Купить
 
 
Жанр: Классика

Село Степанчиково и его обитатели

страница №16

сты к образу почел себя
обязанным приложиться и господин Бахчеев, причем тоже поцеловал у матушки-генеральши
ручку. Он был в восторге неописанном.

- Урра! - закричал он снова. - Вот теперь так уж выпьем шампанского!

Впрочем, и все были в восторге. Генеральша плакала, но теперь уж слезами
радости: союз, благословленный Фомою, тотчас же сделался в глазах
ее и приличным и священным, - а главное, она чувствовала, что Фома Фомич
отличился и что теперь уж останется с нею на веки веков. Все приживалки,
по крайней мере с виду, разделяли всеобщий восторг. Дядя то становился
перед матерью на колени и целовал ее руки, то бросался обнимать меня,
Бахчеева, Мизинчикова и Ежевикина. Илюшу он чуть было не задушил в своих
объятиях. Саша бросилась обнимать и целовать Настеньку, Прасковья
Ильинична обливалась слезами. Господин Бахчеев, заметив это, подошел к
ней - к ручке. Старикашка Ежевикин расчувствовался и плакал в углу, обтирая
глаза своим клетчатым, вчерашним платком. В другом углу хныкал
Гаврила и с благоговением смотрел на Фому Фомича, а Фалалей рыдал во
весь голос, подходил ко всем и тоже целовал у всех руки. Все были подавлены
чувством. Никто еще не начинал говорить, никто не объяснялся; казалось,
все уже было сказано; раздавались только радостные восклицания.
Никто не понимал еще, как это все вдруг так скоро и просто устроилось.
Знали только одно, что все это сделал Фома Фомич и что это факт насущный
и непреложный.

Но еще и пяти минут не прошло после всеобщего счастья, как вдруг между
нами явилась Татьяна Ивановна. Каким образом, каким чутьем могла она
так скоро, сидя у себя наверху, узнать про любовь и про свадьбу? Она
впорхнула с сияющим лицом, со слезами радости на глазах, в обольстительно
изящном туалете (наверху она-таки успела переодеться) и прямо, с
громкими криками, бросилась обнимать Настеньку.

- Настенька, Настенька! ты любила его, а я и не знала, - вскричала
она. - Боже! они любили друг друга, они страдали в тишине, втайне! их
преследовали! Какой роман! Настя, голубчик мой, скажи мне всю правду:
неужели ты в самом деле любишь этого безумца?

Вместо ответа Настя обняла ее и поцеловала.

- Боже, какой очаровательный роман! - и Татьяна Ивановна захлопала от
восторга в ладоши. - Слушай, Настя, слушай, ангел мой: все эти мужчины,
все до единого - неблагодарные, изверги и не стоят нашей любви. Но, может
быть, он лучший из них. Подойди ко мне, безумец! - вскричала она,
обращаясь к дяде и хватая его за руку, - неужели ты влюблен? неужели ты
способен любить? Смотри на меня: я хочу посмотреть тебе в глаза; я хочу
видеть, лгут ли эти глаза или нет? Нет, нет, они не лгут: в них сияет
любовь. О, как я счастлива! Настенька, друг мой, послушай, ты не богата:
я подарю тебе тридцать тысяч. Возьми, ради бога! Мне не надо, не надо;
мне еще много останется. Нет, нет, нет, нет! - закричала она и замахала
руками, увидя, что Настя хочет отказаться. - Молчите и вы, Егор Ильич,
это не ваше дело. Нет, Настя, я уж так положила - тебе подарить; я давно
хотела тебе подарить и только дожидалась первой любви твоей... Я буду
смотреть на ваше счастье. Ты обидишь меня, если не возьмешь; я буду плакать,
Настя... Нет, нет, нет, и нет!

Татьяна Ивановна была в таком восторге, что в эту минуту, по крайней
мере, невозможно, даже жаль было ей возражать. На это и не решились, а
отложили до другого времени. Она бросилась целовать генеральшу, Перепелицыну
- всех нас. Бахчеев почтительнейшим образом протеснился к ней и
попросил и у ней ручку.

- Матушка ты моя! голубушка ты моя! прости ты меня, дурака, за давешнее:
не знал я твоего золотого сердечка!

- Безумец! я давно тебя знаю, - с восторженною игривостью пролепетала
Татьяна Ивановна, ударила Степана Алексеевича по носу перчаткой и порхнула
от него, как зефир, задев его своим пышным платьем. Толстяк почтительно
посторонился.

- Достойнейшая девица! - проговорил он с умилением. - А нос-то немцу
ведь подклеили! - шепнул он мне конфиденциально, радостно смотря мне в
глаза.

- Какой нос? какому немцу? - спросил я в удивлении.

- А вот выписному-то, что ручку-то у своей немки целует, а та слезу
платком вытирает. Евдоким у меня починил вчера еще; а давеча, как воротились
с погони, я и послал верхового... Скоро привезут. Превосходная
вещь!

- Фома! - вскричал дядя, в исступленном восторге, - ты виновник нашего
счастья! Чем могу я воздать тебе?

- Ничем, полковник, - отвечал Фома с постной миной. - Продолжайте не
обращать на меня внимания и будьте счастливы без Фомы.

Он был, очевидно, пикирован: среди всеобщих излияний о нем как будто
и забыли.

- Это все от восторга, Фома! - вскричал дядя. - Я, брат, уж и не помню,
где и стою. Слушай, Фома: я обидел тебя. Всей жизни моей, всей крови
моей недостанет, чтоб удовлетворить твою обиду, и потому я молчу, даже
не извиняюсь. Но если когда-нибудь тебе понадобится моя голова, моя
жизнь, если надо будет броситься за тебя в разверстую бездну, то повелевай
и увидишь... Я больше ничего не скажу, Фома.

И дядя махнул рукой, вполне сознавая невозможность прибавить что-нибудь
еще, что б сильнее могло выразить его мысль. Он только глядел на
Фому благодарными, полными слез глазами.

- Вот они какие ангелы-с! - пропищала, в свою очередь, в похвалу Фоме
девица Перепелицына.

- Да, да! - подхватила Сашенька, - я и не знала, что вы такой хороший
человек, Фома Фомич, и была к вам непочтительна. А вы простите меня, Фома
Фомич, и уж будьте уверены, что я буду вас всем сердцем любить. Если
б вы знали, как я теперь вас почитаю!

- Да, Фома! - подхватил Бахчеев, - прости и ты меня, дурака! не знал
я тебя, не знал! Ты, Фома Фомич, не только ученый, но и - просто герой!
Весь дом мой к твоим услугам. А лучше всего приезжай-ка, брат, ко мне
послезавтра, да уж и с матушкой-генеральшей, да уж и с женихом и невестой,
- да чего тут! всем домом ко мне! то есть вот как пообедаем, - заранее
не похвалюсь, а одно скажу: только птичьего молока для вас не достану!
Великое слово даю!

Среди этих излияний подошла к Фоме Фомичу и Настенька и, без дальних
слов, крепко обняла его и поцеловала.

- Фома Фомич! - сказала она, - вы наш благодетель; вы столько для нас
сделали, что я и не знаю, чем вам заплатить за все это, а только знаю,
что буду для вас самой нежной, самой почтительной сестрой...

Она не могла договорить, слезы заглушили слова ее. Фома поцеловал ее
в голову и сам прослезился.

- Дети мои, дети моего сердца! - сказал он. - Живите, цветите и в минуты
счастья вспоминайте когда-нибудь про бедного изгнанника! Про себя
же скажу, что несчастье есть, может быть, мать добродетели. Это сказал,
кажется, Гоголь, писатель легкомысленный, но у которого бывают иногда
зернистые мысли. Изгнание есть несчастье! Скитальцем пойду я теперь по
земле с моим посохом, и кто знает? может быть, через несчастья мои я
стану еще добродетельнее! Эта мысль - единственное оставшееся мне утешение!


- Но... куда же ты уйдешь, Фома? - в испуге вскричал дядя.

Все вздрогнули и устремились к Фоме.

- Но разве я могу оставаться в вашем доме после давешнего вашего поступка,
полковник? - спросил Фома с необыкновенным достоинством.

Но ему не дали говорить: общие крики заглушили слова его. Его усадили
в кресло; его упрашивали, его оплакивали, и уж не знаю, что еще с ним
делали. Конечно, и в мыслях его не было выйти из "этого дома", так же
как и давеча не было, как не было и вчера, как не было и тогда, когда он
копал в огороде. Он знал, что теперь его набожно остановят, уцепятся за
него, особенно когда он всех осчастливил, когда все в него снова уверовали,
когда все готовы были носить его на руках и почитать это за честь
и за счастье. Но, вероятно, давешнее, малодушное его возвращение, когда
он испугался грозы, несколько щекотало его амбицию и подстрекало его еще
как- нибудь погеройствовать; а главное - предстоял такой соблазн поломаться;
можно было так хорошо поговорить, расписать, размазать, расхвалить
самого себя, что не было никакой возможности противиться искушению.

Он и не противился; он вырывался от непускавших его; он требовал своего
посоха, молил, чтоб отдали ему его свободу, чтоб отпустили его на все
четыре стороны; что он в "этом доме" был обесчещен, избит; что он воротился
для того, чтоб составить всеобщее счастье; что может ли он, наконец,
оставаться в "доме неблагодарности и есть щи, хотя и сытые, но
приправленные побоями"? Наконец он перестал вырываться. Его снова усадили
в кресло; но красноречие его не прерывалось.

- Разве не обижали меня здесь? - кричал он, - разве не дразнили меня
здесь языком? разве вы, вы сами, полковник, подобно невежественным детям
мещан на городских улицах, не показывали мне ежечасно шиши и кукиши? Да,
полковник! я стою за это сравнение, потому что если вы и не показывали
мне их физически, то, все равно, это были нравственные кукиши; а
нравственные кукиши, в иных случаях, даже обиднее физических. Я уже не
говорю о побоях...

- Фома, Фома! - вскричал дядя, - не убивай меня этим воспоминанием! Я
уж говорил тебе, что всей крови моей недостаточно, чтоб омыть эту обиду.
Будь же великодушен! забудь, прости и останься созерцать наше счастье!
Твои плоды, Фома!..

- ...Я хочу любить, любить человека, - кричал Фома, - а мне не дают
человека, запрещают любить, отнимают у меня человека! Дайте, дайте мне
человека, чтоб я мог любить его! Где этот человек? куда спрятался этот
человек? Как Диоген с фонарем, ищу я его всю жизнь и не могу найти, и не
могу никого любить, доколе не найду этого человека. Горе тому, кто сделал
меня человеконенавистником! Я кричу: дайте мне человека, чтоб я мог
любить его, а мне суют Фалалея! Фалалея ли я полюблю? Захочу ли я полюбить
Фалалея? Могу ли я, наконец, любить Фалалея, если б даже хотел?
Нет; почему нет? Потому что он Фалалей. Почему я не люблю человечества?
Потому что все, что ни есть на свете, - Фалалей или похоже на Фалалея! Я
не хочу Фалалея, я ненавижу Фалалея, я плюю на Фалалея, я раздавлю Фалалея,
и, если б надо было выбирать, то я полюблю скорее Асмодея, чем Фалалея!
Поди, поди сюда, мой всегдашний истязатель, поди сюда! - закричал
он, вдруг обратившись к Фалалею, самым невиннейшим образом выглядывавшему
на цыпочках из-за толпы, окружавшей Фому Фомича, - поди сюда! Я докажу
вам, полковник, - кричал Фома, притягивая к себе рукой Фалалея, обеспамятевшего
от страха, - я докажу вам справедливость слов моих о всегдашних
насмешках и кукишах! Скажи, Фалалей, и скажи правду: что видел ты
во сне сегодняшнюю ночь? Вот увидите, полковник, увидите ваши плоды! Ну,
Фалалей, говори!

Бедный мальчик, дрожавший от страха, обводил кругом отчаянный взгляд,
ища хоть в ком-нибудь своего спасения; но все только трепетали и с ужасом
ждали его ответа.

- Ну же, Фалалей, я жду!

Вместо ответа Фалалей сморщил лицо, растянул свой рот и заревел, как
теленок.

- Полковник! видите ли это упорство? Неужели оно натуральное? В последний
раз обращаюсь к тебе, Фалалей, скажи: какой сон ты видел сегодня?

- Про...

- Скажи, что меня видел, - подсказывал Бахчеев.

- Про ваши добродетели-с! - подсказал на другое ухо Ежевикин.

Фалалей только оглядывался.

- Про... про ваши доб... про белого бы-ка! - промычал он наконец и
залился горючими слезами.

Все ахнули. Но Фома Фомич был в припадке необыкновенного великодушия.

- По крайней мере, я вижу твою искренность, Фалалей, - сказал он, -
искренность, которой не замечаю в других. Бог с тобою! Если ты нарочно
дразнишь меня этим сном, по навету других, то бог воздаст и тебе и другим.
Если же нет, то уважаю твою искренность, ибо даже в последнем из
созданий, как ты, я привык различать образ и подобие божие... Я прощаю
тебя, Фалалей! Дети мои, обнимите меня, я остаюсь!..

"Остается!" - вскричали все с восторгом.


- Остаюсь и прощаю. Полковник, наградите Фалалея сахаром: пусть не
плачет он в такой день всеобщего счастья.

Разумеется, такое великодушие нашли изумительным. Так заботиться, в
такую минуту и - о ком же? о Фалалее! Дядя бросился исполнять приказание
о сахаре. Тотчас же, бог знает откуда, в руках Прасковьи Ильиничны явилась
серебряная сахарница. Дядя вынул было дрожавшею рукой два куска,
потом три, потом уронил их, наконец видя, что ничего не в состоянии сделать
от волнения:

- Э! - вскричал он, - уж для такого дня! Держи, Фалалей! - и высыпал
ему за пазуху всю сахарницу.

- Это тебе за искренность, - прибавил он, в виде нравоучения.

- Господин Коровкин, - доложил вдруг появившийся в дверях Видоплясов.

Произошла маленькая суета. Посещение Коровкина было, очевидно, некстати.
Все вопросительно посмотрели на дядю.

- Коровкин! - вскричал дядя в некотором замешательстве. - Конечно, я
рад... - прибавил он, робко взглядывая на Фому, - но уж, право, не знаю,
просить ли его теперь - в такую минуту. Как ты думаешь, Фома?

- Ничего, ничего! - благосклонно проговорил Фома, - пригласите и Коровкина;
пусть и он участвует во всеобщем счастье.

Словом, Фома Фомич был в ангельском расположении духа.

- Почтительнейше осмелюсь доложить-с, - заметил Видоплясов, - что Коровкин
изволят находиться не в своем виде-с.

- Не в своем виде? как? Что ты врешь? - вскричал дядя.

- Точно так-с: не в трезвом состоянии души-с...

Но прежде чем дядя успел раскрыть рот, покраснеть, испугаться и сконфузиться
до последней степени, последовало и разрешение загадки. В дверях
появился сам Коровкин, отвел рукой Видоплясова и предстал пред изумленною
публикой. Это был невысокий, но плотный господин лет сорока, с
темными волосами и с проседью, выстриженный под гребенку, с багровым,
круглым лицом, с маленькими, налитыми кровью глазами, в высоком волосяном
галстухе, застегнутом сзади пряжкой, во фраке необыкновенно истасканном,
в пуху и в сене, и сильно лопнувшем под мышкой, в pantalon
impossible и при фуражке, засаленной до невероятности, которую он держал
на отлете. Этот господин был совершенно пьян. Выйдя на средину комнаты,
он остановился, покачиваясь и тюкая вперед носом, в пьяном раздумье: потом
медленно во весь рот улыбнулся.

- Извините, господа, - проговорил он, - я... того... (тут он щелкнул
по воротнику) получил!

Генеральша немедленно приняла вид оскорбленного достоинства. Фома,
сидя в кресле, иронически обмеривал взглядом эксцентрического гостя.
Бахчеев смотрел на него с недоумением, сквозь которое проглядывало, однако,
некоторое сочувствие. Смущение же дяди было невероятное; он всею
душою страдал за Коровкина.

- Коровкин! - начал было он, - послушайте!

- Атанде-с, - прервал Коровкин. Рекомендуясь: дитя природы... Но что
я вижу? Здесь дамы... А зачем же ты не сказал мне, подлец, что у тебя
здесь дамы? - прибавил он, с плутовскою улыбкою смотря на дядю, - ничего?
не робей!.. представимся и прекрасному полу... Прелестные дамы! -
начал он, с трудом ворочая язык и завязывая на каждом слове, - вы видите
несчастного, который... ну, да уж и так далее... Остальное не договаривается...
Музыканты! польку!

- А не хотите ли заснуть? - спросил Мизинчиков, спокойно подходя к
Коровкину.

- Заснуть? Да вы с оскорблением говорите?

- Нисколько. Знаете, с дороги полезно...


- Никогда! - с негодованием отвечал Коровкин. - Ты думаешь, я пьян? -
нимало... А впрочем, где у вас спят?

- Пойдемте, я вас сейчас проведу.

- Куда? в сарай? Нет, брат, не надуешь! Я уж там ночевал... А впрочем,
веди... С хорошим человеком отчего не пойти?.. Подушки не надо; военному
человеку не надо подушки. А ты мне, брат, диванчик, диванчик сочини...
Да, слушай, - прибавил он останавливаясь, - ты, я вижу, малый
теплый; сочини-ка ты мне того... понимаешь? ромео, так только, чтоб муху
задавить... единственно, чтоб муху задавить, одну, то есть рюмочку.

- Хорошо, хорошо! - отвечал Мизинчиков.

- Хорошо... Да ты постой, ведь надо ж проститься... Adieu, mesdames и
mesdemoiselles!.. Вы, так сказать, пронзили... Ну, да уж нечего! после
объяснимся... а только разбудите меня, как начнется... или за пять минут
до начала... а без меня не начинать! слышите? не начинать!..

И веселый господин скрылся за Мизинчиковым.

Все молчали. Недоумение еще продолжалось. Наконец Фома начал понемногу,
молча и неслышно, хихикать; смех его разрастался все более и более в
хохот. Видя это, повеселела и генеральша, хотя все еще выражение оскорбленного
достоинства сохранялось в лице ее. Невольный смех начинал подыматься
со всех сторон. Дядя стоял как ошеломленный, краснея до слез и
некоторое время не в состоянии вымолвить слова.

- Господи боже! - проговорил он наконец, - кто ж это знал? но ведь...
ведь это со всяким же может случиться. Фома, уверяю тебя, что это честнейший,
благороднейший и даже чрезвычайно начитанный человек. Фома...
вот ты увидишь!..

- Вижу-с, вижу-с, - отвечал Фома, задыхаясь от смеха, - необыкновенно
начитанный, именно начитанный!

- Про железные дороги как говорит-с! - заметил вполголоса Ежевикин.

- Фома!..- вскричал было дядя, но всеобщий хохот покрыл слова его.
Фома Фомич так и заливался. Видя это, рассмеялся и дядя.

- Ну, да что тут! - сказал он с увлечением. - Ты великодушен, Фома, у
тебя великое сердце: ты составил мое счастье... ты же простишь и Коровкину.


Не смеялась одна только Настенька. Полными любовью глазами смотрела
она на жениха своего и как будто хотела вымолвить: "Какой ты, однако ж,
прекрасный, какой добрый, какой благороднейший человек, и как я люблю
тебя!"

V
ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Торжество Фомы было полное и непоколебимое. Действительно, без него
ничего бы не устроилось, и совершившийся факт подавлял все сомнения и
возражения. Благодарность осчастливленных была безгранична. Дядя и Настенька
так и замахали на меня руками, когда я попробовал было слегка намекнуть,
каким процессом получилось согласие Фомы на их свадьбу. Сашенька
кричала: "Добрый, добрый Фома Фомич; я ему подушку гарусом
вышью!" - и даже пристыдила меня за мое жестокосердие. Новообращенный
Степан Алексеич, кажется, задушил бы меня, если б мне вздумалось сказать
при нем что-нибудь непочтительное про Фому Фомича. Он теперь ходил за
Фомой, как собачка, смотрел на него с благоговением и к каждому слову
его прибавлял: " Благороднейший ты человек, Фома! ученый ты человек, Фома!"
Что ж касается Ежевикина, то он был в самой последней степени восторга.
Старикашка давным-давно видел, что Настенька вскружила голову
Егору Ильичу, и с тех пор наяву и во сне только и грезил о том, как бы
выдать за него свою дочку. Он тянул дело до последней невозможности и
отказался уже тогда, когда невозможно было не отказаться. Фома перестроил
дело. Разумеется, старик, несмотря на свой восторг, понимал Фому Фомича
насквозь; словом, было ясно, что Фома Фомич воцарился в этом доме
навеки и что тиранству его теперь уже не будет конца. Известно, что самые
неприятнейшие, самые капризнейшие люди хоть на время, да укрощаются,
когда удовлетворят их желаниям. Фома Фомич, совершенно напротив, как-то
еще больше глупел при удачах и задирал нос все выше и выше. Перед самым
обедом, переменив белье и переодевшись, он уселся в кресле, позвал дядю
и, в присутствии всего семейства, стал читать ему новую проповедь.


- Полковник! - начал он, - вы вступаете в законный брак. Понимаете ли
вы ту обязанность...

И так далее и так далее; представьте себе десять страниц формата
"Journal des Debats", самой мелкой печати, наполненных самым диким вздором,
в котором не было ровно ничего об обязанностях, а были только самые
бесстыдные похвалы уму, кротости, великодушию, мужеству и бескорыстию
его самого, Фомы Фомича. Все были голодны; всем хотелось обедать; но,
несмотря на то, никто не смел противоречить и все с благоговением дослушали
всю дичь до конца; даже Бахчеев, при всем своем мучительном аппетите,
просидел, не шелохнувшись, в самой полной почтительности. Удовлетворившись
собственным красноречием, Фома Фомич наконец развеселился и даже
довольно сильно подпил за обедом, провозглашая самые необыкновенные тосты.
Он принялся острить и подшучивать, разумеется, насчет молодых. Все
хохотали и аплодировали. Но некоторые из шуток были до такой степени
сальны и недвусмысленны, что даже Бахчеев сконфузился. Наконец Настенька
вскочила из-за стола и убежала. Это привело Фому Фомича в неописанный
восторг; но он тотчас же нашелся: в кратких, но сильных словах изобразил
он достоинства Настеньки и провозгласил тост за здоровье отсутствующей.
Дядя, за минуту сконфуженный и страдавший, готов был теперь обнимать Фому
Фомича. Вообще жених и невеста как будто стыдились друг друга и своего
счастья, - и я заметил: с самого благословения еще они не сказали меж
собою ни слова, даже как будто избегали глядеть друг на друга. Когда
встали из-за стола, дядя вдруг исчез неизвестно куда. Отыскивая его, я
забрел на террасу. Там, сидя в кресле, за кофеем, ораторствовал Фома,
сильно подкураженный. Около него были только Ежевикин, Бахчеев и Мизинчиков.
Я остановился послушать.

- Почему, - кричал Фома, - почему я готов сейчас же идти на костер за
мои убеждения? А почему из вас никто не в состоянии пойти на костер? Почему,
почему?

- Да костер это уж и лишнее будет, Фома Фомич, на костер-то-с! - трунил
Ежевикин. - Ну, что толку? Во-первых, и больно-с, а во-вторых, сожгут
- что останется?

- Что останется? Благородный пепел останется. Но где тебе понять, где
тебе оценить меня! Для вас не существует великих людей, кроме каких-то
там Цезарей да Александров Македонских! А что сделали твои Цезари? кого
осчастливили? Что сделал твой хваленый Александр Македонский? Всю землю-то
завоевал? Да ты дай мне такую же фалангу, так и я завоюю, и ты завоюешь,
и он завоюет... Зато он убил добродетельного Клита, а я не убивал
добродетельного Клита... Мальчишка! прохвост! розог бы дать ему, а
не прославлять во всемирной истории... да уж вместе и Цезарю!

- Цезаря-то хоть пощадите, Фома Фомич!

- Не пощажу дурака! - кричал Фома.

- И не щади! - с жаром подхватил Степан Алексеевич, тоже подвыпивший,
- нечего их щадить; все они прыгуны, все только бы на одной ножке повертеться!
колбасники! Вон один давеча стипендию какую-то хотел учредить. А
что такое стипендия? Черт ее и знает, что она значит! Об заклад побьюсь,
какая-нибудь новая пакость. А тот, другой, давеча-то в благородном обществе,
вензеля пишет да рому просит! По-моему, отчего не выпить? Да ты
пей, пей, да и перегородку сделай, а потом, пожалуй, и опять пей... Нечего
их щадить! все мошенники! Один только ты ученый, Фома!

Бахчеев, если отдавался кому, то отдавался весь, безусловно и безо
всякой критики.

Я отыскал дядю в саду, у пруда, в самом уединенном месте. Он был с
Настенькой. Увидя меня, Настенька стрельнула в кусты, как будто виноватая.
Дядя пошел ко мне навстречу с сиявшим лицом; в глазах его стояли
слезы восторга. Он взял меня за обе руки и крепко сжал их.

- Друг мой! - сказал он, - я до сих пор как будто не верю моему
счастью... Настя тоже. Мы только дивимся и прославляем всевышнего. Сейчас
она плакала. Поверишь ли, до сих пор я как-то не опомнился, как-то
растерялся весь: и верю и не верю! И за что это мне? за что? что я сделал?
чем я заслужил?

- Если кто заслужил, дядюшка, то это вы, - сказал я с увлечением. - Я
еще не видал такого честного, такого прекрасного, такого добрейшего человека,
как вы...


- Нет, Сережа, нет, это слишком, - отвечал он, как бы с сожалением. -
То-то и худо, что мы добры ( то есть я про себя одного говорю), когда
нам хорошо; а когда худо, так и не подступайся близко! Вот мы только
сейчас толковали об этом с Настей. Сколько ни сиял передо мною Фома, а,
поверишь ли? я, может быть, до самого сегодня не совсем в него верил,
хотя и сам уверял тебя в его совершенстве; даже вчера не уверовал, когда
он отказался от такого подарка! К стыду моему говорю! Сердце трепещет
после давешнего воспоминания! Но я не владел собой... Когда он сказал
давеча про Настю, то меня как будто в самое сердце что-то укусило. Я не
понял и поступил, как тигр...

- Что ж, дядюшка, может, это было даже естественно.

Дядя замахал руками.

- Нет, нет, брат, и не говори! А просто-запросто все это от испорченности
моей природы, оттого, что я мрачный и сластолюбивый эгоист и без
удержу отдаюсь страстям моим. Так и Фома говорит. (Что было отвечать на
это?) Не знаешь ты, Сережа, - продолжал он с глубоким чувством, -
сколько раз я бывал раздражителен, безжалостен, несправедлив, высокомерен,
да и не к одному Фоме! Вот теперь это все вдруг пришло на память, и
мне как-то стыдно, что я до сих пор ничего еще не сделал, чтоб быть достойным
такого счастья. Настя то же сейчас говорила, хотя, право, не
знаю, какие на ней-то грехи, потому что она ангел, а не человек! Она
сказала мне, что мы в страшном долгу у бога, что надо теперь стараться
быть добрее, делать все добрые дела... И если б ты слышал, как она горячо,
как прекрасно все это говорила! Боже мой, что за девушка!

Он остановился в волнении. Через минуту он продолжал:

- Мы положили, брат, особенно лелеять Фому, маменьку и Татьяну Ивановну.
А Татьяна-то Ивановна! какое благороднейшее существо! О, как я
виноват пред всеми! Я и перед тобой виноват... Но если кто осмелится теперь
обидеть Татьяну Ивановну, о! тогда... Ну, да уж нечего!.. для Мизинчикова
тоже надо что-нибудь сделать.

- Да, дядюшка, я теперь переменил мое мнение о Татьяне Ивановне. Ее
нельзя не уважать и не сострадать ей.

- Именно, именно! - подхватил с жаром дядя, - нельзя не уважать! Ведь
вот, например, Коровкин, ведь ты уж, наверно, смеешься над ним, - прибавил
он,

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.