык. Несколько слушателей не удержались
и рассмеялись; Марат был в ярости.
- В своем проекте конституции я также пишу о том, - продолжал Марат, - что
столица обременена двумястами тысячами бедняков. Я ставлю в нем проблему
собственности, права народа на ее раздел.
- Отлично! - воскликнул Камилл. - Вот мы и у цели! Давайте грабить!
- Да, грабить! - вскричал Марат, все больше возбуждаясь. - Если человек
лишен всего, он имеет право отнять у богача избытки, которыми тот обжирается.
Да, вместо того чтобы умирать с голоду, бедняк имеет право прирезать богача и
пожрать его трепещущую плоть; да, какое бы преступление ни совершал человек,
какое бы оскорбление он ни наносил своим ближним, он нарушает порядок природы не
больше, чем волк, задирающий овцу.
- Марат требовал призвать меня к порядку, я же требую призвать Марата к
разуму.
- Почему это я должен питать к людям сострадание? - вопил Марат. - Вопервых,
сострадание - фальшивое чувство, приобретаемое в обществе, ведь в
естественном состоянии не только животное, но и человек не знает сострадания.
Разве ведомо сострадание Байи, травящему меня, Лафайету, преследующему меня?
Разве ведомо сострадание национальным гвардейцам, что гонятся за мной?
- Кто тебе мешает съесть их? - спросил Камилл.
- Нет, нет, я их есть не буду, - тоже шутливым тоном ответил Марат
Камиллу. - Я лучше отдам Лафайета женщинам и скажу им: сделайте-ка из него
Абеляра. Я выдам Байи народу и попрошу: повесьте его, как вы повесили Фуллона и
Флесселя. Я потребую казни наемных национальных гвардейцев, потребую выдать мне
головы аристократов; я потребую, точнее, уже требую не шестисот голов, как
вчера, а девятнадцати тысяч.
- Требуй двадцать! Ты сбавил целую тысячу. Сторонники Марата возмущенно
кричали; рот Марата искривился, глаза метали пламя; его змеиная головка
высунулась из-за бортика трибуны, словно хотела укусить беззубым ртом дерзкого
противника.
Тут враги Марата, друзья Камилла, Фрерон и Дантон, встали на сторону
Камилла Демулена, тогда как честный мясник Лежандр, наивно восхищавшийся
Маратом, грозил убить его врагов своим кулачищем, которым мог свалить с ног
быка.
Все готовились к драке, не обращая внимания на колокольчик Дантона и его
громовой голос, который, перекрывая шум, требовал тишины. Я с г-ном Друэ
намеревался принять сторону Камилла Демулена - к нему я испытывал симпатию столь
же живую, сколь непреодолимой была моя антипатия к Марату, - когда появление
нового персонажа привлекло всеобщее внимание и сосредоточилось на нем.
Это была женщина.
Но похожа она была на женщину-прислугу, в ней было поровну и от мужчины и
от женщины; назвать ее амазонкой было недостаточно: это была настоящая бой-баба.
На ней была длинная юбка из красного шелка, застегнутая спереди на талии; на
голове ее красовалась шляпа с перьями, а на боку висела длинная сабля.
Я схватил г-на Друэ за руку.
- Ой, кто это, господин Жан Батист? - спросил я.
- Признаться, на сей раз я знаю не больше тебя, - ответил он, - если
только это не... Нуда, черт возьми! Это она, знаменитая Теруань де Мерикур.
Мне приходилось, наверно, раза два слышать имя героини дней 5 и 6 октября;
эта пылкая жительница Льежа, красивая и грозная, своей улыбкой и вкрадчивым
голосом заставила в Версале сложить оружие Фландрский полк. Неудачная любовь,
измена неверного возлюбленного, вышвырнула ее за рамки привычной жизни. Всю свою
страсть она отдает делу революции, последней ее любви. Роялисты выпорют
несчастную в саду Тюильри, и она станет буйно помешанной и после двадцати лет
агонии умрет в Бисетре или Шарантоне.
Но тогда она была красива, молода, горда, хотя и несчастна; обманутая
любовь терзала ее сердце. Она величественно вошла в зал.
- Вот и царица Савская! - вскричал Камилл Демулен, заикаясь еще больше.
Потом, повернувшись к Дантону, он сказал:
- Встань, Соломон, и приветствуй ее.
Она смело встала перед Дантоном, опираясь обеими руками на рукоятку сабли.
- Если ты Соломон, построй храм, - сказала она. - Мы можем выбрать для
него любое место: на пустыре Бастилии, в зале для игры в мяч или, еще лучше, в
центре поля Федерации! На, держи мой взнос!
И, сняв с шеи золотую цепочку, она бросила ее Дантону.
- Я прошу слова, - с ярко выраженным немецким
акцентом сказал высокий, стройный блондин. - Я прошу слова, чтобы
поддержать предложение гражданки Теруань.
- Слово имеет гражданин Анахарсис Клоотс, - объявил Дантон. - Выслушаем
оратора человеческого рода!
Прусский барон взошел на трибуну.
- Смотри, у этого республиканца сто тысяч ливров ренты, - шепнул мне Друэ.
- А еще говорят, что революционерами бывает одна голытьба.
- Да, я поддерживаю предложение гражданки Теруань, - с безмятежной улыбкой
и неторопливым голосом, который резко отличался от резкого и злобного тона
Марата, стоявшего перед этим на трибуне, начал свою речь Клоотс. - Храм должен
быть выстроен в Париже. Разве природа поместила Париж на равном удалении от
полюса и экватора не для того, чтобы быть колыбелью и вместе с тем столицей
всеобщей конфедерации людей? Когда-нибудь в Париже соберутся Генеральные штаты
мира. Ты смеешься, Камилл, вечный насмешник. Смейся! Но день этот не так далек,
как ты думаешь. Пусть рухнет лондонский Тауэр, подобно Бастилии, пусть грядет
второй Кромвель, и с тиранами будет покончено в тот день, когда трехцветное
знамя будет реять над Лондоном и над Парижем, когда оно обойдет весь земной шар.
Тогда исчезнут провинции, армия, флот, победители. Будет единый народ, более
того - одна семья. Тогда мы сможем ездить из Парижа в Пекин, словно из Бордо в
Страсбур; берега океана соединит мост из кораблей. Восток и Запад обнимутся на
поле Федерации. Рим был властелином мира благодаря войне - Париж станет им
благодаря миру. Не думайте, что это утопия, о братья мои! Нет, чем больше я
размышляю, чем глубже прозреваю мрак будущего, тем больше убеждаюсь в
возможности единой нации, в способности всемирной ассамблеи начать из Парижа
путь колесницы человеческого рода. Соперники Витрувия, прислушайтесь к оракулу
разума! Пусть патриотизм воспламенит ваш гений и вы воздвигнете храм, где
найдется место для всех представителей рода человеческого. Десяти тысяч людей
достаточно, чтобы представлять вселенную!
- Браво! Браво! - кричали со всех сторон.
- Но прежде придется срубить немало голов! - прошипел Марат.
- Вчера их было шестьсот, - подхватил Камилл Демулен, - и девятнадцать
тысяч сегодня. Только не станем ждать завтра, а то их будет уже пятьдесят тысяч!
- Продолжай, Анахарсис, - крикнул Дантон, - говори! Ты грезишь, но это
мечта великого сердца.
Клоотс с нежностью взглянул на страшного человека и, улыбнувшись,
продолжал:
- Люди станут людьми тогда, когда каждый сможет сказать: "Моя родина -
весь мир, весь мир принадлежит мне". Тогда больше не останется изгнанников,
ссыльных, гонимых; природа едина - почему бы не стать единым обществу?
Сталкиваются лишь разделенные силы, когда народы гонит друг на друга ветер
ненависти, и они сталкиваются, как облака, молниями испепеляя друг друга!
Тираны! Мы не питаем к вам злобы, порукой тому одно - мы не требуем вашей
смерти! Покоритесь добровольно, покиньте ваши троны, и мы спасем вас от нищеты и
эшафота. Узурпаторы суверенитета народа, современные Валтасары, неужели вы не
видите, что на стенах Национального собрания уже горят слова "Мене, Текел,
Упарсин"? Смелее, отбросьте ваши скипетры и короны, идите навстречу революции,
которая избавляет одних королей от козней других монархов, а народы - от
соперничества!
- Аминь! - воскликнул Камилл Демулен. - Все ясно! Анахарсис вознес меня за
волосы, так же как ангел - пророка Аввакума над хлябями небесными. Да
разверзнутся они; пусть разум затопит землю и троны всех королей, муфтиев и лам
плавают по морю филантропии! Анахарсис сказал, что лондонский Тауэр шатается
подобно Вавилонской башне. Но я не поставлю ни единого су на имущество
англиканского духовенства. Питт - человек, созревший для фонаря. Если он не
хочет освободить свое место, пусть его избавят от головы. Отсюда я зрю трех
инквизиторов, повещенных на мосту через Мансанарес. Я собирался отложить в
сторону перо: глухота неблагодарного народа лишила меня мужества. Но у меня
возродилась надежда, и я превращаю свой альманах в газету. Следовательно, мы
приглашаем наших уважаемых и любезных подписчиков, у кого истекает срок
абонемента, возобновить его, но приходите не на улицу Сены, а к нам домой, на
улицу Французского театра; там мы будем продолжать развивать неведомую до сего
дня отрасль промышленности - производство революций.
- Да здравствует Камилл Демулен! - провозгласила Теруань, тогда как друзья
остроумного публициста, истинного наследника Вольтера, пожимали ему руку. - Если
когда-нибудь мне захочется кем-нибудь увлечься, ты будешь первым, обещаю тебе.
- А пока ты по-прежнему влюблена в Сиейеса?
- Честно признаться, да, - ответила Теруань. - По сравнению со всеми вами,
он один производит на меня впечатление мужчины.
- Ну, а я тогда кто? - спросил Дантон.
- Ты? - спросила Теруань, окинув его взглядом с головы до ног. - Ты просто
бык.
- Здорово сказано! - воскликнул Камилл. - Это и называется - взять быка за
рога.
- Тем временем вы упускаете из виду общественное спасение! - крикнул
Марат. - Я говорил вам о великом предательстве, но вы меня не слушали.
Лафайет...
- Ах, вот в чем дело! - усмехнулся Камилл Демулен. - Мы снова вернулись к
господину Мотье. Говори, Марат!
- Лафайет заказал в предместье Сент-Антуан пятнадцать тысяч табакерок, на
каждой изображен его портрет в мундире генерала национальной гвардии. Лафайет
рвется к диктатуре...
-... торговцев табаком, - успел вставить словцо Камилл Демулен. Желтая
кожа Марата приняла какой-то зеленоватый оттенок и покрылась потом.
- За этим что-то кроется, - продолжал Марат. - Поэтому я прошу всех
честных граждан разбивать эти табакерки, если они попадут к ним...
- Но искать на них имена его сообщников, - закончил Камилл.
- Сообщников у него много. Я говорил, что нам хватит двадцать тысяч
веревок. Нет, добрые граждане, если вы принесете тридцать, сорок тысяч веревок,
их все равно не хватит, чтобы перевешать всех.
Рукоплескания заглушили слова Марата; но едва шум смолк, как послышался
голос Камилла Демулена (журналист, подобно нырнувшему в глубину пловцу, снова
выплыл на поверхность):
- По-прежнему ты пугаешь, друг Марат, вечно ужасы, сверхужасы, ты -
сеятель ужасов.
- Берегись, Камилл Демулен, как бы нам не пришлось проверить прочность
этих веревок на твоей шее, - огрызнулся Марат.
- Во всяком случае, если меня повесят, у меня есть шанс стать уродом, а ты
даже этого лишен, - отпарировал неисправимый насмешник.
На сей раз спор прервал общий хохот и, поскольку смех был на стороне
Камилла Демулена, победа осталась за ним. Взбешенный Марат, погрозив ему
кулаком, ушел.
- Ступай в свой подвал, ночная птица, ступай в свою пещеру, гиена, уползай
в свою нору, змея, и произведи там, раз и навсегда, подсчет, сколько голов тебе
нужно, - с выражением еле уловимой брезгливости на лице пробормотал Дантон, но
его шепот был подобен грому и услышан всеми.
Марат ушел. Все встали и побратались. Присутствия Марата было достаточно,
чтобы опустошать сердца.
Господин Жан Батист был знаком с гражданином Дантоном; он подошел к нему и
пожал руку, сказал несколько комплиментов Камиллу Демулену.
Я же не мог отвести глаз от лица Дантона - этого бывшего адвоката
королевского суда, от этого страшного слепца, кого судьба дала революции в
вожди. Мне еще представится случай снова говорить о нем, и мы увидим, какая
глубоко чувствительная душа пряталась в этом грубом теле.
Мы вышли из клуба в полночь и сразу вернулись в гостиницу "Почтовая" на
улицу Гранж-Бательер.
Завтра, на рассвете, нам следовало быть в строю.
* XX. ПОЛЕ ФЕДЕРАЦИИ
Всю ночь я не мог уснуть. Со дня прихода в Париж я видел так много, а
главное - видел множество людей, и каких людей! За два последних вечера я
встречал Мирабо, Робеспьера, Шарля Ламета, де Лакло, Шенье, Тальма, Давида,
Лагарпа, Дантона, Марата, Камилла Демулена, Анахарсиса Клоотса, Эбера, и все эти
имена гудели у меня в голове, как набат, сзывающий на пожар.
К тому же мне мерещилось, как среди них проходит прекрасная амазонка в
красном платье; все увиденное было столь новым и необычным для меня, впервые
выбравшегося из Аргоннского леса, что мне чудилось, будто я перенесся в другой
мир и вижу какой-то безумный сон.
Поднялся я на рассвете. Увы, день был пасмурным и грозил дождем; яростные
порывы ветра гнали по небу тяжелые черные тучи. Казалось, что небо, такое
прекрасное, чистое и яркое в прошлом году, теперь изменило свои Убеждения и
приняло сторону аристократов.
Я разбудил г-на Друэ: меня удивляло, как можно спать в ночь перед подобным
днем. Он встал, оделся; взяв ружья, мы вышли на улицу. Вскоре мы присоединились
к нашим Друзьям из Сент-Мену и деревни Илет; все быстро построились в колонну и
зашагали на Марсово поле.
У ворот Сент-Оноре нам встретился тот самый оратор человеческого рода,
который вчера в Клубе кордельеров излагал столь величественную и мирную систему
братства. С ним шло человек двадцать: русские, поляки, турки, персы - все в
национальных костюмах; он вел их на праздник единения Франции, надеясь, что
когда-нибудь поведет на праздник всемирного единства.
Мы прошли берегом реки и вышли на Марсово поле. Сто шестьдесят тысяч
человек сидели на холме, сто пятьдесят тысяч стояли на самом поле, и все-таки
оставалось еще довольно много места для маневров пятидесяти тысяч национальных
гвардейцев.
Полукруг второго амфитеатра, образованного холмами Шайо и Пасси, усеивало
более ста тысяч человек. Анахарсис Клоотс был прав: это место самой природой
было создано для единения мира.
Мы перешли Сену по мосту, переброшенному перед Шайо; пройдя под
триумфальной аркой, вступили на Марсово поле и выстроились в шеренгу перед
алтарем отечества. Национальной гвардии из провинции были отведены почетные
места. Мы стояли примерно в ста шагах от трибун, где должны были расположиться
король, королева и депутаты Национального собрания.
Беспрестанно шел проливной дождь. Было восемь часов утра; прибытия короля
ждали только в десять; за это время все могли промокнуть и простудиться.
Нескольким национальным гвардейцам пришла мысль станцевать фарандолу, чтобы
согреться. Пример оказался заразительным: ружья были составлены в козлы, ряды
нарушены; каждый выбрал себе партнершу из зрительниц, и начался грандиозный
бранль двухсот тысяч танцоров.
В половине одиннадцатого пушечный выстрел возвестил о приезде короля, а
барабанная дробь призвала всех в строй; танцорок с благодарностью проводили на
их места, и все взяли на караул. Кареты короля, королевы и королевских
сановников двигались шагом. Они остановились у подножия трибун; король вышел
первым, подал руку королеве, и они в окружении членов Национального собрания
отправились на свои места. Итак, наступила эта минута!
Стоявший совсем близко к трибунам и обладавший отличным зрением, я с
нетерпением ждал короля и королеву: о каждом из них у меня сложилось собственное
представление, однако, должен это признать, ничего общего с действительностью
оно не имело.
Король оказался не совсем королем, королева - слишком королевой.
Пока король располагался на своем месте и под возгласы "Да здравствует
король! " приветствовал народ, г-н Талейран, хромой епископ, Мефистофель второго
Фауста (его будут звать Наполеоном), взошел в окружении двухсот священников на
алтарь отечества. Все они были препоясаны трехцветными лентами.
Оркестры всех полков соперничали в громкости, но их едва было слышно;
сорок пушек дали залп, требуя тишины.
Настал миг клятвы! На Марсовом поле единым взмахом поднялись триста тысяч
рук. Остальная Франция сердцем присоединилась к тем, кто клялся от имени народа.
Все надеялись, что король сойдет по ступеням вниз, взойдет на алтарь
отечества и там, подняв руку, даст клятву на глазах у своего народа. Мы
ошиблись: король поклялся, не сходя с места, оставаясь в тени, поклялся
украдкой, словно прячась. Всем нам закралась в сердце мысль, что клятву он давал
с сожалением, не имея воли ее сдержать.
Вот эта клятва - мы заранее выучили ее наизусть, - которую король
произносил так невнятно, что немногие из присутствующих могли ее расслышать:
"Я, король французов, клянусь нации употребить всю власть, предоставленную
мне конституционным законом, на соблюдение Конституции и исполнение законов".
Ах, ваше величество, ваше величество, народ клялся с более чистым сердцем
и более стойкой верой!
Королева же клятвы не приносила; она находилась на отдельной трибуне
вместе с дофином и принцессами. Услышав голос короля, она, бледная и
растерянная, улыбнулась, и глаза ее вспыхнули каким-то странным блеском.
Господин Друэ, как и я, заметил улыбку королевы и нахмурился.
- Ох, господин Друэ, не нравится мне эта улыбка, - сказал я, - никогда не
подумал бы, что прекрасная королева может так неприятно улыбаться.
- Улыбка королевы значения не имеет, - ответил г-н Друэ, - главное в том,
что король принес клятву. С этой минуты она запечатлелась в сердце двадцати пяти
миллионов французов. Горе ему, если он ее не сдержит!
Приезжая позднее в Париж, я всякий раз приходил на Марсово поле -
единственный уцелевший памятник Революции. Последний раз я совершил свое
паломничество в 1853 году, когда и купил "Историю Французской революции" Мишле.
Я присел на пригорок и, подобно г-ну де Шатобриану, - тот на руинах Спарты
трижды громко воскликнул: "О Леонид, Леонид, Леонид!!! " - вслух прочел
следующие строки красноречивого историка, в которых он превосходно изложил мои
мысли:
"Марсово поле - единственный памятник, оставленный Революцией; у Империи
есть своя колонна, и к тому же Империя почти присвоила себе одной Триумфальную
арку. Монархия имеет Лувр и Дом инвалидов. Феодальная церковь с 1200 года попрежнему
царит в соборе Парижской Богоматери; даже от римлян до нас дошли термы
Цезаря.
Но памятником Революции остается пустое место!
Этот памятник представляет собой песок, столь же ровный, как Аравийская
пустыня...
Курганы справа и слева напоминают те курганы, что насыпали в Галлии; это
непонятные и сомнительные свидетели славы героев.
Неужели герой лишь тот, кто заложил Йенский мост? Нет, на Марсовом поле
ощущается присутствие более великого, нежели тот человек, более могущественного,
более живого героя, заполняющего эту необъятность.
Что это за бог? Нам это неведомо, но здесь живет какой-то бог!
Хотя забывчивое поколение смеет использовать это место для своих пустых
забав, подражающих загранице, хотя английская лошадь дерзко топчет копытами эту
землю, здесь все же ощущаешь великое дыхание, которого вы больш
...Закладка в соц.сетях