Жанр: Боевик
Журналюга
...азал Лозовский.
- А вы, если спросить, не журналист?
- Журналист.
- Значит, возвернулись? - обрадовался старик и уважительно поздоровался с Лозовским
за руку. - А она все смеется: оттудова не возвертаются, оттудова не возвертаются.
Дура ты, дочка, это я ей так говорю, отовсюдова возвертаются.
Долго вы, однако, там были. Так ведь и то сказать - далеко.
- Откуда я вернулся? - не понял Лозовский.
- Из Кейптауна. Нет?
- Да, - сказал Лозовский. - Да. Я вернулся. Из Кейптауна.
- Что ж это за местность такая, Кейптаун, интересуюсь спросить? - полюбопытствовал
старик.
- Да как вам сказать? Кейптаун и Кейптаун.
- А какие там, если спросить, погоды? Жарко, небось?
- Жарко.
- Картошка, значит, не родит?
- Не родит.
- Плохо им без картошки. А у нас вот то ведро, а то дожжит, дожжит. И что характерно:
все невпопад. Почему, как полагаете?
- Не знаю, - сказал Лозовский.
- А я так по этому вопросу думаю: погоды зависят от настроения народа!..
В учительской интерната Лозовскому сказали, что у Татьяны Егоровны занятия в старшей
группе, она заканчивает работу через полчаса. Он вышел во двор. Это был обычный школьный
двор, но почему-то весь заасфальтированный, а с крыльца, кроме ступенек, вели два широких
пологих пандуса. По асфальту ветерок с Волги гонял красные кленовые листья.
Прогремел звонок. Двери раскрылись, во двор вылетел большой оранжевый мяч, по
пандусам покатились инвалидные коляски, устремились к мячу, цепляясь друг за друга,
сталкиваясь, двор наполнился воплями, криками - обычным гамом школьного двора на
большой перемене. В колясках сидели дети с тоненькими, как спички, ногами.
Это был интернат для детей, больных полиомиелитом.
Она сбежала по ступенькам крыльца, на ходу затягивая поясок плаща, кого-то поправила
в коляске, кому-то погрозила, кого-то помирила. И вдруг остановилась. Она стояла посреди
двора, в мельтешении инвалидных колясок, в детских веселых криках и молча смотрела на
Лозовского. Он подошел, уворачиваясь от мяча, лавируя между колясками, и взял ее руки в
свои.
Она сказала:
- Ты вернулся.
- Да, - сказал он. - Из Кейптауна.
Она повторила:
- Ты вернулся.
И тогда он сказал ей те слова, которые приготовил и собирался сказать в какой-то совсем
другой своей жизни какой- то совсем другой женщине:
- Я тебя люблю. Я любил тебя всю жизнь. Только не знал об этом.
- Идем, - перебила она. - Быстрей.
- Подожди, я не договорил.
- Потом, потом! А то автобус уйдет. Бежим!
- Я на машине.
- На какой?
- На этой.
- Это твоя машина? - поразилась она, и у Лозовского появилось ощущение, что все это
уже было, весь этот разговор уже был, он плохо кончился, и сейчас тоже все кончится плохо,
скучно, пошло.
- Нет, - сухо сказал он. - Взял у приятеля.
- Ты сошел с ума! А вдруг поцарапаешь? Мы же будем расплачиваться до конца жизни!
- Таньча. Я буду тебе хорошим мужем. Я буду хорошим отцом нашим детям.
- Нет, нет, не спеши. Не спеши, Володя. Потом скажешь. Если захочешь. Поехали.
Она попросила остановиться возле детского сада, молча ушла, через полчаса вернулась,
ведя за руку мальчонку лет пяти-шести. Выставила его перед собой, как защиту:
- Вот. Теперь ты знаешь все. Ты что-то хотел сказать?
Лозовский присел на корточки:
- И сколько же нам лет?
- Пять с половиной, - ответила Таня. - В феврале будет шесть.
- Какие же мы белобрысенькие. А чего такой сонный? Не выспался? - спросил
Лозовский.
И вдруг замер.
- Как же нас зовут?
- Ягор, - буркнул мальчонка.
- Да, Володя, Егор, - подтвердила она. - А вот отчество у нас - Владимирович...
Станица Должанская обозначилась сначала темной полосой мусора, выброшенного
штормом на берег, потом выяснились черные сады, красные черепичные крыши с крестами
телевизионных антенн. В домах теплились огни, из ворот выплывали коровы, высыпали овцы,
брели по широким выгонам с узким асфальтом посередине и грязными обочинами, блеяньем и
мычаньем возвещая о наступлении дня.
Улица Новая, застроенная незатейливыми, как хаты, домами из серого ракушечника,
оказалась на краю станицы со стороны степи. Здесь было тише, чем на взморье, дуло поверху,
ровно и без тяжелой сырости, сухо. Дом под номером четыре ничем не выделялся среди других
домов - с закрытыми на железные засовы ставнями, с палисадниками в шелестящих мальвах, с
зацементированными дворами, укрытыми сверху, как маскировочной сетью, виноградными
лозами. Утро еще не вошло в дома, улица медленно пробуждалась изнутри бряканьем ведер,
скрипом колодезных воротов, горьковатым дымом печей.
Чем-то из детства пахнуло на Лозовского. Отец однажды повез его в затерянную в
плавнях кубанскую станицу показать, откуда пошел род казаков Лозовских. Полстаницы были
Лозовские с ударением на последнем слоге. Отец тоже был Лозовской, но после войны, когда
он демобилизовался и получал гражданские документы, дура-паспортистка написала
"Лозовский", так и пошло. Отец страшно злился, так как фамилия была похожа не еврейскую,
но переделывать документы не стал - хлопотно, да и в те годы привлекать к себе внимание
было небезопасно. После той поездки так и остались в глубинах памяти голубизна мазанок,
прохлада глиняных полов под босыми ногами, арбуз с хлебом и особенно горьковатый запах
кизячного дыма.
- Рано приехали, - отметил Лозовский. - И в адресе я не очень уверен.
- Родичи? - спросил водитель "шестерки".
- Нет.
- Тогда подождем. Стадо погонят, кто-нибудь выйдет.
Подошло стадо. Со скрипом открылась половинка ворот, высокая худая старуха в
телогрейке выгнала хворостиной корову и равнодушно, мельком посмотрела на чужую машину.
Лозовский поспешно вышел из "Жигулей":
- Бабуся! Не подскажете, Борис Федорович Христич...
Старуха обернулась. Лозовский умолк. Из-под черного монашеского платка на него
смотрели нежные глаза газели.
- Наина Евгеньевна?!
Она улыбнулась.
- Володя. Здравствуйте, голубчик. Какими судьбами?
Глаза - вот и все, что осталось от прежней стройной красавицы, какой она была всего
десяток лет назад. Темное лицо, ломкая, как сухая вишня, фигура. Сто лет - вот сколько ей
было. Сто лет! Она уже не принадлежала этому миру. И оттуда, из другого мира, как с древней
иконы, смотрела на Лозовского с мягкой улыбкой. От нехорошего предчувствия у него сжалось
сердце.
- Да вот, оказался в ваших краях, решил заехать, - поспешно объяснил он. - Был
недавно в Тюмени. Мне сказали, что Борис Федорович приболел. Как он себя чувствует?
Надеюсь, ничего серьезного?
- Заходите, Володя. У нас не бывает гостей. Борис Федорович вам обрадуется.
- Подожди, - кивнул Лозовский водителю и вошел во двор.
Хрипло взлаял, рванул цепь крупный кавказец. Из флигеля выглянул толстый заспанный
малый в тельняшке, подозрительно уставился на Лозовского.
- Цыть! - прикрикнула Наина Евгеньевна на пса, а парню сказала: - Это ко мне.
Племянник из Армавира. Съезди сменяй баллоны, газ еле идет. Сколько раз говорить?
- Ну съезжу, съезжу, - буркнул малый и скрылся во флигеле.
- Кто это? - спросил Лозовский.
- Та! Помогает по хозяйству.
На захламленной старыми вещами веранде она скинула телогрейку, предложила:
- Раздевайтесь, голубчик. Сейчас дам чувяки.
- Наина Евгеньевна, вы прямо казачка! - засмеялся Лозовский. - "Цыть", "та",
"чувяки". Гуторите. Будто всю жизнь здесь живете.
- Всю не всю, но два года - тоже немало.
- Сколько? - переспросил он.
- Два года, третий пошел.
- Вы живете здесь третий год?
- Ну да. Как приехали из Нюды, так и живем. Что вас так удивило?
- Нет-нет, ничего, - растерянно пробормотал Лозовский К веранде примыкала большая
комната, зала, с круглым столом посередине, с ковром над диваном, с прикрытым кружевной
салфеткой телевизором на ножках в углу, с широкими, уютно поскрипывающими половицами.
На стенах - старые семейные фотографии в деревянных рамках под стеклом: смуглые
черноусые мужчины в сюртуках и черкесках с газырями, женщины в кружевных накидках.
- Это дом родителей Бориса Федоровича, - негромко объяснила Наина Евгеньевна. -
Уже никого не осталось. Когда мы вернулись из Канады, Борис Федорович выкупил дом. И
ничего не стал перестраивать. Сказал: пусть все будет, как было.
Одна дверь из залы вела на кухню, другая в дальнюю комнату, в спальню. Как во многих
старых кубанских хатах, самих дверей между залой и смежными комнатами не было, проемы
были завешены цветными портьерами. Полы блестели, каждая вещь стояла на своем месте. Это
был дом, в котором нет детей.
И почему-то остро пахло мочой. В просторной кухне со старинным, во всю стену
буфетом, запах перебивался чабрецом и лавандой, сухие пучки которых висели на стенах. Но
запах был и здесь - странный, неуместный, тревожащий.
Наина Евгеньевна поставила чайник, захлопотала возле плиты.
- Садитесь, Володя. Сейчас я вас покормлю. Яишенку будете? Молодец, что приехали.
Борис Федорович о вас вспоминал. Он всегда очень хорошо о вас говорил. Он говорил, что вы
единственный журналист, который не побоялся написать правду. Он сейчас отдыхает. Какой вы
стали представительный.
Женились?
- Да уж десять лет.
- Детки есть?
- Двое. Только они уже не детки. Старший на третьем курсе института, младший через
год школу заканчивает.
- Как же это? - удивилась она. - Женаты десять лет, а дети такие большие?
- Старший от первого брака. А младший у меня уже давно был, - объяснил
Лозовский. - Только я об этом не знал.
- Как хорошо, Володя, как хорошо! У мужчины обязательно должны быть дети. Живое
дерево гнется, сухое ломается. Мужчина без детей - сухое дерево.
Из глубины дома донесся будто бы стон. Наина Евгеньевна всполошилась:
- Проснулся. Это он вас услышал. Ах ты, Господи, а у меня ничего не готово!
Она поспешно сполоснула белую фаянсовую поильницу - чайник без крышки с плоским
носиком, из каких дают пить больным и маленьким детям, набулькала в нее из бутылки,
извлеченной из скрипучего шкафа, зашелестела шоколадной фольгой, разламывая плитку на
дольки.
Стон повторился - громче и словно требовательно.
- Иду, иду! - крикнула Наина Евгеньевна, обернулась к Лозовскому. - Побудьте,
Володя. Иду, Боренька, иду!
Из залы, через открытую дверь кухни, потянуло мочой.
Лозовский поднялся, хотел прикрыть дверь. На пороге задержался, прислушался.
- Все, все, милый, я пришла, - неожиданно молодо, весело журчал, звенел ручейком
голос Наины Евгеньевны. - Потерпи секунду, сейчас все получишь. Ох ты, Господи, опять
напрудил.
Ну что же ты, горюшко ты мое? Позвал бы, я же все время здесь, рядом. Ну ничего,
ничего. Спускай ноги. А теперь вставай, держись за меня. Вот так, хорошо. А теперь в кресло
сядем. Я тебя оботру, простынкой прикрою. Ну, даю, даю. Пей, мой хороший. Да не спеши, не
спеши, все твое, никто не отнимет. А теперь шоколадку. Боря, нужно. Сначала шоколадку,
потом дам еще. А я пока постель сменю. У нас гость, ты услышал? Володя Лозовский приехал.
Помнишь Володю? Вижу, что помнишь.
Вижу, что рад. Я так ему и сказала: Борис Федорович обрадуется. Он стал таким видным
мужчиной. Но такой же белобрысый. И бриться забывает. Двое сыновей у него, большие уже.
Наши тоже были бы уже большие...
Лозовский пересек залу и отвел в сторону занавеску. Наина Евгеньевна снимала с кровати
мокрые простыни, протирала клеенчатую подстилку, стелила свежее белье. А в кресле рядом с
кроватью сидело что-то огромное, бесформенное, чудовищное: в исподнем, с будто бы
вздыбленными белыми длинными вьющимися волосами, с седой неряшливой щетиной на
раздутом, как у утопленника, лице, с мутными красными бессмысленными глазами. Тупо,
механически двигался слюнявый, перепачканный шоколадом рот.
Это было не человек.
Это было животное.
Лозовский быстро вернулся на кухню и открыл пронзительно заскрипевшую дверцу
кухонного буфета. На нижней полке стоял картонный ящик. В ящике теснились бутылки -
пустые и полные.
Водка "Московская".
А из спальни все журчал, струился счастливым весенним ручейком голос Наины
Евгеньевны:
- Ну вот, все в порядке. А теперь можешь допить. Пей, мой хороший. Я посижу, посижу
с тобой. Я никуда не уйду. И ты никуда не уйдешь. Никуда не уйдешь, не уедешь, не улетишь.
Мы уже навсегда вместе. Любимый мой, радость моя, счастье мое...
" - Борис Федорович, вы счастливый человек?.."
Глава пятая
ЦЕНА ВОПРОСА
В Москву Лозовский возвращался поездом. Ему нужно было время, чтобы выветрились
въевшиеся в него запахи лекарств и мочи, чтобы отойти от нервного напряжения, в котором он
находился пять суток в Должанке, когда порывы новороссийского норд-оста били в ставни и
пересчитывали черепицу на крыше, а время измерялось не часами и минутами, а истечением
глюкозы и физиологических растворов из капельниц, которыми была обставлена кровать с
чудовищно огромным неподвижным телом Христича.
Ошеломление, которое Лозовский испытал, когда увидел, во что превратился Борис
Федорович Христич, лишило его всякой способности к размышлению, заставило действовать,
как при пожаре, когда некогда думать ни о причинах пожара, ни о его последствиях. Не слушая
неуверенных возражений Наины Евгеньевны, он смотался в Ейск и по объявлению в местной
газете нашел частнопрактикующего нарколога. Нарколога звали Равилем. Он был молодой, из
крымских татар, с яйцеобразной, совершенно голой, словно отполированной, головой, с
реденькой бородкой и в сильных плюсовых очках, которые делали его темные глаза
огромными, как у филина. Он не выразил по поводу экстренного вызова никакого удивления,
деловито загрузил в свою "Волгу"-пикап объемистый кофр с медикаментами, заехал за
медсестрой, средних лет миловидной татаркой, как понял Лозовский - какой-то своей
родственницей. Узнав, что Лозовский приехал на наемной машине, любезно предложил
отпустить частника: в "Волге" места хватит.
- Запой тяжелый, - предупредил Лозовский.
- Запои всегда тяжелые, - философски отозвался Равиль, уверенно ведя "Волгу" по
шоссе вдоль штормящего Азова. -
Если запой не тяжелый, это не запой, а так - похмелье.
Он что-то сказал по-татарски медсестре, она сердито ответила. Нарколог засмеялся.
- Фатима говорит, что за удовольствия мужчин всегда расплачиваются женщины. Это
единственный случай, когда за свои удовольствия мужчины расплачиваются сами. Она говорит:
так им, козлам, и надо.
Но когда после осмотра Христича врач вернулся из спальни на кухню, на его хитром
татарском лице не было и тени оживления, а глаза из-под толстых линз смотрели хмуро и как
бы укоризненно.
- Сколько это продолжается? - спросил он.
- Два года, - ответила Наина Евгеньевна. - Как из Нюды приехали, - объяснила она
Лозовскому.
- Два года каждый день?
- Да, каждый день.
- По сколько?
- По бутылке. Последнее время меньше.
- Что он пьет? Покажите.
Наина Евгеньевна проставила на стол початую бутылку "Московской". Нарколог
отвинтил пробку, понюхал, потом капнул на руку, растер, снова понюхал.
- Не эрзац, - заключил он. - И то хорошо. И это единственное, что хорошо. Ест?
- Очень мало.
- Сколько он не разговаривает?
- Месяца два. Но он все понимает, я по глазам вижу.
- Его нужно в больницу, немедленно. Вызывайте скорую.
- Нет, он не хочет в больницу, - возразила Наина Евгеньевна и сухо, по-старушечьи
поджала губы.
- Что значит хочет или не хочет? - возмутился Равиль. - Он не в том состоянии, когда
его нужно спрашивать, чего он хочет!
- Он не поедет в больницу, - твердо повторила Наина Евгеньевна.
- Он умрет, - предупредил нарколог.
- Да, - сказала она. - Я знаю.
- Знаете?!
- Да, доктор. Он не хочет жить.
- Пойдемте покурим, - растерянно предложил Равиль Лозовскому.
- Я не курю.
- Я тоже.
На веранде, стекла которой едва ли не прогибались от напора ветра, он укорил:
- Вы сказали, что это запой. Нет, это самоубийство. Она ему кто - мать?
- Жена.
- Жена?!
- Да.
- Она сумасшедшая! Их обоих нужно лечить! Боюсь, что я ничего не смогу сделать.
- Доктор, вы сделаете все, что сможете. Вы сделаете все, что в ваших силах, - повторил
Лозовский. - Большего от вас не требуется. Сколько нужно заплатить - скажете.
- Вы уверены, что это правильное решение?
- Я ни в чем не уверен. Но я хочу знать, что сделал все, что мог.
- Фатима, работаем, - распорядился Равиль, вернувшись в дом. - ЭКГ, все анализы.
Купирующие уколы. Транквилизаторы, капельницы. По полной программе.
День переходил в ночь, ночь в день. Незаметно и неостановимо, как время, текла
прозрачная жидкость по пластмассовым трубочкам, проникала в вены Христича, вымывала из
его крови яды, выходила мочой и острым горячим потом. Наина Евгеньевна и Лозовский
дежурили по очереди, медсестра спала на диване в зале. Тут же пристроили раскладушку для
Лозовского. Когда раствор в капельнице иссякал, ее будили. Каждое утро приезжал Равиль,
назначал новые уколы, вечером звонил по мобильнику медсестре.
Разговаривали они по-татарски, и по тону ясно было, что ничего хорошего не происходит.
В огромном теле и голове Христича шли какие-то процессы, никак не связанные между
собой, мозг жил своей жизнью, а отдельные части тела своей. Эта рассогласованность
движений разрезанной на части лягушки была жуткой, невыносимо тягостной, как
нескончаемая агония.
Лозовский выскакивал во двор, окунался в ветер и дождь со снегом, дышал всей грудью,
стараясь надышаться надолго, и возвращался в тускло освещенную ночником спальню, как к
покойнику.
Самой страшной была третья ночь. Лицо Христича неожиданно побагровело, большие
белые руки задвигались, как бы снимая с тела и отбрасывая что-то липкое. Лозовский разбудил
Фатиму. Она ахнула и схватилась за телефон. Через час примчался Равиль на "Волге", следом
во двор влетел реанимационный микроавтобус с работающими мигалками. Вместе с Равилем в
спальню торопливо прошли два врача в зеленых халатах, у одного был какой-то прибор в
футляре, второй обеими руками придерживал на груди полиэтиленовый пакет с чем-то вроде
темно-красных помидоров "бычье сердце", но необыкновенно больших. Позже Лозовский
узнал, что это были аппарат "искусственная почка" и флаконы с кровью для переливания. Часа
четыре из спальни доносились короткие, как бы лающие голоса. Потом все трое вышли.
- Кажется, обошлось, - сообщил Равиль, вытирая блестящую от пота голову. - Дайте
им пятьсот долларов. Они их заработали.
Врачи молча взяли деньги, молча выпили на кухне по стакану водки и уехали. Равиль с
Фатимой остались дежурить.
Утром Равиль сказал:
- Обошлось. Теперь он будет спать. Не меньше суток.
Фатима еще побудет, на всякий случай. Завтра утром я приеду.
- Что это было? - спросил Лозовский.
- Делириум. Обострение белой горячки.
Лозовский доплелся до раскладушки и отключился.
Проснулся он, как ему показалось, от тишины. Не грохотал ветер в ставнях, не звенела
черепица на крыше. За окном голубело. Он заглянул в спальню. Наина Евгеньевна сидела возле
кровати, двумя руками держала огромную белую руку мужа, поглаживая ее, словно щенка. Она
повернула к Лозовскому счастливое, сияющее, залитое слезами лицо:
- Спит! Володя, он спит! Послушайте, как он дышит! У него даже румянец, видите?
Приехал Равиль, подробно проинструктировал Наину Евгеньевну, какие лекарства и когда
давать, чем кормить: бульон, соки. Предупредил:
- И ни капли алкоголя. Если вы хотите, чтобы он жил.
Фатима, собирайся, мы закончили. Это все, что мы могли сделать, - извиняющимся
тоном сказал он Лозовскому, когда тот вышел проводить его до машины.
- Сколько я вам должен?
- Даже не знаю. Такого случая у меня еще не было.
Лозовский дал ему полторы тысячи долларов - почти все, что у него осталось.
- Если мало - скажите.
- Хватит. Спасибо. Мой вам совет: устройте его в стационар. Сейчас есть хорошие
частные клиники.
- В психушку?
- Да.
- Надолго?
Нарколог снял свои совиные очки, пощурился маленькими глазками на просветы
голубизны над угрюмо притихшим свинцовым морем и сказал:
- Навсегда.
Когда Лозовский вернулся в дом, Наина Евгеньевна молодо, весело хлопотала на кухне.
- Какое счастье, Володя, что вы приехали! Я прямо не знала, что делать. Думала: это все,
конец. Сейчас я что-нибудь сготовлю. И будем пить чай. У нас хороший чай, настоящий
краснодарский, никакого другого Борис Федорович не признавал.
- В Нюде он пил? - задал Лозовский вопрос, который давно вертелся у него на языке,
но раньше был неуместен.
- Нет. Что вы, Володя! Он работал. Вы же знаете, как он работает. По двадцать часов в
сутки. Он помолодел лет на пятнадцать. Я даже не знала, радоваться мне или огорчаться.
- Почему?
- Он снова от меня уходил. В работу. Его одержимость - это его проклятье. Но
по-другому он не умеет. Есть люди, которые умеют, а он не умел.
- А раньше - в Канаде?
- Бывало. После театра или после концерта. Мы заходили в бар, потом гуляли и
разговаривали. Мы никогда столько не разговаривали. Однажды он сказал, что был мне плохим
мужем. Нет, он был мне хорошим мужем. Мы с ним прожили вместе тридцать лет. Вы не
поверите, Володя, но каждый день был для меня счастьем. Каждый! Я иногда спрашивала себя:
за что?
- А сейчас?
- А сейчас особенно. Что вы! Потому что я ему нужна. И он это знает.
- Почему вы уехали из Нюды?
- Не хочу об этом говорить, - равнодушно отозвалась Наина Евгеньевна.
- А все-таки? - настоял Лозовский.
- Так получилось. Не сработался Борис Федорович с Кольцовым. Знаете Кольцова? Это
президент фирмы "Союз", которой принадлежала "Нюда-нефть".
- Не сработался - в чем?
- Скучно это, Володя. Скучно и пошло. Сначала все было очень хорошо. Пока Борис
Федорович наводил порядок, Кольцов одобрял все, что он предлагал. Потом началось. Нужно
новое оборудование - нет денег. Нужно что-то еще - нет денег. Так тянулось с год. Из всех
проектов Бориса Федоровича ни один не был осуществлен. Ни один! Все так и остались на
бумаге. Нет денег. И однажды Борис Федорович сказал: у него никогда не будет денег. Все они
умеют только одно: сосать нефть. Все они кровососы - что старые, что новые. Он говорил:
нефть - это кровь земли. Он сказал: нам здесь нечего больше делать. И мы уехали.
- Они поругались?
- Нет. Кольцов несколько раз прилетал в Нюду, упрашивал не уезжать, обещал первые
же средства вложить в модернизацию оборудования. Уговорил Бориса Федоровича остаться
генеральным директором, зарплату регулярно переводят, большую. Попросил только об одном:
не общаться с журналистами. Если станет известно, что Борис Федорович подал в отставку, это
будет ударом по компании и по фирме. Борис Федорович согласился, ему уже было все равно.
Первое время Кольцов звонил, говорил о перспективах. Потом сказал: конъюнктура плохая,
денег у фирмы нет. Борис Федорович сказал: вот и все. И после этого...
- Что?
- Ему стало незачем жить.
- Но "Нюда-нефть" сейчас - одна из лучших компаний в Тюмени, - напомнил
Лозовский.
- Ничего про это не знаю. Не знаю. И не хочу знать. Будь она проклята, вся эта нефть!
Вы любите жену?
- Да.
- А она вас?
- Надеюсь, что да.
- Любите ее, Володя. И говорите ей об этом - каждый день, утром и вечером. Говорите.
Пока можете говорить. И пока она вас слышит. Потому что никто не знает, когда придет беда.
В зале неожиданно скрипнула половица - с протягом, будто на нее поставили что-то
тяжелое. Наина Евгеньевна замерла.
Скрип повторился - такой же длинный, тяжелый. Наина Евгеньевна опрометью
выскочила из кухни. Лозовский последовал за ней.
В дверях спальни стоял Христич - огромный, босой, в белом исподнем, с напряженным
выражением распухшего, в седой щетине лица. Он с ужасом, как переходящий улицу бомж,
переставлял босые ступни по половицам - шаг, за ним не сразу второй, третий. Наина
Евгеньевна кинулась к нему, но он остановил ее резким, хриплым, как воронье карканье:
- Нет!
И продолжал свое медленное, мучительное движение.
Только в дверях кухни он позволил себя поддержать и усадить в большое деревянное
кресло, взвизгнувшее под тяжестью его тела. Некоторое время он сидел, тяжело дыша, положив
на стол огромные белые руки, будто бы давая отдохнуть и рукам. Потом посмотрел на
Лозовского - внимательно, но явно не понимая, кто это.
- Это Володя Лозовский, - подсказала Наина Федоровна. -
Помнишь Володю? Я тебе говорила, что он приехал.
Христич перевел взгляд на жену. На его распухших, потрескавшихся губах появилась
слабая улыбка, а в глазах тень осмысленности.
- Нана, - сказал он. - Нана.
- Да, Боренька, да, это я, - весело подхватила Наина Евгеньевна. - Какой ты молодец.
Сам встал, сам пришел. Сейчас будем кушать. Я сготовила замечательный бульон.
- Нана, - повторил он с той же мягкой, жалкой, обезоруживающей улыбкой.
- Дай.
Наина Евгеньевна окаменела.
- Нет, Боря. Тебе нельзя. Доктор сказал...
- Нана. Дай.
Глаза Наины Евгеньевны наполнились слезами, слезы катились по морщинам ее сухого
старушечьего лица, а глаза были молодые, все понимающие, наполненные такой тоской и такой
любовью, что у Лозовского ком подкатил к горлу и защекотало в носу.
Наина Евгеньевна пригладила волосы мужа, потом подошла к буфету и налила в граненый
стакан водку. Взглянув на Лозовского мельком и как бы свысока, с вызовом, поставила стакан
на стол:
- Пей, любимый мой.
В тот же день Лозовский уехал в Ейск, оттуда электричкой добрался до Ростова и сел в
фирменный поезд "Тихий Дон". Раскисшие черноземы за окном сменились снегами. Везде,
куда хватал глаз, дымились снега.
Зима в России, зима.
Была, есть и всегда будет зима.
И лишь где-то возле Воронежа Лозовский задумался о том, что он узнал в Должанке, и что
означает то, что он узнал.
Каждый человек живет в целостном мире, выстроенном его сознанием. В этом мире, как в
обжитом доме, всему есть свое место. И когда эта целостность вдруг нарушается вторжением
извне чего-то необычного или внутри дома обнаруживается нечто такое, чего не было и быть не
должно, человек начинает видоизменять модель своего мира таким образом, чтобы эта новая
данность нашла место в прежнем, привычном порядке вещей. И самое первое и естественное
стремление - сравнять необычное с обычным, перевести неординарное в ранг ординарного.
По та
...Закладка в соц.сетях