Жанр: Классика
Братья Карамазовы
...ства своего. Глаза его сверкнули, уста важно и проникновенно
вдруг улыбнулись.
— То ли узрим? — как бы вырвалось у него вдруг.
— То ли еще узрим, то ли еще узрим! — повторили кругом монахи, но отец
Паисий, снова нахмурившись, попросил всех хотя бы до времени вслух о сем не
сообщать никому, "пока еще более подтвердится, ибо много в светских
легкомыслия, да и случай сей мог произойти естественно", — прибавил он
осторожно, как бы для очистки совести, но почти сам не веруя своей
оговорке, что очень хорошо усмотрели и слушавшие. В тот же час, конечно,
"чудо" стало известно всему монастырю и многим даже пришедшим в монастырь к
литургии светским. Всех же более, казалось, был поражен совершившимся чудом
вчерашний захожий в обитель монашек "от святого Сильвестра", из одной малой
обители Обдорской на дальнем севере. Он поклонился вчера старцу, стоя около
г-жи Хохлаковой, и, указывая ему на "исцелевшую" дочь этой дамы,
проникновенно спросил его: "Как дерзаете вы делать такие дела?"
Дело в том, что теперь он был уже в некотором недоумении и почти не знал
чему верить. Еще вчера в вечеру посетил он монастырского отца Ферапонта в
особой келье его за пасекой и был поражен этою встречей, которая произвела
на него чрезвычайное и ужасающее впечатление. Старец этот, отец Ферапонт,
был тот самый престарелый монах, великий постник и молчальник, о котором мы
уже и упоминали как о противнике старца Зосимы, и главное — старчества,
которое и считал он вредным и легкомысленным новшеством. Противник этот был
чрезвычайно опасный, несмотря на то, что он, как молчальник, почти и не
говорил ни с кем ни слова. Опасен же был он главное тем, что множество
братии вполне сочувствовало ему, а из приходящих мирских очень многие чтили
его как великого праведника и подвижника, несмотря на то, что видели в нем
несомненно юродивого. Но юродство-то и пленяло. К старцу Зосиме этот отец
Ферапонт никогда не ходил. Хотя он и проживал в скиту, но его не очень-то
беспокоили скитскими правилами, потому опять-таки что держал он себя прямо
юродивым. Было ему лет семьдесят пять, если не более, а проживал он за
скитскою пасекой, в углу стены, в старой, почти развалившейся деревянной
келье, поставленной тут еще в древнейшие времена, еще в прошлом столетии,
для одного тоже величайшего постника и молчальника отца Ионы, прожившего до
ста пяти лет, и о подвигах которого даже до сих пор ходили в монастыре и в
окрестностях его многие любопытнейшие рассказы. Отец Ферапонт добился того,
что и его наконец поселили, лет семь тому назад, в этой самой уединенной
келийке, то-есть просто в избе, но которая весьма похожа была на часовню,
ибо заключала в себе чрезвычайно много жертвованных образов с теплившимися
вековечно пред ними жертвованными лампадками, как бы смотреть за которыми и
возжигать их и приставлен был отец Ферапонт. Ел он, как говорили (да оно и
правда было), всего лишь по два фунта хлеба в три дня, не более; приносил
ему их каждые три дня живший тут же на пасеке пасечник, но даже и с этим
прислуживавшим ему пасечником отец Ферапонт тоже редко когда молвил слово.
Эти четыре фунта хлеба, вместе с воскресною просвиркой, после поздней
обедни аккуратно присылаемой блаженному игуменом, и составляли вс¬ его
недельное пропитание. Воду же в кружке переменяли ему на каждый день. У
обедни он редко появлялся. Приходившие поклонники видели, как он простаивал
иногда весь день на молитве, не вставая с колен и не озираясь. Если же и
вступал когда с ними в беседу, то был краток, отрывист, странен и всегда
почти груб. Бывали однако очень редкие случаи, что и он разговорится с
прибывшими, но большею частию произносил одно лишь какое-нибудь странное
слово, задававшее всегда посетителю большую загадку, и затем уже, несмотря
ни на какие просьбы, не произносил ничего в объяснение. Чина
священнического не имел, был простой лишь монах. Ходил очень странный слух,
между самыми впрочем темными людьми, что отец Ферапонт имеет сообщение с
небесными духами и с ними только ведет беседу, вот почему с людьми и
молчит. Обдорский монашек, пробравшись на пасеку по указанию пасечника,
тоже весьма молчаливого и угрюмого монаха, пошел в уголок, где стояла
келийка отца Ферапонта. "Может и заговорит как с пришельцем, а может и
ничего от него не добьешься", — предупредил его пасечник. — Подходил
монашек, как и сам передавал он потом, с величайшим страхом. Час был уже
довольно поздний. Отец Ферапонт сидел в этот раз у дверей келийки, на
низенькой скамеечке. Над ним слегка шумел огромный старый вяз. Набегал
вечерний холодок. Обдорский монашек повергся ниц пред блаженным и попросил
благословения.
— Хочешь, чтоб и я пред тобой, монах, ниц упал? — проговорил отец
Ферапонт. — Восстани!
Монашек встал.
— Благословляя да благословишися, садись подле. Откулева занесло?
Что всего более поразило бедного монашка, так это то, что отец Ферапонт,
при несомненном великом постничестве его, и будучи в столь преклонных
летах, был еще на вид старик сильный, высокий, державший себя прямо,
несогбенно, с лицом свежим, хоть и худым, но здоровым. Несомненно тоже
сохранилась в нем еще и значительная сила. Сложения же был атлетического.
Несмотря на столь великие лета его, был он даже и не вполне сед, с весьма
еще густыми, прежде совсем черными волосами на голове и бороде. Глаза его
были серые, большие, светящиеся, но чрезвычайно вылупившиеся, что даже
поражало. Говорил с сильным ударением на о. Одет же был в рыжеватый длинный
армяк, грубого арестантского по прежнему именованию сукна и подпоясан
толстою веревкой. Шея и грудь обнажены. Толстейшего холста, почти совсем
почерневшая рубаха, по месяцам не снимавшаяся, выглядывала из-под армяка.
Говорили, что носит он на себе под армяком тридцатифунтовые вериги. Обут же
был в старые почти развалившиеся башмаки на босу ногу.
— Из малой Обдорской обители, от святого Селивестра, — смиренно ответил
захожий монашек, быстрыми, любопытными своими глазками, хотя несколько и
испуганными, наблюдая отшельника.
— Бывал у твоего Селивестра. Живал. Здоров ли Селиверст-то?
Монашек замялся.
— Бестолковые вы человеки! Како соблюдаете пост?
— Трапезник наш по древлему скитскому тако устроен: О четыредесятнице в
понедельник, в среду и пяток трапезы не поставляют. Во вторник и четверток
на братию хлебы белые, взвар с медом, ягода морошка или капуста соленая, да
толокно мешано. В субботу шти белые, лапша гороховая, каша соковая, вс¬ с
маслом. В неделю ко штям сухая рыба да каша. В страстную же седьмицу от
понедельника даже до субботнего вечера, дней шесть, хлеб с водою точию ясти
и зелие не варено, и се с воздержанием; аще есть можно и не на всяк день
приимати, но яко же речено бысть о первой седмице. Во святый же великий
пяток, ничесо же ясти, такожде и великую субботу поститися нам до третиего
часа и тогда вкусите мало хлеба с водой и по единой чаше вина испити. Во
святый же великий четверток ядим варения без масла, пием же вино и ино
сухоядением. Ибо иже в Лаодикии собор о велицем четвертке тако глаголет:
"Яко не достоит в четыредесятницу последней недели четверток разрешити и
всю четыредесятницу бесчестити". Вот как у нас. Но чт[OACUTE] сие
сравнительно с вами, великий отче, — ободрившись прибавил монашек, — ибо
и круглый год, даже и во святую пасху, лишь хлебом с водою питаетесь, и
чт[OACUTE] у нас хлеба на два дня, то у вас на всю седьмицу идет. Воистину
дивно таковое великое воздержание ваше.
— А грузди? — спросил вдруг отец Ферапонт, произнося букву г
придыхательно, почти как хер.
— Грузди? — переспросил удивленный монашек.
— То-то. Я-то от их хлеба уйду, не нуждаясь в нем вовсе, хотя бы и в лес,
и там груздем проживу или ягодой, а они здесь не уйдут от своего хлеба,
стало быть чорту связаны. Ныне поганцы рекут, что поститься столь нечего.
Надменное и поганое сие есть рассуждение их.
— Ох правда, — вздохнул монашек.
— А чертей у тех видел? — спросил отец Ферапонт.
— У кого же у тех? — робко осведомился монашек.
— Я к игумену прошлого года во святую пятидесятницу восходил, а с тех пор
и не был. Видел, у которого на персях сидит, под рясу прячется, токмо рожки
выглядывают; у которого из кармана высматривает, глаза быстрые, меня-то
боится; у которого во чреве поселился, в самом нечистом брюхе его, а у
некоего так на шее висит, уцепился, так и носит, а его не видит.
— Вы... видите? — осведомился монашек.
— Говорю вижу, наскрозь вижу. Как стал от игумена выходить, смотрю — один
за дверь от меня прячется, да матерой такой, аршина в полтора али больше
росту, хвостище же толстый, бурый, длинный, да концом хвоста в щель дверную
и попади, а я не будь глуп, дверь-то вдруг и прихлопнул, да хвост-то ему и
защемил. Как завизжит, начал биться, а я его крестным знамением, да трижды,
— и закрестил. Тут и подох как паук давленный. Теперь надоть быть погнил в
углу-то, смердит, а они-то не видят, не чухают. Год не хожу. Тебе лишь как
иностранцу открываю.
— Страшные словеса ваши! А что, великий и блаженный отче, — осмеливался
вс¬ больше и больше монашек, — правда ли, про вас великая слава идет, даже
до отдаленных земель, будто со святым духом беспрерывное общение имеете?
— Слетает. Бывает.
— Как же слетает? В каком же виде?
— Птицею.
— Святый дух в виде голубине?
— То святый дух, а то Святодух. Святодух иное, тот может и другою птицею
снизойти: ино ласточкой, ино щеглом, а ино и синицею.
— Как же вы узнаете его от синицы-то?
— Говорит.
— Как же говорит, каким языком?
— Человечьим.
— А что же он вам говорит?
— Вот сегодня возвестил, что дурак посетит и спрашивать будет негожее.
Много, инок, знать хочеши.
— Ужасны словеса ваши, блаженнейший и святейший отче, — качал головою
монашек. В пугливых глазках его завиделась впрочем и недоверчивость.
— А видишь ли древо сие? — спросил помолчав отец Ферапонт.
— Вижу, блаженнейший отче.
— По-твоему вяз, а по-моему иная картина.
— Какая же? — помолчал в тщетном ожидании монашек.
— Бывает в нощи. Видишь сии два сука? В нощи же и се Христос руце ко мне
простирает и руками теми ищет меня, явно вижу и трепещу. Страшно, о
страшно!
— Что же страшного, коли сам бы Христос?
— А захватит и вознесет.
— Живого-то?
— А в духе и славе Илии, не слыхал, что ли? обымет и унесет...
Хотя обдорский монашек после сего разговора воротился в указанную ему
келийку, у одного из братий, даже в довольно сильном недоумении, но сердце
его несомненно вс¬ же лежало больше к отцу Ферапонту, чем к отцу Зосиме.
Монашек обдорский был прежде всего за пост, а такому великому постнику как
отец Ферапонт не дивно было и "чудная видети". Слова его конечно были как
бы и нелепые, но ведь господь знает, что в них заключалось-то в этих
словах, а у всех Христа ради юродивых и не такие еще бывают слова и
поступки. Защемленному же чортову хвосту он не только в иносказательном, но
и в прямом смысле душевно и с удовольствием готов был поверить. Кроме сего,
он и прежде, еще до прихода в монастырь, был в большом предубеждении против
старчества, которое знал доселе лишь по рассказам и принимал его вслед за
многими другими решительно за вредное новшество. Ободняв уже в монастыре,
успел отметить и тайный ропот некоторых легкомысленных и несогласных на
старчество братий. Был он к тому же по натуре своей инок шныряющий и
проворный, с превеликим ко всему любопытством. Вот почему великое известие
о новом "чуде", совершенном старцем Зосимою, повергло его в чрезвычайное
недоумение. Алеша припомнил потом, как в числе теснившихся к старцу и около
кельи его иноков мелькала много раз пред ним шныряющая везде по всем кучкам
фигурка любопытного обдорского гостя, ко всему прислушивающегося и всех
вопрошающего. Но тогда он мало обратил внимания на него и только потом вс¬
припомнил... Да и не до того ему было: старец Зосима, почувствовавший вновь
усталость и улегшийся опять в постель, вдруг заводя уже очи, вспомнил о нем
и потребовал его к себе. Алеша немедленно прибежал. Около старца находились
тогда всего лишь отец Паисий, отец иеромонах Иосиф, да Порфирий послушник.
Старец, раскрыв утомленные очи и пристально глянув на Алешу, вдруг спросил
его:
— Ждут ли тебя твои, сынок?
Алеша замялся.
— Не имеют ли нужды в тебе? Обещал ли кому вчера на сегодня быти?
— Обещался... отцу... братьям... другим тоже...
— Видишь. Непременно иди. Не печалься. Знай, что не умру без того, чтобы
не сказать при тебе последнее мое на земле слово. Тебе скажу это слово,
сынок, тебе и завещаю его. Тебе, сынок милый, ибо любишь меня. А теперь
пока иди к тем, кому обещал.
Алеша немедленно покорился, хотя и тяжело ему было уходить. Но обещание
слышать последнее слово его на земле и, главное, как бы ему Алеше
завещанное, потрясло его душу восторгом. Он заспешил, чтоб, окончив вс¬ в
городе, поскорей воротиться. Как раз отец Паисий молвил ему напутственное
слово, произведшее на него весьма сильное и неожиданное впечатление. Это
когда уже они оба вышли из кельи старца.
— Помни, юный, неустанно (так прямо и безо всякого предисловия начал отец
Паисий), что мирская наука, соединившись в великую силу, разобрала, в
последний век особенно, вс¬, что завещано в книгах святых нам небесного, и
после жестокого анализа у ученых мира сего не осталось изо всей прежней
святыни решительно ничего. Но разбирали они по частям, а целое просмотрели
и даже удивления достойно до какой слепоты. Тогда как целое стоит пред их
же глазами незыблемо как и прежде, и врата адовы не одолеют его. Разве не
жило оно девятнадцать веков, разве и не живет и теперь в движениях
единичных душ и в движениях народных масс? Даже в движениях душ тех же
самых, вс¬ разрушивших атеистов живет оно как прежде незыблемо! Ибо и
отрекшиеся от христианства и бунтующие против него в существе своем сами
того же самого Христова облика суть, таковыми же и остались, ибо до сих пор
ни мудрость их, ни жар сердца их не в силах были создать иного высшего
образа человеку и достоинству его, как образ, указанный древле Христом. А
что было попыток, то выходили одни лишь уродливости. Запомни сие особенно,
юный, ибо в мир назначаешься отходящим старцем твоим. Может, вспоминая сей
день великий, не забудешь и слов моих, ради сердечного тебе напутствия
данных, ибо млад еси, а соблазны в мире тяжелые и не твоим силам вынести
их. Ну теперь ступай, сирота.
С этим словом отец Паисий благословил его. Выходя из монастыря и обдумывая
все эти внезапные слова, Алеша вдруг понял, что в этом строгом и суровом
доселе к нему монахе он встречает теперь нового неожиданного друга и горячо
любящего его нового руководителя, — точно как бы старец Зосима завещал ему
его умирая. "А может быть так оно и впрямь между ними произошло", подумал
вдруг Алеша. Неожиданное же и ученое рассуждение его, которое он сейчас
выслушал, именно это, а не другое какое-нибудь, свидетельствовало лишь о
горячности сердца отца Паисия: он уже спешил как можно скорее вооружить
юный ум для борьбы с соблазнами и огородить юную душу, ему завещанную,
оградой, какой крепче и сам не мог представить себе.
II. У ОТЦА.
Прежде всего Алеша пошел к отцу. Подходя он вспомнил, что отец очень
настаивал накануне, чтоб он как-нибудь вошел потихоньку от брата Ивана.
"Почему ж? — подумалось вдруг теперь Алеше. — Если отец хочет что-нибудь
мне сказать одному, потихоньку, то зачем же мне входить потихоньку? Верно
он вчера в волнении хотел что-то другое сказать, да не успел", решил он.
Тем не менее очень был рад, когда отворившая ему калитку Марфа Игнатьевна
(Григорий, оказалось, расхворался и лежал во флигеле) сообщила ему на его
вопрос, что Иван Федорович уже два часа как вышел-с.
— А батюшка?
— Встал, кофе кушает, — как-то сухо ответила Марфа Игнатьевна.
Алеша вошел. Старик сидел один за столом, в туфлях и в старом пальтишке, и
просматривал для развлечения, без большого однако внимания, какие-то счеты.
Он был совсем один во всем доме (Смердяков тоже ушел за провизией к обеду).
Но не счеты его занимали. Хоть он и встал поутру рано с постели и бодрился,
а вид вс¬-таки имел усталый и слабый. Лоб его, на котором за ночь
разрослись огромные багровые подтеки, обвязан был красным платком. Нос тоже
за ночь сильно припух, и на нем тоже образовалось несколько хоть и
незначительных подтеков пятнами, но решительно придававших всему лицу
какой-то особенно злобный и раздраженный вид. Старик знал про это сам и
недружелюбно поглядел на входившего Алешу.
— Кофе холодный, — крикнул он резко, — не потчую. Я, брат. сам сегодня
на одной постной ухе сижу и никого не приглашаю. Зачем пожаловал?
— Узнать о вашем здоровье, — проговорил Алеша.
— Да. И кроме того я тебе вчера сам велел придти. Вздор вс¬ это. Напрасно
изволил потревожиться. Я так впрочем и знал, что ты тотчас притащишься...
Он проговорил это с самым неприязненным чувством. Тем временем встал с
места и озабоченно посмотрел в зеркало (может быть в сороковой раз с утра)
на свой нос. Начал тоже прилаживать покрасивее на лбу свой красный платок.
— Красный-то лучше, а в белом на больницу похоже, — сентенциозно заметил
он. — Ну что там у тебя? Что твой старец?
— Ему очень худо, он может быть сегодня умрет, — ответил Алеша, но отец
даже и не расслышал, да и вопрос свой тотчас забыл.
— Иван ушел, — сказал он вдруг. — Он у Митьки изо всех сил невесту его
отбивает, для того здесь и живет, — прибавил он злобно и, скривив рот,
посмотрел на Алешу.
— Неужто ж он вам сам так сказал? — спросил Алеша.
— Да и давно еще сказал. Как ты думаешь: недели с три как сказал. Не
зарезать же меня тайком и он приехал сюда? Для чего-нибудь да приехал же?
— Что вы! Чего вы это так говорите? — смутился ужасно Алеша.
— Денег он не просит, правда, а вс¬ же от меня ни шиша не получит. Я,
милейший Алексей Федорович, как можно дольше на свете намерен прожить, было
бы вам это известно, а потому мне каждая копейка нужна, и чем дольше буду
жить, тем она будет нужнее, — продолжал он, похаживая по комнате из угла в
угол, держа руки по карманам своего широкого, засаленного, из желтой летней
коломянки, пальто. — Теперь я пока вс¬-таки мужчина, пятьдесят пять всего,
но я хочу и еще лет двадцать на линии мужчины состоять, так ведь состареюсь
— поган стану, не пойдут они ко мне тогда доброю волей, ну вот тут-то
денежки мне и понадобятся. Так вот я теперь и подкапливаю вс¬ побольше, да
побольше для одного себя-с, милый сын мой Алексей Федорович, было бы вам
известно, потому что я в скверне моей до конца хочу прожить, было бы вам
это известно. В скверне-то слаще: все ее ругают, а все в ней живут, только
все тайком, а я открыто. Вот за простодушие то это мое на меня все
сквернавцы и накинулись. А в рай твой, Алексей Федорович, я не хочу, это
было бы тебе известно, да порядочному человеку оно даже в рай-то твой и
неприлично, если даже там и есть он. По-моему, заснул и не проснулся, и нет
ничего, поминайте меня, коли хотите, а не хотите, так и чорт вас дери. Вот
моя философия. Вчера Иван здесь хорошо говорил, хоть и были мы все пьяны.
Иван хвастун, да и никакой у него такой учености нет... да и особенного
образования тоже нет никакого, молчит да усмехается на тебя молча, — вот
на чем только и выезжает.
Алеша его слушал и молчал.
— Зачем он не говорит со мной? А и говорит, так ломается; подлец твой
Иван! А на Грушке сейчас женюсь, только захочу. Потому что с деньгами стоит
только захотеть-с, Алексей Федорович, вс¬ и будет. Вот Иван-то этого самого
и боится и сторожит меня, чтоб я не женился, а для того наталкивает Митьку,
чтобы тот на Грушке женился: таким образом хочет и меня от Грушки уберечь
(будто бы я ему денег оставлю, если на Грушке не женюсь!), а с другой
стороны, если Митька на Грушке женится, так Иван его невесту богатую себе
возьмет вот у него расчет какой! Подлец твой Иван!
— Как вы раздражительны. Это вы со вчерашнего; пошли бы вы да легли, --
сказал Алеша.
— Вот ты говоришь это, — вдруг заметил старик, точно это ему в первый раз
только в голову вошло, — говоришь, а я на тебя не сержусь, а на Ивана,
если б он мне это самое сказал, я бы рассердился. С тобой только одним
бывали у меня добренькие минутки, а то я ведь злой человек.
— Не злой вы человек, а исковерканный, — улыбнулся Алеша.
— Слушай, я разбойника Митьку хотел сегодня было засадить, да и теперь еще
не знаю, как решу. Конечно, в теперешнее модное время принято отцов да
матерей за предрассудок считать, но ведь по законам-то, кажется, и в наше
время не позволено стариков отцов за волосы таскать, да по роже каблуками
на полу бить, в их собственном доме, да похваляться придти и совсем убить
— вс¬ при свидетелях-с. Я бы, если бы захотел, скрючил его и мог бы за
вчерашнее сейчас засадить.
— Так вы не хотите жаловаться, нет?
— Иван отговорил. Я бы наплевал на Ивана, да я сам одну штуку знаю...
И, нагнувшись к Алеше, он продолжал конфиденциальным полушепотом.
— Засади я его, подлеца, она услышит, что я его засадил, и тотчас к нему
побежит. А услышит если сегодня, что тот меня до полусмерти, слабого
старика, избил, так пожалуй бросит его, да ко мне придет навестить... Вот
ведь мы какими характерами одарены — только чтобы насупротив делать. Я ее
насквозь знаю! А что, коньячку не выпьешь? Возьми-ка кофейку холодненького,
да я тебе и прилью четверть рюмочки, хорошо это, брат, для вкуса.
— Нет, не надо, благодарю. Вот этот хлебец возьму с собой, коли дадите, --
сказал Алеша и, взяв трехкопеечную французскую булку, положил ее в карман
подрясника. — А коньяку и вам бы не пить, — опасливо посоветовал он,
вглядываясь в лицо старика.
— Правда твоя, раздражает, а спокою не дает. А ведь только одну рюмочку...
Я ведь из шкапика...
Он отворил ключом "шкапик", налил рюмочку, выпил, потом шкапик запер и ключ
опять в карман положил.
— И довольно, с рюмки не околею.
— Вот вы теперь и добрее стали, — улыбнулся Алеша.
— Гм! Я тебя и без коньяку люблю, а с подлецами и я подлец. Ванька не едет
в Чермашню — почему? Шпионить ему надо: много ль я Грушеньке дам, коли она
придет. Все подлецы! Да я Ивана не признаю совсем. Не знаю я его совсем.
Откуда такой появился? Не наша совсем душа. И точно я ему что оставлю? Да я
и завещания-то не оставлю, было бы это вам известно. А Митьку я раздавлю
как таракана. Я черных тараканов ночью туфлей давлю: так и щелкнет, как
наступишь. Щелкнет и Митька твой. Твой Митька, потому что ты его любишь.
Вот ты его любишь, а я не боюсь, что ты его любишь. А кабы Иван его любил,
я бы за себя боялся того, что он его любит. Но Иван никого не любит. Иван
не наш человек, эти люди, как Иван, это, брат, не наши люди, это пыль
поднявшаяся... Подует ветер, и пыль пройдет... Вчера было глупость мне в
голову пришла, когда я тебе на сегодня велел приходить: хотел было я через
тебя узнать насчет Митьки-то, если б ему тысячку, ну другую, я бы теперь
отсчитал, согласился ли бы он, нищий и мерзавец, отселева убраться совсем,
лет на пять, а лучше на тридцать пять, да без Грушки и уже от нее совсем
отказаться, а?
— Я... я спрошу его... — пробормотал Алеша. — Если бы все три тысячи,
так может быть он...
— Врешь! Не надо теперь спрашивать, ничего не надо! Я передумал. Это вчера
глупость в башку мне сглупу влезла. Ничего не дам, ничевошеньки, мне
денежки мои нужны самому, — замахал рукою старик. — Я его и без того как
таракана придавлю. Ничего не говори ему, а то еще будет надеяться. Да и
тебе совсем нечего у меня делать, ступай-ка. Невеста-то эта, Катерина-то
Ивановна, которую он так тщательно от меня вс¬ время прятал, за него идет
али нет? Ты вчера ходил к ней, кажется?
— Она его ни за чт[OACUTE] не хочет оставить.
— Вот таких-то эти нежные барышни и любят, кутил да подлецов! Дрянь, я
тебе скажу, эти барышни бледные; то ли дело... Ну! кабы мне его молодость,
да тогдашнее мое лицо (потому что я лучше его был собой в двадцать
восемь-то лет), так я бы точно так же как и он побеждал. Каналья он! А
Грушеньку вс¬-таки не получит-с, не получит-с... В грязь обращу! Он снова
рассвирепел с последних слов.
— Ступай и ты, нечего тебе у меня делать сегодня, — резко отрезал он.
Алеша подошел проститься и поцеловал его в плечо.
— Ты чего это? — удивился немного старик. — Еще увидимся ведь. — Аль
думаешь не увидимся?
— Совсем нет, я только так, нечаянно.
— Да ничего и я, и я только так... — глядел на него старик. — Слышь ты,
слышь. — крикнул он ему вслед, — приходи когда-нибудь поскорей, и на уху,
уху сварю, особенную, не сегодняшнюю, непременно приходи! Да завтра, слышь,
завтра приходи!
И только что Алеша вышел за дверь, подошел опять к шкапику и хлопнул еще
полрюмочки.
— Больше не буду! — пробормотал он крякнув, опять запер шкапик, опять
положил ключ в карман, затем пошел в спальню, в бессилии прилег на постель
и в один миг заснул.
III. СВЯЗАЛСЯ СО ШКОЛЬНИКАМ.
"Слава богу, что он меня про Грушеньку не спросил", подумал в свою очередь
Алеша, выходя от отца и направляясь в дом г-жи Хохлаковой, "а то бы
пришлось пожалуй про вчерашнюю встречу с Грушенькой рассказать". Алеша
больно почувствовал, что за ночь бойцы собрались с новыми силами, а сердце
их с наступившим днем опять окаменело: "Отец раздражен и зол, он выдумал
что-то и стал на том; а что Дмитрий? Тот тоже за ночь укрепился, тоже надо
быть раздражен и зол, и тоже что-нибудь конечно надумал... О, непременно
надо сегодня его успеть разыскать во что бы ни стал..."
Но Алеше не удалось долго думать: с ним вдруг случилось дорогой одно
происшествие, на вид хоть и не очень важное, но сильно его поразившее. Как
только он прошел площадь и свернул в переулок, чтобы выйти в Михайловскую
улицу, параллельную Большой, но отделявшуюся от нее лишь канавкой (весь
город наш пронизан канавками), он увидел внизу пред мостиком маленькую
кучку школьников, вс¬ малолетних деток, от девяти до двенадцати лет не
больше. Они расходились
...Закладка в соц.сетях