Жанр: Классика
Братья Карамазовы
... смейтесь, не
сердитесь, это очень, очень для меня важно.
— Про костюм, Lise, я еще не думал, но в какой хотите, в такой и оденусь.
— Я хочу, чтоб у вас был темносиний бархатный пиджак, белый пикейный жилет
и пуховая серая мягкая шляпа... Скажите, вы так и поверили давеча, что я
вас не люблю, когда я от письма вчерашнего отреклась?
— Нет, не поверил.
— О, несносный человек, неисправимый!
— Видите, я знал, что вы меня... кажется, любите, но я сделал вид, что вам
верю, что вы не любите, чтобы вам было... удобнее...
— Еще того хуже! И хуже и лучше всего. Алеша, я вас ужасно люблю. Я
давеча, как вам прийти, загадала: спрошу у него вчерашнее письмо, и если он
мне спокойно вынет и отдаст его (как и ожидать от него всегда можно), — то
значит, что он совсем меня не любит, ничего не чувствует, а просто глупый и
недостойный мальчик, а я погибла. Но вы оставили письмо в келье, и это меня
ободрило: не правда ли, вы потому оставили в келье, что предчувствовали,
что я буду требовать назад письмо, так чтобы не отдавать его? Так ли? Ведь
так?
— Ох, Lise, совсем не так, ведь письмо-то со мной и теперь, и давеча было
тоже, вот в этом кармане, вот оно.
Алеша вынул смеясь письмо и показал ей издали.
— Только я вам не отдам его, смотрите из рук.
— Как? Так вы давеча солгали, вы монах и солгали?
— Пожалуй солгал, — смеялся и Алеша, — чтобы вам не отдавать письма
солгал. Оно очень мне дорого, — прибавил он вдруг с сильным чувством и
опять покраснев, — это уж навеки, и я его никому никогда не отдам!
Lise смотрела на него в восхищении.
— Алеша, — залепетала она опять, — посмотрите у дверей, не подслушивает
ли мамаша?
— Хорошо, Lise, я посмотрю, только не лучше ли не смотреть, а? Зачем
подозревать в такой низости вашу мать?
— Как низости? В какой низости? Это то, что она подслушивает за дочерью,
так это ее право, а не низость, — вспыхнула Lise. — Будьте уверены,
Алексей Федорович, что когда я сама буду матерью и у меня будет такая же
дочь как я, то я непременно буду за нею подслушивать.
— Неужели, Lise? это нехорошо.
— Ах, боже мой, какая тут низость? Если б обыкновенный светский разговор
какой-нибудь и я бы подслушивала, то это низость, а тут родная дочь
заперлась с молодым человеком... Слушайте, Алеша, знайте, я за вами тоже
буду подсматривать, только что мы обвенчаемся, и знайте еще, что я все
письма ваши буду распечатывать и вс¬ читать... Это уж вы будьте
предуведомлены...
— Да, конечно, если так... — бормотал Алеша, — только это не хорошо...
— Ах, какое презрение! Алеша, милый, не будем ссориться с самого первого
раза, — я вам лучше всю правду скажу: это конечно очень дурно подслушивать
и уж конечно я не права, а вы правы, но только я вс¬-таки буду
подслушивать.
— Делайте. Ничего за мной такого не подглядите, — засмеялся Алеша.
— Алеша, а будете ли вы мне подчиняться? Это тоже надо заранее решить.
— С большою охотой, Lise, и непременно, только не в самом главном. В самом
главном, если вы будете со мной несогласны, то я вс¬-таки сделаю, как мне
долг велит.
— Так и нужно. Так знайте, что и я, напротив, не только в самом главном
подчиняться готова, но и во всем уступлю вам и вам теперь же клятву в этом
даю, — во всем и на всю жизнь, — вскричала пламенно Lise, — и это со
счастием, со счастием! Мало того, клянусь вам, что я никогда не буду за
вами подслушивать, ни разу и никогда, ни одного письма вашего не прочту,
потому что вы правы, а я нет. И хоть мне ужасно будет хотеться
подслушивать, я это знаю, но я вс¬-таки не буду, потому что вы считаете это
неблагородным. Вы теперь как мое провидение... Слушайте, Алексей Федорович,
почему вы такой грустный все эти дни, и вчера и сегодня; я знаю, что у вас
есть хлопоты, бедствия, но я вижу, кроме того, что у вас есть особенная
какая-то грусть, — секретная может быть, а?
— Да, Lise, есть и секретная, — грустно произнес Алеша.-- Вижу, что меня
любите, коли угадали это.
— Какая же грусть? О чем? Можно сказать? — с робкою мольбой произнесла
Lise.
— Потом скажу, Lise... после... — смутился Алеша. — Теперь пожалуй и
непонятно будет. Да я пожалуй и сам не сумею сказать.
— Я знаю, кроме того, что вас мучают ваши братья, отец?
— Да, и братья, — проговорил Алеша, как бы в раздумьи.
— Я вашего брата Ивана Федоровича не люблю, Алеша,-- вдруг заметила Lise.
Алеша замечание это отметил с некоторым удивлением, но не поднял его.
— Братья губят себя, — продолжал он, — отец тоже. И других губят вместе
с собою. Тут "земляная карамазовская сила", как отец Паисий намедни
выразился, — земляная и неистовая, необделанная... Даже носится ли дух
божий вверху этой силы — и того не знаю. Знаю только, что и сам я
Карамазов... Я монах, монах? Монах я, Lise? Вы как-то сказали сию минуту,
что я монах?
— Да, сказала.
— А я в бога-то вот может быть и не верую.
— Вы не веруете, что с вами? — тихо и осторожно проговорила Lise. Но
Алеша не ответил на это. Было тут, в этих слишком внезапных словах его
нечто слишком таинственное и слишком субъективное, может быть и ему самому
неясное, но уже несомненно его мучившее.
— И вот теперь, кроме всего, мой друг уходит, первый в мире человек, землю
покидает. Если бы вы знали, если бы вы знали, Lise, как я связан, как я
спаян душевно с этим человеком! И вот я останусь один... Я к вам приду,
Lise... Впредь будем вместе...
— Да, вместе, вместе! Отныне всегда вместе на всю жизнь. Слушайте,
поцелуйте меня, я позволяю.
Алеша поцеловал ее.
— Ну теперь ступайте, Христос с вами! (и она перекрестила его). Ступайте
скорее к нему пока жив. Я вижу, что жестоко вас задержала. Я буду сегодня
молиться за него и за вас. Алеша, мы будем счастливы! Будем мы счастливы,
будем?
— Кажется, будем, Lise.
Выйдя от Lise, Алеша не заблагорассудил пройти к г-же Хохлаковой и, не
простясь с нею, направился было из дому. Но только что отворил дверь и
вышел на лестницу, откуда ни возьмись, пред ним сама г-жа Хохлакова. С
первого слова Алеша догадался, что она поджидала его тут нарочно.
— Алексей Федорович, это ужасно. Это детские пустяки и вс¬ вздор. Надеюсь,
вы не вздумаете мечтать... Глупости, глупости и глупости! — накинулась она
на него.
— Только не говорите этого ей, — сказал Алеша, — а то она будет
взволнована, а это ей теперь вредно.
— Слышу благоразумное слово благоразумного молодого человека. Понимать ли
мне так, что вы сами только потому соглашались с ней, что не хотели, из
сострадания к ее болезненному состоянию, противоречием рассердить ее?
— О нет, совсем нет, я совершенно серьезно с нею говорил, — твердо заявил
Алеша.
— Серьезность тут невозможна, немыслима, и во-первых, я вас теперь совсем
не приму ни разу, а во-вторых, я уеду и ее увезу, знайте это.
— Да зачем же, — сказал Алеша, — ведь это так еще не близко, года
полтора еще может быть ждать придется.
— Ах, Алексей Федорович, это конечно правда, и в полтора года вы тысячу
раз с ней поссоритесь и разойдетесь. Но я так несчастна, так несчастна!
Пусть это вс¬ пустяки, но это меня сразило. Теперь я как Фамусов в
последней сцене, вы Чацкий, она Софья, и представьте я нарочно убежала сюда
на лестницу, чтобы вас встретить, а ведь и там вс¬ роковое произошло на
лестнице. Я вс¬ слышала, я едва устояла. Так вот где объяснение ужасов всей
этой ночи и всех давешних истерик! Дочке любовь, а матери смерть. Ложись в
гроб. Теперь второе и самое главное: что это за письмо, которое она вам
написала, покажите мне его сейчас, сейчас!
— Нет, не надо. Скажите, как здоровье Катерины Ивановны. мне очень надо
знать.
— Продолжает лежать в бреду, она не очнулась; ее тетки здесь и только
ахают и надо мной гордятся, а Герценштубе приехал и так испугался, что я не
знала, что с ним и делать и чем его спасти, хотела даже послать за
доктором. Его увезли в моей карете. И вдруг в довершение всего вы вдруг с
этим письмом. Правда, вс¬ это еще через полтора года. Именем всего великого
и святого, именем умирающего старца вашего покажите мне это письмо, Алексей
Федорович, мне, матери! Если хотите, то держите его пальцами, а я буду
читать из ваших рук.
— Нет не покажу, Катерина Осиповна, хотя бы и она позволила, я не покажу.
Я завтра приду и, если хотите, я с вами о многом переговорю, а теперь --
прощайте!
И Алеша выбежал с лестницы на улицу.
II. СМЕРДЯКОВ С ГИТАРОЙ.
Да и некогда было ему. У него блеснула мысль, еще когда он прощался с Lise.
Мысль о том: как бы самым хитрейшим образом поймать сейчас брата Дмитрия,
от него очевидно скрывающегося? Было уже не рано, был час третий пополудни.
Всем существом своим Алеша стремился в монастырь к своему "великому"
умирающему, но потребность видеть брата Дмитрия пересилила вс¬: в уме Алеши
с каждым часом нарастало убеждение о неминуемой ужасной катастрофе, готовой
совершиться. В чем именно состояла катастрофа и чт[OACUTE] хотел бы он
сказать сию минуту брату, может быть он и сам бы не определил. "Пусть
благодетель мой умрет без меня, но по крайней мере я не буду укорять себя
всю жизнь, что может быть мог бы что спасти и не спас, прошел мимо,
торопился в свой дом. Делая так, по его великому слову сделаю"...
План его состоял в том, чтобы захватить брата Дмитрия нечаянно, а именно:
перелезть как вчера через тот плетень, войти в сад и засесть в ту беседку.
"Если же его там нет, думал Алеша, то, не сказавшись ни Фоме, ни хозяйкам,
притаиться и ждать в беседке хотя бы до вечера. Если он попрежнему караулит
приход Грушеньки, то очень может быть, что и придет в беседку..." Алеша
впрочем не рассуждал слишком много о подробностях плана, но он решил его
исполнить, хотя бы пришлось и в монастырь не попасть сегодня...
Вс¬ произошло без помехи: он перелез через плетень почти в том самом месте,
как вчера, и скрытно пробрался в беседку. Ему не хотелось, чтоб его
заметили: и хозяйка, и Фома (если он тут), могли держать сторону брата и
слушаться его приказаний, а стало быть или в сад Алешу не пустить, или
брата предуведомить во-время, что его ищут и спрашивают. В беседке никого
не было. Алеша сел на свое вчерашнее место и начал ждать. Он оглядел
беседку, она показалась ему почему-то гораздо более ветхою, чем вчера,
дрянною такою показалась ему в этот раз. День был впрочем такой же ясный,
как и вчера. На зеленом столе отпечатался кружок от вчерашней, должно быть
расплескавшейся рюмки с коньяком. Пустые и непригодные к делу мысли, как и
всегда во время скучного ожидания, лезли ему в голову: например, почему он,
войдя теперь сюда, сел именно точь-в-точь на то самое место, на котором
вчера сидел, и почему не на другое? Наконец ему стало очень грустно,
грустно от тревожной неизвестности. Но не просидел он и четверти часа, как
вдруг, очень где-то вблизи, послышался аккорд гитары. Сидели или только
сейчас уселся кто-то шагах от него в двадцати, никак не дальше, где-нибудь
в кустах. У Алеши вдруг мелькнуло воспоминание, что, уходя вчера от брата
из беседки, он увидел, или как бы мелькнула пред ним влево у забора
садовая, зеленая, низенькая старая скамейка между кустами. На ней-то стало
быть и уселись теперь гости. Кто же? Один мужской голос вдруг запел
сладенькою фистулой куплет, аккомпанируя себе на гитаре:
Непобедимой силой
Привержен я к милой
Господи пом-и-илуй
Ее и меня!
Ее и меня!
Ее и меня!
Голос остановился. Лакейский тенор и выверт песни лакейский. Другой,
женский уже голос вдруг произнес ласкательно и как бы робко, но с большим
однако жеманством.
— Что вы к нам долго не ходите, Павел Федорович, что вы нас вс¬
презираете?
— Ничего-с, — ответил мужской голос, хотя и вежливо, но прежде всего с
настойчивым и твердым достоинством. Видимо преобладал мужчина, а заигрывала
женщина. "Мужчина — это, кажется, Смердяков", подумал Алеша, "по крайней
мере по голосу, а дама, это верно хозяйки здешнего домика дочь, которая из
Москвы приехала, платье со шлейфом носит и за супом к Марфе Игнатьевне
ходит..."
— Ужасно я всякий стих люблю, если складно, — продолжал женский голос. --
Чт[OACUTE] вы не продолжаете? — Голос запел снова:
Царская корона
Была бы моя милая здорова
Господи пом-и-илуй
Ее и меня!
Ее и меня!
Ее и меня!
— В прошлый раз еще лучше выходило, — заметил женский голос. — Вы спели
про корону: "была бы моя милочка здорова". Этак нежнее выходило, вы верно
сегодня позабыли.
— Стихи вздор-с, — отрезал Смердяков.
— Ах нет, я очень стишок люблю.
— Это чтобы стих-с, то это существенный вздор-с. Рассудите сами: кто же на
свете в рифму говорит? И если бы мы стали все в рифму говорить, хотя бы
даже по приказанию начальства, то много ли бы мы насказали-с? Стихи не
дело, Марья Кондратьевна.
— Как вы во всем столь умны, как это вы во всем произошли? — ласкался вс¬
более и более женский голос.
— Я бы не то еще мог-с, я бы и не то еще знал-с, если бы не жребий мой с
самого моего сыздетства. Я бы на дуэли из пистолета того убил, который бы
мне произнес, что я подлец, потому что без отца от Смердящей произошел, а
они и в Москве это мне в глаза тыкали, отсюда благодаря Григорию
Васильевичу переползло-с. Григорий Васильевич попрекает, что я против
рождества бунтую: "ты дескать ей ложесна разверз". Оно пусть ложесна, но я
бы дозволил убить себя еще во чреве с тем, чтобы лишь на свет не
происходить вовсе-с. На базаре говорили, а ваша маменька тоже рассказывать
мне пустилась по великой своей неделикатности, что ходила она с колтуном на
голове, а росту была всего двух аршин с малыим. Для чего же с малыим, когда
можно просто с малым сказать, как все люди произносят? Слезно выговорить
захотелось, так ведь это мужицкая так-сказать слеза-с, мужицкие самые
чувства. Может ли русский мужик против образованного человека чувство
иметь? По необразованности своей он никакого чувства не может иметь. Я с
самого сыздетства, как услышу бывало "с малыим", так точно на стену бы
бросился. Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна.
— Когда бы вы были военным юнкерочком, али гусариком молоденьким, вы бы не
так говорили, а саблю бы вынули и всю Россию стали бы защищать.
— Я не только не желаю быть военным гусариком, Марья Кондратьевна, но
желаю напротив уничтожения всех солдат-с.
— А когда неприятель придет, кто же нас защищать будет?
— Да и не надо вовсе-с. В Двенадцатом году было на Россию великое
нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему, и
хорошо кабы нас тогда покорили эти самые французы: Умная нация покорила бы
весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие
порядки-с.
— Да будто они там у себя так уж лучше наших? Я иного нашего щеголечка на
трех молодых самых англичан не променяю. — нежно проговорила Марья
Кондратьевна, должно быть сопровождая в эту минуту слова свои самыми
томными глазками.
— Это как кто обожает-с.
— А вы и сами точно иностранец, точно благородный самый иностранец, уж это
я вам чрез стыд говорю.
— Если вы желаете знать, то по разврату и тамошние и наши все похожи. Все
шельмы-с, но с тем, что тамошний в лакированных сапогах ходит, а наш подлец
в своей нищете смердит, и ничего в этом дурного не находит. Русский народ
надо пороть-с, как правильно говорил вчера Федор Павлович, хотя и
сумасшедший он человек со всеми своими детьми-с.
— Вы Ивана Федоровича, говорили сами, так уважаете.
— А они про меня отнеслись, что я вонючий лакей. Они меня считают, что я
бунтовать могу; это они ошибаются-с. Была бы в кармане моем такая сумма и
меня бы здесь давно не было. Дмитрий Федорович хуже всякого лакея и
поведением, и умом, и нищетой своею-с, и ничего-то он не умеет делать, а
напротив, от всех почтен. Я, положим, только бульйонщик, но я при счастьи
могу в Москве кафе-ресторан открыть на Петровке. Потому что я готовлю
специально, а ни один из них в Москве, кроме иностранцев, не может подать
специально. Дмитрий Федорович голоштанник-с, а вызови он на дуэль самого
первейшего графского сына, и тот с ним пойдет-с, а чем он лучше меня-с?
Потому что он не в пример меня глупее. Сколько денег просвистал без всякого
употребления-с.
— На дуэли очень, я думаю, хорошо, — заметила вдруг Марья Кондратьевна.
— Чем же это-с?
— Страшно так и храбро, особенно коли молодые офицерики с пистолетами в
руках один против другого палят за которую-нибудь. Просто картинка. Ах кабы
девиц пускали смотреть, я ужасно как хотела бы посмотреть.
— Хорошо коли сам наводит, а коли ему самому в самое рыло наводят, так оно
тогда самое глупое чувство-с. Убежите с места, Марья Кондратьевна.
— Неужто вы побежали бы?
Но Смердяков не удостоил ответить. После минутного молчания раздался опять
аккорд и фистула залилась последним куплетом:
"Сколько ни стараться
Стану удаляться,
Жизнью наслажда-а-аться
И в столице жить!
Не буду тужить.
Совсем не буду тужить,
Совсем даже не намерен тужить!"
Тут случилась неожиданность: Алеша вдруг чихнул; на скамейке мигом
притихли. Алеша встал и пошел в их сторону. Это был действительно
Смердяков, разодетый, напомаженный и чуть ли не завитой, в лакированных
ботинках. Гитара лежала на скамейке. Дама же была Марья Кондратьевна,
хозяйкина дочка; платье на ней было светлоголубое, с двухаршинным хвостом;
девушка была еще молоденькая и не дурная бы собой, но с очень уж круглым
лицом и со страшными веснушками.
— Брат Дмитрий скоро воротится? — сказал Алеша как можно спокойнее.
Смердяков медленно приподнялся со скамейки; приподнялась и Марья
Кондратьевна.
— Почему ж бы я мог быть известен про Дмитрия Федоровича; другое дело,
кабы я при них сторожем состоял? — тихо, раздельно и пренебрежительно
ответил Смердяков.
— Да я просто спросил, не знаете ли? — объяснил Алеша.
— Ничего я про ихнее пребывание не знаю, да и знать не желаю-с.
— А брат мне именно говорил, что вы-то и даете ему знать обо всем, что в
доме делается, и обещались дать знать, когда придет Аграфена Александровна.
Смердяков медленно и невозмутимо вскинул на него глазами.
— А вы как изволили на сей раз пройти, так как ворота здешние уж час как
на щеколду затворены? — спросил он, пристально смотря на Алешу.
— А я прошел с переулка через забор прямо в беседку. Вы, надеюсь, извините
меня в этом, — обратился он к Марье Кондратьевне, — мне надо было
захватить скорее брата.
— Ах можем ли мы на вас обижаться, — протянула Марья Кондратьевна,
польщенная извинением Алеши, — так как и Дмитрий Федорович часто этим
манером в беседку ходят, мы и не знаем, а он уж в беседке сидит.
— Я его теперь очень ищу, я очень бы желал его видеть или от вас узнать,
где он теперь находится. Поверьте, что по очень важному для него же самого
делу.
— Они нам не сказываются, — пролепетала Марья Кондратьевна.
— Хотя бы я и по знакомству сюда приходил, — начал вновь Смердяков, — но
они и здесь меня бесчеловечно стеснили беспрестанным спросом про барина:
что дескать, да как у них, кто приходит и кто таков уходит, и не могу ли я
что иное им сообщить? Два раза грозили мне даже смертью.
— Как это смертью? — удивился Алеша.
— А для них разве это что составляет-с, по ихнему характеру, который сами
вчера изволили наблюдать-с. Если, говорят, Аграфену Александровну пропущу,
и она здесь переночует — не быть тебе первому живу. Боюсь я их очень-с, и
кабы не боялся еще пуще того, то заявить бы должен на них городскому
начальству. Даже бог знает что произвести могут-с.
— Намедни сказали им: "в ступе тебя истолку", — прибавила Марья
Кондратьевна.
— Ну если в ступе, то это только может быть разговор... --заметил Алеша.
— Если б я его мог сейчас встретить, я бы мог ему что-нибудь и об этом
сказать...
— Вот что единственно могу сообщить, — как бы надумался вдруг Смердяков.
— Бываю я здесь по-всегдашнему соседскому знакомству, и как же бы я не
ходил-с? С другой стороны Иван Федорович, чем свет сегодня послали меня к
ним на квартиру в ихнюю Озерную улицу, без письма-с, с тем, чтобы Дмитрий
Федорович на словах непременно пришли в здешний трактир-с на площади, чтобы
вместе обедать. Я пошел-с, но Дмитрия Федоровича я на квартире ихней не
застал-с, а было уж восемь часов: "был, говорят, да весь вышел", — этими
самыми словами их хозяева сообщили. Тут точно у них заговор какой-с,
обоюдный-с. Теперь же, может быть, они в эту самую минуту в трактире этом
сидят с братцем Иваном Федоровичем, так как Иван Федорович домой обедать не
приходили, а Федор Павлович отобедали час тому назад одни и теперь почивать
легли. Убедительнейше однако прошу, чтобы вы им про меня и про то, что я
сообщил, ничего не говорили-с, ибо они ни за чт[OACUTE] убьют-с.
— Брат Иван звал Дмитрия сегодня в трактир? — быстро переспросил Алеша.
— Это точно так-с.
— В трактир Столичный город, на площади?
— В этот самый-с.
— Это очень возможно! — воскликнул Алеша в большом волнении. — Благодарю
вас, Смердяков, известие важное, сейчас пойду туда.
— Не выдавайте-с, — проговорил ему вслед Смердяков.
— О нет, я в трактир явлюсь как бы нечаянно, будьте покойны.
— Да куда же вы, я вам калитку отопру, — крикнула было Марья
Кондратьевна.
— Нет, здесь ближе, я опять чрез плетень.
Известие страшно потрясло Алешу. Он пустился к трактиру. В трактир ему
входить было в его одежде неприлично, но осведомиться на лестнице и вызвать
их, это было возможно. Но только что он подошел к трактиру, как вдруг
отворилось одно окно и сам брат Иван закричал ему из окна вниз.
— Алеша, можешь ты ко мне сейчас войти сюда или нет? Одолжишь ужасно.
— Очень могу, только не знаю, как мне в моем платье.
— А я как раз в отдельной комнате, ступай на крыльцо, я сбегу навстречу...
Чрез минуту Алеша сидел рядом с братом. Иван был один и обедал.
III. БРАТЬЯ ЗНАКОМЯТСЯ.
Находился Иван однако не в отдельной комнате. Это было только место у окна,
отгороженное ширмами, но сидевших за ширмами вс¬-таки не могли видеть
посторонние. Комната эта была входная, первая, с буфетом у боковой стены.
По ней поминутно шмыгали половые. Из посетителей был один лишь старичок
отставной военный, и пил в уголку чай. Зато в остальных комнатах трактира
происходила вся обыкновенная трактирная возня, слышались призывные крики,
откупоривание пивных бутылок, стук биллиардных шаров, гудел орган. Алеша
знал, что Иван в этот трактир почти никогда не ходил и до трактиров вообще
не охотник; стало быть именно потому только и очутился здесь, подумал он,
— чтобы сойтись по условию с братом Дмитрием. И однако брата Дмитрия не
было.
— Прикажу я тебе ухи аль чего-нибудь, не чаем же ведь ты одним живешь, --
крикнул Иван, повидимому ужасно довольный, что залучил Алешу. Сам он уж
кончил обед и пил чай.
— Ухи давай, давай потом и чаю, я проголодался, — весело проговорил
Алеша.
— А варенья вишневого? Здесь есть. Помнишь, как ты маленький у Поленова
вишневое варенье любил?
— А ты это помнишь? Давай и варенья, я и теперь люблю.
Иван позвонил полового и приказал уху, чай и варенья.
— Я вс¬ помню, Алеша, я помню тебя до одиннадцати лет, мне был тогда
пятнадцатый год. Пятнадцать и одиннадцать, это такая разница, что братья в
эти годы никогда не бывают товарищами. Не знаю, любил ли я тебя даже. Когда
я уехал в Москву, то в первые годы я даже и не вспоминал об тебе вовсе.
Потом, когда ты сам попал в Москву, мы раз только, кажется, и встретились
где-то. А вот здесь я уже четвертый месяц живу, и до сих пор мы с тобой не
сказали слова. Завтра я уезжаю и думал сейчас, здесь сидя: как бы мне его
увидать, чтобы проститься, а ты и идешь мимо.
— А ты очень желал меня увидать?
— Очень, я хочу с тобой познакомиться раз навсегда и тебя с собой
познакомить. Да с тем и проститься. По-моему всего лучше знакомиться пред
разлукой. Я видел, как ты на меня смотрел все эти три месяца, в глазах
твоих было какое-то беспрерывное ожидание, а вот этого-то я и не терплю,
оттого и не подошел к тебе. Но в конце я тебя научился уважать: твердо
дескать стоит человечек. Заметь, я хоть и смеюсь теперь, но говорю
серьезно. Ведь ты твердо стоишь, да? Я таких твердых люблю, на чем бы там
они ни стояли, и будь они такие маленькие мальчуганы, как ты. Ожидающий
взгляд твой стал мне вовсе под конец не противен; напротив, полюбил я
наконец твой ожидающий взгляд... Ты, кажется, почему-то любишь меня, Алеша?
— Люблю, Иван. Брат Дмитрий говорит про тебя: Иван — могила. Я говорю про
тебя: Иван — загадка. Ты и теперь для меня загадка, но нечто я уже
осмыслил в тебе, и всего только с сегодняшнего утра!
— Что ж это такое? — засмеялся Иван.
— А не рассердишься? — засмеялся и Алеша.
— Ну?
— А то, что ты такой же точно молодой человек, как и все остальные
двадцатитрехлетние молодые люди, такой же молодой, молоденький, свежий и
славный мальчик, ну желторотый наконец мальчик! Что, не очень тебя обидел?
— Напротив поразил совпадением! — весело и с жаром вскричал Иван. --
Веришь ли, что я, после давешнего нашего свидания у ней, только об этом про
себя и думал, об этой двадцатитрехлетней моей желторотости, а ты вдруг
теперь точно угадал и с этого самого начинаешь. Я сейчас здесь сидел и,
знаешь, что говорил себе: не веруй я в жизнь, разуверься я в дорогой
женщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что вс¬ напротив
беспорядочный, проклятый и может быть бесовский хаос, порази меня хоть все
ужасы человеческого разочарования, — а я вс¬-таки захочу жить и уж как
припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю!
Впрочем к тридцати годам наверно брошу кубок, хоть и не допью всего и
отойду... не знаю куда. Но до тридцати моих лет, знаю это твердо, вс¬
победит моя молодость, — всякое разочарование, всякое отвращение к жизни.
Я спрашивал себя много раз: есть ли в мире такое отчаяние, чтобы победило
во мне эту исступленную и неприличную может быть жажду жизни, и решил, что,
кажется, нет такого, то-есть опять-таки до тридцати этих лет, а там уж сам
не захочу, мне так кажется. Эту жажду жизни иные чахоточные
сопляки-моралисты наз
...Поділитися у соцмережах