Купить
 
 
Жанр: Классика

Село Степанчиково и его обитатели

страница №3

ь. - Ведь я теперь сам
от них, из Степанчикова; от обеда уехал, из-за пудина встал: с Фомой
усидеть не мог! Со всеми там переругался из-за Фомки проклятого... Вот
встреча! Вы, батюшка, меня извините. Я Степан Алексеич Бахчеев и вас вот
эдаким от полу помню... Ну, кто бы сказал?.. А позвольте вас...

И толстяк полез лобызать меня.

После первых минут некоторого волнения я немедленно приступил к
расспросам: случай был превосходный.

- Но кто же этот Фома? - спросил я, - как это он завоевал там весь
дом? Как не выгонят его со двора шелепами? Признаюсь...

- Его-то выгонят? Да вы сдурели аль нет? Да ведь Егор-то Ильич перед
ним на цыпочках ходит! Да Фома велел раз быть вместо четверга середе,
так они там, все до единого, четверг середой почитали. "Не хочу, чтоб
был четверг, а будь середа!" Так две середы на одной неделе и было. Вы
думаете, я приврал что-нибудь? Вот настолечко не приврал! Просто, батюшка,
штука капитана Кука выходит!

- Я слышал это, но, признаюсь...

- Признаюсь да признаюсь! Ведь наладит же одно человек! Да чего признаваться-то?
Нет, вы лучше меня расспросите. Ведь все рассказать, так вы
не поверите, а спросите: из каких я лесов к вам явился? Матушка Егора-то
Ильича, полковника-то, хоть и очень достойная дама и к тому же генеральша,
да, по-моему, из ума совсем выжила: не надышит на Фомку треклятого.
Всему она и причиной: она-то и завела его в доме. Зачитал он ее,
то есть как есть бессловесная женщина сделалась, хоть и превосходительством
называется - за генерала Крахоткина пятидесяти лет замуж выпрыгнула!
Про сестрицу Егора Ильича, Прасковью Ильиничну, что в девках
сорок лет сидит, и говорить не желаю. Ахи да охи, да клохчет как курица
- надоела мне совсем - ну ее! Только разве и есть в ней, что дамский
пол: так вот и уважай ее ни за что, ни про что, за то только, что она
дамский пол! Тьфу! говорить неприлично: тетушкой она вам приходится. Одна
только Александра Егоровна, дочка полковничья, хоть и малый ребенок -
всего-то шестнадцатый год, да умней их всех, по-моему: не уважает Фоме;
даже смотреть было весело. Милая барышня, больше ничего! Да и кому уважать-то?
Ведь он, Фомка-то, у покойного генерала Крахоткина в шутах проживал!
ведь он ему, для его генеральской потехи, различных зверей из себя
представлял! И выходит, что прежде Ваня огороды копал, а нынче Ваня в
воеводы попал. А теперь полковник-то, дядюшка-то, отставного шута заместо
отца родного почитает, в рамку вставил его, подлеца, в ножки ему кланяется,
своему-то приживальщику, - тьфу!

- Впрочем, бедность еще не порок... и... признаюсь вам... позвольте
вас спросить, что он, красив, умен?

- Фома-то? писаный красавец! - отвечал Бахчеев с каким-то необыкновенным
дрожанием злости в голосе. (Вопросы мои как-то раздражали его, и
он уже начал и на меня смотреть подозрительно.) - Писаный красавец! Слышите,
добрые люди: красавца нашел! Да он на всех зверей похож, батюшка,
если уж все хотите доподлинно знать. И ведь добро бы остроумие было,
хоть бы остроумием, шельмец, обладал, - ну, я бы тогда согласился, пожалуй,
скрепя сердце, для остроумия-то, а то ведь и остроумия нет никакого!
Просто выпить им дал чего-нибудь всем физик какой-то! Тьфу! язык устал.
Только плюнуть надо да замолчать. Расстроили вы меня, батюшка, своим
разговором! Эй, вы! готово иль нет?

- Воронка еще перековать надо, - промолвил мрачно Григорий.

- Воронка. Я тебе такого задам воронка!.. Да, сударь, я вам такое могу
рассказать, что вы только рот разинете да так и останетесь до второго
пришествия с разинутым ртом. Ведь я прежде и сам его уважал. Вы что думаете?
Каюсь, открыто каюсь: был дураком! Ведь он и меня обморочил.
Всезнай! всю подноготную знает, все науки произошел! Капель он мне давал:
ведь я, батюшка, человек больной, сырой человек. Вы, может, не верите,
а я больной. Ну, так я с его капель-то чуть вверх тормашки не полетел.
Вы только молчите да слушайте; сами поедете, всем полюбуетесь.
Ведь он там полковника-то до кровавых слез доведет; ведь кровавую слезу
прольет от него полковник-то, да уж поздно будет. Ведь уж кругом весь
околоток раззнакомился с ними из-за Фомки треклятого. Ведь всякому, кто
ни приедет, оскорбления чинит. Чего уж мне: значительного чина не пощадит!
Всякому наставления читает; в мораль какую-то бросило его, шельмеца.

Мудрец, дескать, я, всех умнее, одного меня и слушай. Я, дескать,
ученый. Да что ж, что ученый! Так из-за того, что ученый, уж так непременно
и надо заесть неученого?.. И уж как начнет ученым своим языком колотить,
так уж та-та-та! та-та-та! то есть такой, я вам скажу, болтливый
язык, что отрезать его да выбросить на навозную кучу, так он и там будет
болтать, все будет болтать, пока ворона не склюет. Зазнался, надулся,
как мышь на крупу! Ведь уж туда теперь лезет, куда и голова его не пролезет.
Да чего! Ведь он там дворовых людей по-французски учить выдумал!
Хотите, не верьте. Это, дескать, ему полезно, хаму-то, слуге-то! Тьфу!
срамец треклятый - больше ничего! А на что холопу знать по-французски,
спрошу я вас? Да на что и нашему-то брату знать по-французски, на что? С
барышнями в мазурке лимонничать, с чужими женами апельсинничать? разврат
- больше ничего! А по-моему, графин водки выпил - вот и заговорил на
всех языках. Вот как я его уважаю, французский-то ваш язык! Небось, и вы
по-французски: "та-та-та! та-та-та! вышла кошка за кота!" - прибавил
Бахчеев, смотря на меня с презрительным негодованием. - Вы, батюшка, человек
ученый - а? по ученой части пошли?

- Да... я отчасти интересуюсь...

- Чай, тоже все науки произошли?

- Так-с, то есть нет... Признаюсь вам, я более интересуюсь теперь
наблюдением. Я все сидел в Петербурге и теперь спешу к дядюшке...

- А кто вас тянул к дядюшке? Сидели бы там, где-нибудь у себя, коли
было где сесть! Нет, батюшка, тут, я вам скажу, ученостью мало возьмете,
да и никакой дядюшка вам не поможет; попадете в аркан! Да я у них похудел
в одни сутки. Ну, верите ли, что я у них похудел? Нет, вы, я вижу,
не верите. Что ж, пожалуй, бог с вами, не верьте.

- Нет-с, помилуйте, я очень верю; только я все еще не понимаю, - отвечал
я, теряясь все более и более.

- То-то верю, да я-то тебе не верю! Все вы прыгуны, с вашей ученой-то
частью. Вам только бы на одной ножке прыгать да себя показать! Не люблю
я, батюшка, ученую часть; вот она у меня где сидит! Приходилось с вашими
петербургскими сталкиваться - непотребный народ! Вс° фармазоны; неверие
распространяют; рюмку водки выпить боится, точно она укусит его - тьфу!
Рассердили вы меня, батюшка, и рассказывать тебе ничего не хочу! Ведь не
подрядился же я в самом деле тебе сказки рассказывать, да и язык устал.
Всех, батюшка, не переругаешь, да и грешно... А только он у дядюшки вашего
лакея Видоплясова чуть не в безумие ввел, ученый-то твой! Ума решился
Видоплясов-то из-за Фомы Фомича...

- Да я б его, Видоплясова, - ввязался Григорий, который до сих пор
чинно и строго наблюдал разговор, - да я б его, Видоплясова, из-под розог
не выпустил. Нарвись-ко он на меня, я бы дурь-то немецкую вышиб! задал
бы столько, что в два-ста не складешь.

- Молчать! - крикнул барин, - держи язык за зубами; не с тобой говорят!


- Видоплясов, - сказал я, совершенно сбившись и уже не зная, что говорить,
- Видоплясов... скажите, какая странная фамилия?

- А чем она странная? И вы туда же! Эх вы, ученый, ученый!

Я потерял терпение.

- Извините, - сказал я, - но за что ж вы на меня-то сердитесь? Чем же
я виноват? Признаюсь вам, я вот уже полчаса вас слушаю и даже не понимаю,
о чем идет дело...

- Да вы, батюшка, чего обижаетесь? - отвечал толстяк, - нечего вам
обижаться! Я ведь тебе любя говорю. Вы не глядите на меня, что я такой
крикса и вот сейчас на человека моего закричал. Он хоть каналья естественнейшая,
Гришка-то мой, да за это-то я его и люблю, подлеца. Чувствительность
сердечная погубила меня - откровенно скажу; а во всем этом
Фомка один виноват! Погубит он меня, присягну, что погубит! Вот теперь
два часа на солнце по его же милости жарюсь. Хотел было к протопопу зайти,
покамест эти дураки с починкой копаются. Хороший человек здешний
протопоп. Да уж так он расстроил меня, Фомка-то, что уж и на протопопа
смотреть не хочется! Ну их всех! Здесь ведь и трактиришка порядочного
нет. Все, я вам скажу, подлецы, все до единого! И ведь добро бы чин на
нем был необыкновенный какой-нибудь, - продолжал Бахчеев, снова обращаясь
к Фоме Фомичу, от которого он, видимо, не мог отвязаться, - ну тогда
хоть по чину простительно; а то ведь и чинишка-то нет; это я доподлинно
знаю, что нет. За правду, говорит, где-то там пострадал, в сорок не в
нашем году, так вот и кланяйся ему за то в ножки! черт не брат! Чуть что
не по нем - вскочит, завизжит: "Обижают, дескать, меня, бедность мою
обижают, уважения не питают ко мне!" Без Фомы к столу не смей сесть, а
сам не выходит: "Меня, дескать, обидели; я убогий странник, я и черного
хлебца поем". Чуть сядут, он тут и явился; опять пошла наша скрипка пилить:
"Зачем без меня сели за стол? значит, ни во что меня почитают".

Словом, гуляй душа! Я, батюшка, долго молчал. Он думал, что и я перед
ним собачонкой на задних лапках буду выплясывать; на-тка, брат, возьми
закуси! Нет, брат, ты только за дугу, а я уж в телеге сижу! С Егор-то
Ильичом я ведь в одном полку служил. Я-то в отставку юнкером вышел, а он
в прошлом году в вотчину приехал в отставке полковником. Говорю ему:
"Эй, себя сгубите, не потакайте Фоме! Прольете слезу!" Нет, говорит,
превосходнейший он человек (это про Фомку-то), он мне друг; он меня благонравию
учит. Ну, думаю, против благонравия не пойдешь! Уж коли благонравию
зачал учить - значит, последнее дело пришло. Что ж бы вы думали,
сегодня из-за чего опять поднял историю? Завтра Ильи-пророка (господин
Бахчеев перекрестился): Илюша, сынок-то дядюшкин, именинник. Я было думал
и день у них провести, и пообедать там, и игрушку столичную выписал:
немец на пружинах у своей невесты ручку целует, а та слезу платком вытирает
- превосходная вещь! (теперь уж не подарю, морген-фри! Вон у меня в
коляске лежит, и нос у немца отбит; назад везу). Егор-то Ильич и сам бы
не прочь в такой день погулять и попраздновать, да Фомка претит: "Зачем,
дескать, начали заниматься Илюшей? На меня, стало быть, внимания не обращают
теперь!" А? каков гусь? восьмилетнему мальчику в тезоименитстве
позавидовал! "Так вот нет же, говорит, и я именинник!" Да ведь будет
Ильин день, а не Фомин! "Нет, говорит, я тоже в этот день именинник!"
Смотрю я, терплю. Что ж бы вы думали? Ведь они теперь на цыпочках ходят
да шепчутся: как быть? За именинника его в Ильин день почитать или нет,
поздравлять или нет? Не поздравить - обидеться может, а поздравь - пожалуй,
и в насмешку примет. Тьфу ты, пропасть! Сели мы обедать... Да ты,
батюшка, слушаешь иль нет?

- Помилуйте, слушаю; с особенным даже удовольствием слушаю; потому
что через вас я теперь узнал... и... признаюсь...

- То-то, с особенным удовольствием! Знаю я твое удовольствие... Да уж
ты не в пику ли мне про удовольствие-то свое говоришь?

- Помилуйте, в какую же пику? напротив. Притом же вы так... оригинально
выражаетесь, что я даже готов записать ваши слова.

- То есть как это, батюшка, записать? - спросил господин Бахчеев с
некоторым испугом и смотря на меня подозрительно.

- Впрочем, я, может быть, и не запишу... это я так.

- Да ты, верно, как-нибудь обольстить меня хочешь?

- То есть как это обольстить? - спросил я с удивлением.

- Да так. Вот ты теперь меня обольстишь, я тебе все расскажу, как дурак,
а ты возьмешь после да и опишешь меня где-нибудь в сочинении.

Я тотчас же поспешил уверить господина Бахчеева, что я не из таких,
но он все еще подозрительно смотрел на меня.

- То-то, не из таких! кто тебя знает! может, и лучше еще. Вон и Фома
грозился меня описать да в печать послать.

- Позвольте спросить, - прервал я, отчасти желая переменить разговор,
- скажите, правда ли, что дядюшка хочет жениться?

- Так что же, что хочет? Это бы еще ничего. Женись, коли уж так тебя
покачнуло; не это скверно, а другое скверно... - прибавил господин Бахчеев
в задумчивости. Гм! про это, батюшка, я вам доподлинно не могу дать
ответа. Много теперь туда всякого бабья напихалось, как мух у варенья;
да ведь не разберешь, которая замуж хочет. А я вам, батюшка, по дружбе
скажу: не люблю бабья! Только слава, что человек, а по правде, так один
только срам, да и спасению души вредит. А что дядюшка ваш влюблен, как
сибирский кот, так в этом я вас заверяю. Про это, батюшка, я теперь промолчу:
сами увидите; а только то скверно, что дело тянет. Коли жениться,
так и женись; а то Фомке боится сказать, да и старухе своей боится сказать:
та тоже завизжит на все село да брыкаться начнет. За Фомку стоит:
дескать, Фома Фомич огорчится, коли супруга в дом войдет, потому что ему
тогда двух часов не прожить в доме-то. Супруга-то собственноручно в шею
вытолкает, да еще, не будь дура, другим каким манером такого киселя задаст,
что по уезду места потом не отыщет! Так вот он и куролесит теперь,
вместе с маменькой и подсовывают ему таковскую... Да ты, батюшка, что ж
меня перебил? Я тебе самую главную статью хотел рассказать, а ты меня
перебил! Я постарше тебя; перебивать старика не годится...

Я извинился.

- Да ты не извиняйся! Я вам, батюшка, как человеку ученому, на суд
представить хотел, как он сегодня разобидел меня. Ну вот рассуди, коли
добрый ты человек. Сели мы обедать; так он меня, я тебе скажу, чуть не
съел за обедом-то! С самого начала вижу: сидит себе, злится, так что в
нем вся душа скрипит. В ложке воды утопить меня рад, ехидна! Такого самолюбия
человек, что уж сам в себе поместиться не может! Вот и вздумал
он ко мне придираться, благонравию тоже меня вздумал учить. Зачем, скажите
ему, я такой толстый? Ну, пристал человек: зачем не тонкий, а толстый?
Ну, скажите же, батюшка, что за вопрос? Ну, видно ли тут остроумие?
Я с благоразумием ему отвечаю: "Это так уж бог устроил, Фома Фомич: один
толст, а другой тонок; а против всеблагого провидения смертному восставать
невозможно". Благоразумно ведь - как вы думаете? "Нет, говорит, у
тебя пятьсот душ, живешь на готовом, а пользы отечеству не приносишь;
надо служить, а ты все дома сидишь да на гармонии играешь". А я и взаправду,
когда взгрустнется, на гармонии люблю поиграть. Я опять с благоразумием
отвечаю: "А в какую я службу пойду, Фома Фомич? В какой мундир
толстоту-то мою затяну? Надену мундир, затянусь, неравно чихну - все пуговицы
и отлетят, да еще, пожалуй, при высшем начальстве, да, оборони
бог, за пашквиль сочтут - что тогда?" Ну, скажите же, батюшка, ну что я
тут смешного сказал ? Так нет же, покатывается на мой счет, хаханьки да
хихиньки такие пошли... то есть целомудрия в нем нет никакого, я вам
скажу, да еще на французском диалекте поносить меня вздумал: "кошон" говорит.
Ну, кошон-то и я понимаю, что значит. "Ах ты физик проклятый, думаю;
полагаешь, я тебе теплоух дался?" Терпел я, терпел, да и не утерпел,
встал из-за стола да при всем честном народе и бряк ему: "Согрешил
я, говорю, перед тобой, Фома Фомич, благодетель; подумал было, что ты
благовоспитанный человек, а ты, брат, выходишь такая же свинья, как и мы
все", - сказал, да и вышел из-за стола, из-за самого пудина: пудин тогда
обносили. "Ну вас и с пудином-то!.."

- Извините меня, - сказал я, прослушав весь рассказ господина Бахчеева,
- я, конечно, готов с вами во всем согласиться. Главное, я еще ничего
положительного не знаю... Но, видите ли, на этот счет у меня явились
теперь свои идеи.

- Какие же это идеи, батюшка, у тебя появились? - недоверчиво спросил
господин Бахчеев.

- Видите ли, - начал я, несколько путаясь, - оно, может быть, и некстати
теперь, но я, пожалуй, готов сообщить. Вот как я думаю: может быть,
мы оба ошибаемся насчет Фомы Фомича; может быть, все эти странности
прикрывают натуру особенную, даже даровитую - кто это знает? Может быть,
это натура огорченная, разбитая страданиями, так сказать, мстящая всему
человечеству. Я слышал, что он прежде был чем-то вроде шута: может быть,
это его унизило, оскорбило, сразило?.. Понимаете: человек благородный...
сознание... а тут роль шута!.. И вот он стал недоверчив ко всему человечеству
и... и, может быть, если примирить его с человечеством... то есть
с людьми, то, может быть, из него выйдет натура особенная... может быть,
даже очень замечательная, и... и... и ведь есть же что-нибудь в этом человеке?
Ведь есть же причина, по которой ему все поклоняются?

Словом, я сам почувствовал, что зарапортовался ужасно. По молодости
еще можно было простить. Но господин Бахчеев не простил. Серьезно и
строго смотрел он мне в глаза и, наконец, вдруг побагровел, как индейский
петух.

- Это Фомка-то такой особенный человек? - спросил он отрывисто.

- Послушайте: я еще сам почти ничему не верю из того, что я теперь
говорил. Я это так только, в виде догадки...

- А позвольте, батюшка, полюбопытствовать спросить: обучались вы философии
или нет?

- То есть в каком смысле? - спросил я с недоумением.

- Нет, не в смысле; а вы мне, батюшка, прямо, безо всякого смыслу отвечайте:
обучались вы философии или нет?

- Признаюсь, я намерен изучать, но...

- Ну, так и есть! - вскричал господин Бахчеев, дав полную волю своему
негодованию. - Я, батюшка, еще прежде, чем вы рот растворили, догадался,
что вы философии обучались! Меня не надуешь! морген-фри! За три версты
чутьем услышу философа! Поцелуйтесь вы с вашим Фомой Фомичом! Особенного
человека нашел! тьфу! прокисай все на свете! Я было думал, что вы тоже
благонамеренный человек, а вы... Подавай! - закричал он кучеру, уж влезавшему
на козла исправленного экипажа. - Домой!


Насилу-то я кое-как успокоил его; кое-как наконец он смягчился; но
долго еще не мог решиться переменить гнев на милость. Между тем он влез
в коляску с помощью Григория и Архипа, того самого, который читал наставления
Васильеву.

- Позвольте спросить вас, - сказал я, подойдя к коляске, - вы уж более
не приедете к дядюшке?

- К дядюшке-то? А плюньте на того, кто вам это сказал! Вы думаете, я
постоянный человек, выдержу? В том-то и горе мое, что я тряпка, а не человек!
Недели не пройдет, а я опять туда поплетусь. А зачем? Вот подите:
сам не знаю зачем, а поеду; опять буду с Фомой воевать. Это уж, батюшка,
горе мое! За грехи мне господь этого Фомку в наказание послал. Характер
у меня бабий, постоянства нет никакого! Трус я, батюшка, первой руки...

Мы, однакож, расстались по-дружески; он даже пригласил меня к себе
обедать.

- Приезжай, батюшка, приезжай, пообедаем. У меня водочка из Киева
пешком пришла, а повар в Париже бывал. Такого фенезерфу подаст, такую
кулебяку мисаиловну сочинит, что только пальчики оближешь да в ножки
поклонишься ему, подлецу. Образованный человек! Я вот только давно не
сек его, балуется он у меня... да вот теперь благо напомнили... Приезжай!
Я бы вас и сегодня с собою пригласил, да вот как-то весь упал, раскис,
совсем без задних ног сделался. Ведь я человек больной, сырой человек.
Вы, может быть, и не верите... Ну, прощайте, батюшка! Пора плыть и
моему кораблю. Вон и ваш тарантасик готов. А Фомке скажите, чтоб и не
встречался со мной; не то я такую чувствительную встречу ему сочиню, что
он...

Но последних слов уж не было слышно. Коляска, принятая дружно четверкою
сильных коней, исчезла в облаках пыли. Подали и мой тарантас; я сел
в него, и мы тотчас же проехали городишко. "Конечно, этот господин привирает,
- подумал я, - он слишком сердит и не может быть беспристрастным.
Но опять-таки все, что он говорил о дяде, очень замечательно. Вот
уж два голоса согласны в том, что дядя любит эту девицу... Гм! Женюсь я
иль нет?" В этот раз я крепко задумался.

III
ДЯДЯ

Признаюсь, я даже немного струсил. Романические мечты мои показались
мне вдруг чрезвычайно странными, даже как будто и глупыми, как только я
въехал в Степанчиково. Это было часов около пяти пополудни. Дорога шла
мимо барского сада. Снова, после долгих лет разлуки, я увидел этот огромный
сад, в котором мелькнуло несколько счастливых дней моего детства
и который много раз потом снился мне во сне, в дортуарах школ, хлопотавших
о моем образовании. Я выскочил из повозки и пошел прямо через сад к
барскому дому. Мне очень хотелось явиться втихомолку, разузнать, выспросить
и прежде всего наговориться с дядей. Так и случилось. Пройдя аллею
столетних лип, я ступил на террасу, с которой стеклянною дверью прямо
входили во внутренние комнаты. Эта терраса была окружена клумбами цветов
и заставлена горшками дорогих растений. Здесь я встретил одного из туземцев,
старого Гаврилу, бывшего когда-то моим дядькой, а теперь почетного
камердинера дядюшки. Старик был в очках и держал в руке тетрадку,
которую читал с необыкновенным вниманием. Мы виделись с ним два года назад,
в Петербурге, куда он приезжал вместе с дядей, а потому он тотчас
же теперь узнал меня. С радостными слезами бросился он целовать мои руки,
причем очки слетели с его носа на пол. Такая привязанность старика
меня очень тронула. Но, взволнованный недавним разговором с господином
Бахчеевым, я прежде всего обратил внимание на подозрительную тетрадку,
бывшую в руках у Гаврилы.

- Что это, Гаврила, неужели и тебя начали учить по-французски? -
спросил я старика.

- Учат, батюшка, на старости лет, как скворца, - печально отвечал
Гаврила.

- Сам Фома учит?

- Он, батюшка. Умнеющий, должно быть, человек.

- Нечего сказать, умник! По разговорам учит?


- По китрадке, батюшка.

- Это что в руках у тебя? А! французские слова русскими буквами -
ухитрился! Такому болвану, дураку набитому, в руки даетесь - не стыдно
ли, Гаврила? - вскричал я, в один миг забыв все великодушные мои предположения
о Фоме Фомиче, за которые мне еще так недавно досталось от господина
Бахчеева.

- Где же, батюшка, - отвечал старик, - где же он дурак, коли уж господами
нашими так заправляет?

- Гм! Может быть, ты и прав, Гаврила, - пробормотал я, приостановленный
этим замечанием. - Веди же меня к дядюшке!

- Сокол ты мой! да я не могу на глаза показаться, не смею. Я уж и его
стал бояться. Вот здесь и сижу, горе мычу, да за клумбы сигаю, когда он
проходить изволит.

- Да чего же ты боишься?

- Давеча уроку не знал; Фома Фомич на коленки ставил, а я и не стал.
Стар я стал, батюшка, Сергей Александрыч, чтоб надо мной такие шутки шутить!
Барин осерчать изволил, зачем Фому Фомича не послушался. "Он, говорит,
старый ты хрыч, о твоем же образовании заботится, произношению
тебя хочет учить". Вот и хожу, твержу вокабул. Обещал Фома Фомич к вечеру
опять экзаментик сделать.

Мне показалось, что тут было что-то неясное. С этим французским языком
была какая-нибудь история, подумал я, которую старик не может мне
объяснить.

- Один вопрос, Гаврила: каков он собой? видный, высокого роста?

- Фома-то Фомич? Нет, батюшка, плюгавенький такой человечек.

- Гм! Подожди, Гаврила; все это еще, может быть, уладится; даже непременно,
обещаю тебе, уладится! Но... где же дядюшка?

- А за конюшнями мужичков принимает. С Капитоновки старики с поклоном
пришли. Прослышали, что их Фоме Фомичу записывают. Отмолиться хотят.

- Да зачем же за конюшнями?

- Опасается, батюшка...

Действительно, я нашел дядю за конюшнями. Там, на площадке, он стоял
перед группой крестьян, которые кланялись и о чем-то усердно просили.
Дядя что-то с жаром им толковал. Я подошел и окликнул его. Он обернулся,
и мы бросились друг другу в объятия.

Он чрезвычайно мне обрадовался; радость его доходила до восторга. Он
обнимал меня, сжимал мои руки... Точно ему возвратили его родного сына,
избавленного от какой-нибудь смертельной опасности. Точно как будто я
своим приездом избавил и его самого от какой-то смертельной опасности и
привез с собою разрешение всех его недоразумений, счастье и радость на
всю жизнь ему и всем, кого он любит. Дядя не согласился бы быть счастливым
один. После первых порывов восторга он вдруг так захлопотал, что наконец
совершенно сбился и спутался. Он закидывал меня расспросами, хотел
немедленно вести меня к своему семейству. Мы было и пошли, но дядя воротился,
пожелав представить меня сначала капитоновским мужикам. Потом,
помню, он вдруг заговорил, неизвестно по какому поводу, о каком-то господине
Коровкине, необыкновенном человеке, которого он встретил три дня
назад где-то на большой дороге и которого ждал теперь к себе в гости с
крайним нетерпением. Потом он бросил и Коровкина и заговорил о чем-то
другом. Я с наслаждением смотрел на него. Отвечая на торопливые его
расспросы, я сказал, что желал бы не вступать в службу, а продолжать заниматься
науками. Как только дело дошло до наук, дядя вдруг насупил брови
и сделал необыкновенно важное лицо. Узнав, что в последнее время я
занимался минералогией, он поднял голову и с гордостью осмотрелся кругом,
как будто он сам, один, без всякой посторонней помощи, открыл и написал
всю минералогию. Я уже сказал, что перед словом "наука" он благоговел
самым бескорыстнейшим образом, тем более бескорыстным, что сам решительно
ничего не знал.

- Эх, брат, есть же на свете люди, что всю подноготную знают! - говорил
он мне однажды с сверкающими от восторга глазами. - Сидишь между ними,
слушаешь и ведь сам знаешь, что ничего не понимаешь, а все как-то
сердцу любо. А отчего? А оттого, что тут польза, тут ум, тут всеобщее
счастье! Это-то я понимаю. Вот я теперь по чугунке поеду, а Илюшка мой,
может, и по воздуху полетит... Ну, да наконец,

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.