Купить
 
 
Жанр: Социология и антропология

Избр. труды по языкознанию и культурологии

страница №39

как 'люди'
(мн.ч.). Следует особо отметить, однако, что формальная неоднозначность
при этом никогда не выливается в функциональную. Слова
с внутренне присущим им значением множественности (пять, все,
несколько) или единичности (один, моя во фразе моя жена) всегда
могут быть подвергнуты счету, чтобы сделать реально явным то, что
формально отведено на долю воображения. Если же неоднозначность
сохраняется, значит, она либо нужна, либо несущественна. То, насколько
слабо выражение понятия множественности обусловлено
практическими потребностями конкретного случая и в какой сильной
степени это вопрос согласования с эстетическими нормами, с очевидностью
видно из такого примера, как следующая фраза газетной
передовицы: "мы выступаем в поддержку запрещения..." (когда на
самом деле имеется в виду: "я, Джон Смит, выступаю в поддержку
запрещения...").

Всестороннее рассмотрение наблюдающихся в разных языках мира
подходов к категории числа обнаруживает удивительное разнооб601


разие трактовок. В некоторых языках число является обязательной
для выражения и хорошо развитой категорией, в других же это второстепенная
или факультативная категория. А есть языки, в которых
число вообще едва ли может считаться грамматической категорией,
будучи полностью выводимым из лексики и синтаксиса. Так вот, с
психологической стороны самое интересное заключается в том, что,
в то время как осознать необходимость различения понятий "один"
и "много" способен каждый и каждый хоть как-то представляет себе,
как это делается в его родном языке, только очень компетентный
филолог имеет точное представление о формальных способах выражения
множественности, о том, например, является ли число такой
же категорией, как род или падеж, выражается ли оно отдельно от
рода, является ли оно чисто именной категорией, или чисто глагольной,
или той и другой одновременно, используется ли оно в качестве
синтаксического средства и т.п. Здесь существует такое ошеломляющее
многообразие определений, что внести в него ясность под силу
лишь немногим из наиболее опытных лингвистов, хотя эти определения,
возможно, входят в набор правил, которыми интуитивно владеет
любой самый скромный крестьянин или дикий охотник за черепами.


Возможности различного языкового структурирования действительности
так велики, что в ныне известных языках представлена,
по-видимому, вся гамма мыслимых форм. Существуют языки предельно
аналитического типа, подобно китайскому, где формальная
единица речи - слово - сама по себе не выражает ничего, кроме
понятия отдельного качества, или вещи, или действия, или же оттенка
какого-то отношения. На другом конце шкалы находятся невероятно
сложные языки многих америндейских племен - языки так называемого
полисинтетического типа, где та же самая формальная единица,
слово, представляет собой предложение-микрокосм, полный самых
специфических и тонких формальных деталей. Приведем лишь один,
но весьма показательный пример. Любой носитель английского языка,
даже если он в какой-то мере знаком с классическими языками,
признает, что такое предложение, как Shall I have the people move
across the river to the east? 'Заставлю ли я людей переправиться
через реку на восток?', почти не допускает формального варьирования.
Например, нам вряд ли могло бы прийти в голову, что понятие
"на восток" может передаваться не самостоятельным словом или фразой,
а просто суффиксом в составе сложной глагольной формы.

На севере Калифорнии распространен малоизвестный индейский
язык яна, в котором вышеприведенная мысль может быть выражена
одним словом, и даже более того - она едва ли может быть выражена
как-либо иначе. Характерный для языка яна способ выражения
можно описать приблизительно следующим образом. Первый элемент
глагольного комплекса обозначает понятие "несколько совместно живущих
или совместно перемещающихся людей". Этот элемент, который
можно назвать "глагольным корнем", встречается только в на602


чале глагольного комплекса, и ни в какой иной позиции. Второй
элемент целого слова обозначает понятие "пересечение потока или
перемещение с одной стороны участка на другую". Это никоим образом
не самостоятельное слово, а элемент, присоединяемый к глагольному
корню или же к другим элементам, присоединенным к глагольному
корню. Сходным образом суффигируется и третий элемент
слова, который передает значение "движение на восток". Это один
из восьми элементов, передающих значения "движение на восток /
на юг/на запад / на север" и, соответственно, ",.,с востока / с
юга / с запада / с севера". Ни один из этих элементов сам по
себе не является целым словом и приобретает значение, только попадая
в контекст сложноорганизованного глагола. Четвертый элемент
представляет собой суффикс, обозначающий отношение каузации, т.е.

побуждения кого-либо к какому-либо действию или состоянию, обращения
с кем-либо каким-либо указанным способом. Здесь язык яна
вовлекается в довольно занятную формальную игру. Гласный глагольного
корня, который, как мы сказали, занимает в глаголе начальную
позицию, символизирует непереходный или статический характер
представления действия. Однако, как только вводится каузативное
значение, глагольный корень должен перейти в категорию
переходных или активных значений, а это означает, что каузативный
суффикс, несмотря на наличие промежуточной вставки, указывающей
на направление движения, оказывает обратное воздействие на корневой
гласный, изменяя его. Таким образом, пока что мы получили
идеально унифицированный комплекс значений, передающий примерно
следующее: "заставить группу людей пересечь поток в восточном
направлении".

Но это все же еще не слово, во всяком случае, не слово в точном
смысле данного термина, ибо элементы, которые должны последовать
далее, столь же несамостоятельны, как и те, о которых мы уже
говорили. Первый из ряда более формальных элементов, необходимых
для завершения слова, - это суффикс, обозначающий будущее
время. За ним следует местоименный элемент, обозначающий 1-е лицо
единственного числа и формально отличающийся от суффигированного
местоимения, используемого в других временах и наклонениях.
И наконец, идет элемент, состоящий из одного-единственного согласного
и означающий, что все слово в целом (являющееся само по
себе законченным суждением) следует понимать в вопросительном
смысле. И тут язык яна еще раз демонстрирует интересный тип специализации
формы: почти все слова яна слегка различаются по форме
в зависимости от того, является ли говорящий мужчиной, обращающимся
к мужчине, или же это женщина или мужчина, которая (который)
обращается к женщине. Вышеупомянутая вопросительная
форма может быть употреблена, только когда мужчина обращается
к мужчине. В трех других случаях этот суффикс со значением вопроса
не используется, однако для выражения вопросительной модальности
практикуется удлинение последнего гласного слова, каковым в

603


этом конкретном примере оказывается последний гласный местоименного
суффикса. В приведенном анализе нам интересны не столько
конкретные детали, сколько некоторые импликации. Прежде всего
надо иметь в виду, что в структуре рассмотренного нами слова нет
ничего ни произвольного, ни случайного, ни даже неожиданного.
Каждый элемент занимает свое собственное место согласно поддающимся
четкой формулировке правилам, которые могут быть обнаружены
исследователем, но о которых сами говорящие знают не больше,
чем об обитателях Луны. Можно сказать, например, что конкретный
глагольный корень - это частный пример из большого множества
элементов, принадлежащих к одному и тому же общему классу ("сидеть",
"идти", "бежать", "прыгать" и т.д.), или что элемент, выражающий
идею пересечения участка пространства, - это частный пример
из большого класса локативных элементов, выполняющих сходные
функции ("к соседнему дому", "в гору", "в яму", "над гребнем",
"под гору", "под", "над", "в середине", "с", "сюда" и т.п.).
Можно с полной уверенностью утверждать, что ни один индеец яна
не имеет ни малейшего понятия о классификациях, подобных этим,
и даже не догадывается о том, что они последовательно отражаются
в его языке с помощью определенных фонетических средств и строгих
правил взаимного расположения и сочленения формальных элементов.
И вместе с тем не приходится сомневаться, что отношения, придающие
языковым элементам их значение, каким-то образом ощущаются
и учитываются носителями языка. Форма с ошибкой в гласном
первого слога, например, безусловно, была бы воспринята говорящим
на яна как внутренне противоречивая, подобно английскому five
house вместо five houses или they runs вместо they run. Ошибки
подобного рода вызывают у носителя языка такое же неприятие,
какое может вызвать любое эстетическое нарушение, - как нечто
несообразное, выпадающее из общей картины или, если подходить к
этому с рациональной стороны, как нечто в основе своей нелогичное.

Бессознательное структурирование языкового поведения обнаруживается
не только в значащих языковых формах, но и в том материале,
из которого строится язык, а именно в гласных и согласных
звуках, в изменениях ударения и долготы звука, в мимолетных речевых
интонациях. Иллюзия - думать, что звуки и звуковая динамика
языка могут быть удовлетворительным образом определены через
посредство более или менее детализированных утверждений о
нервно-мышечных механизмах речевой артикуляции. У каждого языка
имеется своя фонетическая структура, в рамках которой каждый
конкретный звук или каждый конкретный акт динамической обработки
звука занимает определенное конфигурационно обусловленное
место, соотнесенное с местами всех других звуков, которые различаются
в данном языке. Иными словами, отдельно взятый звук никоим
образом не тождествен артикуляции или восприятию артикуляции.

Он является, скорее, элементом структуры, точно так же как любой
тон в некоторой заданной музыкальной традиции является элементом

604


структуры стереотипов, в которую входит весь спектр эстетически
допустимых звучаний. Два конкретных тона могут, отличаясь друг
от друга физически, совпадать в эстетическом отношении, при условии
что каждый из них слышится или воспринимается как занимающий
одну и ту же формальную позицию во всей совокупности различаемых
тонов. В музыкальной традиции, не различающей хроматических
интервалов, "до-диез" будет отождествляться с "до" и будет
восприниматься как приятное или неприятное для слуха искажение
"до". В привычной для нас музыкальной традиции различение "додиез"
и "до" существенно для понимания всей нашей музыки и -
в силу чисто бессознательного переноса - для определенного непонимания
всей остальной, строящейся на иных принципах музыки.
Есть и такие музыкальные традиции, в которых различаются еще
более мелкие, по сравнению с нашим полутоновым, интервалы. На
примере этих трех случаев становится ясно, что сказать что-либо
определенное о культурном и эстетическом статусе конкретного тона
в песне нельзя до тех пор, пока мы не знаем или не ощущаем, на
каком общем музыкальном фоне его следует интерпретировать.

Точно так же обстоит дело и со звуками речи. С чисто объективной
точки зрения, разницу между k в слове kill 'убивать' и k в
слове skill 'умение' определить так же легко, как более значимую
для нас разницу между k в слове kill и д в слове gill 'жабры
(рыбы)'. В некоторых языках звук д (как в слове gill) воспринимается
- или, скорее, интуитивно интерпретируется - как сравнительно
несущественное или свойственное индивидуальному произношению
отклонение от звука, обычно обозначаемого как k в слове
skill, в то время как k в слове kill (с более сильной артикуляцией
и отчетливым придыханием) представляет собой совершенно иную
фонетическую единицу. Очевидно, что два разных ^-подобных звука
в таком языке и два варианта произнесения k в английском, будучи
в объективном отношении сравнимыми и даже тождественными явлениями,
тем не менее, со структурной точки зрения, совершенно
различный. Можно было бы привести еще сотни интересных и внешне
до странности парадоксальных примеров подобного рода, однако
данный предмет, пожалуй, чересчур специален для подробного обсуждения
в настоящей работе.

Само собой разумеется, ни один рядовой носитель языка не обладает
адекватным представлением об этих скрытых звуковых конфигурациях.
Он является бессознательным и замечательно последовательным
приверженцем полностью социализированных фонетических
структур, которые в повседневном употреблении кажутся простыми
и самоочевидными, но на деле очень сложны и исторически
обусловлены. Если учесть, что мы должны размышлять о речевых
навыках не только в явных условиях, но и как о содержащих в себе
соединение интуитивно усвоенных отношений в соответствующие контексты,
не приходится удивляться, что тот артикуляторный навык,
который вполне допустим в рамках одного множества отношений,

605


оказывается субъективно неприемлемым, когда структура, в которую
он должен вписываться, меняется. Так, носитель английского языка,
совершенно неспособный произнести французский назализованный
гласный, бывает вполне в состоянии воспроизвести соответствующую
артикуляцию, но только в ином контексте, например, имитируя храп
или звуки, издаваемые каким-нибудь диким животным. С другой
стороны, француз или немец, неспособные произнести звук wh в
английском слове why 'почему', с легкостью воспроизводят тот же
самый звук, когда им надо осторожно задуть свечу. Очевидно, правильно
будет утверждать, что иллюстрируемые этими примерами акты
доступны пониманию, только когда они вписаны в определенные
социокультурные стереотипы, о форме и механизме действия которых
рядовой индивид не имеет адекватного представления.

Подводя итог нашей интерпретации этих и тысяч других примеров
языкового поведения, мы можем сказать, что в каждом из этих
случаев бессознательный контроль за очень сложными конфигурациями
или множествами формальных элементов приобретается в индивидуальном
порядке в ходе процессов, пытаться понять которые -
дело психолога, но что, несмотря на колоссальное многообразие психических
предрасположенностей и обусловливающих факторов, характеризующих
каждую отдельную личность, эти стереотипы в их
окончательном виде разнятся от индивида к индивиду (а часто и от
поколения к поколению) самым минимальным образом. И все же эти
формальные структуры лежат всецело за пределами наследуемых биологических
тенденций конкретного народа и могут быть объяснены
только в социальных терминах. В простых языковых фактах нам
явлен блестящий пример важной системы поведенческих стереотипов,
каждому из которых присущи чрезвычайно сложные и по большей
части лишь смутно определимые функции и которые сохраняются и
передаются при минимальном участии сознания. Передаваемые таким
путем речевые формы кажутся столь же непреложными, как и простейшие
органические рефлексы. Действительно, мы находимся до
такой степени во власти своих фонетических навыков, что одной из
самых трудных задач для человека, изучающего языки, является выявление
истинной звуковой структуры чужого для него языка. Это
означает, что человек обычно интерпретирует фонетический материал
других языков, сам того не осознавая, в терминах, навязываемых
ему привычными особенностями его родного языка. Так, например,
француз обычно смешивает звуки s (как в sick 'больной') и th (как
в thick 'плотный'), видя в них одну структурную единицу, - не
потому, что он на самом деле неспособен услышать имеющееся между
ними различие, но потому, что овладеть этим различием ему мешает
сидящее в нем чувство неразрывности конфигурационных свойств
языковых звуков. Это сходно с тем, как если бы наблюдатель с
Марса, ничего не зная о явлении, называемом нами войной, и основываясь
только на своей интуиции, .пришел бы к отождествлению
юридически наказуемого убийства с совершенно узаконенным и бла606


городным актом убийства врага на поле брани. Механизм переноса
стереотипов в обоих случаях очевиден.

Отнюдь не все формы социокультурного поведения иллюстрируют
механизм подгонки под бессознательные стереотипы так же наглядно,
как языковое поведение, но среди этих форм почти нет таких, которые
бы совсем не годились для подобной иллюстрации. Различного
рода функциональные соображения, склоняющие к большей степени
осознанности (или очевидности) контроля за поведенческими стереотипами,
имеют тенденцию затемнять исконно бессознательный характер
самих стереотипов, однако чем внимательнее мы изучаем социокультурное
поведение, тем более мы убеждаемся в том, что наблюдаемые
нами различия - это всего лишь различия в степени
проявления. Очень хороший пример из другой области бессознательных
социокультурных стереотипов являет собой жестикуляция. Жесты
с трудом поддаются классификации, в частности довольно нелегко
установить четкое разграничение между тем в жесте, что имеет
чисто индивидуальное происхождение, и тем, что ^^кет быть отнесено
за счет привычек социальной группы в целом^'. Но несмотря
на трудности осознанного анализирования, мы реагируем на жесты
чрезвычайно быстро и, можно даже сказать, в соответствии с некоторым
хитрым и таинственным кодом, который нигде не записан,
никому не известен, но всем понятен. Этот код никак не может быть
сведен к простейшим реакциям отдельного организма. Напротив, он
в неменьшей степени является творением социальных традиций и
носит не менее определенный и искусственный характер, чем язык,
или религия, или промышленные технологии. Корни жестикуляции,
равно как и всего остального в человеческом поведении, лежат в
реактивных потребностях организма, но ее законы, неписаный код
жестовых сообщений и ответных реакций суть результат анонимной
работы сложных социальных традиций. Тот, кто сомневается, может
быстро в этом удостовериться, если проникнет в значение жестовых
стереотипов, принятых в других, неродных для него сообществах.
Когда еврей или итальянец пожимает плечами, то как поведенческий
стереотип это движение так же отлично от пожимания плечами типичным
американцем, как формы и значение высказывания на языке
идиш или на итальянском отличны от форм и значения любого мыслимого
английского предложения. Эти различия нельзя объяснить
предположительно глубоко укоренившимися национальными различиями,
носящими биологический характер. Они обусловлены бессознательно
постигаемым устройством соответствующих социальных стереотипов,
в которые эти различия входят и из которых они нами выделяются
для заведомо искусственного сопоставления. Малоподвижность
мимики у жителя Нью-Йорка или Чикаго допустимо будет
истолковать как пример искусного умения носить маску бесстрастности,
тогда как то же самое проявление у самого что ни на есть
среднего обитателя Токио может быть интерпретировано как нечто
не более интересное или важное, чем простейший и очевиднейший

607


-l°в^№"-a^'^

^"1

элемент хорошего воспитания. Именно в силу непонимания того, насколько
жесты и позы относительны и насколько сильно эти типы
поведения обусловлены социальными стереотипами, выходящими за
пределы сугубо индивидуальных психологических особенностей, мы
с такой легкостью готовы видеть индивидуальные личностные признаки
там, где налицо просто проявления инородной культуры.

И в экономической жизни мы также постоянно бываем вынуждены
признавать всепроникающее влияние таких стереотипов, которые
не связаны непосредственно с потребностями отдельного организма
и которые в общей философии экономического поведения никоим
образом не должны приниматься как нечто само собой разумеющееся,
но должны быть соотнесены со всей структурой социальных
форм, характерных для конкретного общества. Происходит не только
бессознательная подгонка под стереотипы тех видов человеческих усилий,
которые считаются экономическими, но даже такая вещь, как
подгонка под характерные стереотипы экономических мотивов. Так,
например, не следует легковесно принимать на веру, что приобретение
богатства является одним из главных стимулов, движущих человеческими
существами. Один человек копит материальные блага,
а другой откладывает сиюминутное обладание богатством на потом
лишь постольку, поскольку само общество задает определенный тон
в отношении подобной деятельности и запретов на нее. Многие примитивные
общества совершенно лишены представления о накоплении
богатства в нашем понимании. Даже там, где имеется четкая установка
на накопительство, мотивы, определяющие практическое поведение
и придающие конкретную форму способам приобретения богатства,
зачастую заметно отличны от тех, которые нам так легко
понять.


Индейцы западного побережья Британской Колумбии часто упоминаются
в качестве примера примитивного общества, где получила
развитие философия богатства, в некотором роде сравнимая с нашей,
то есть делающая упор на "показное расточительство", а также на
священность и неприкосновенность частной собственности. Однако это
сравнение по существу неправомерно. Индеец Западного побережья
обращается со своим богатством совсем не так, как мы. Здесь, конечно,
можно привести массу аналогий, но все они скорее обманчивы,
нежели полезны. Ни один индеец Западного побережья, насколько
нам известно, никогда не накапливает богатство в чистом виде с
намерением распорядиться им впоследствии так, как ему заблагорассудится.
Это типичная мечта современного европейского и американского
индивидуалиста, которая индейцу Западного побережья, по-видимому,
не просто безразлична - она для него почти бессмысленна.
Для него понятие богатства неотделимо от демонстрации почетных
привилегий и атрибутов - титулов, украшений, танцев и песен, унаследованных
от легендарных предков. Но публичная демонстрация
таких привилегий невозможна без расходования части своего богатства.
Смысл накопительства состоит, пожалуй, только в подтвержде608


нии уже имеющихся прав на привилегии или же, когда речь идет о
новоявленном выскочке, в узаконении не совсем признаваемых соплеменниками
прав на привилегии. Другими словами, для этих людей
богатство, сверх какой-то определенной меры, является не столько
средством исполнения личных желаний, сколько признаком социального
статуса. Мы можем даже пойти дальше, сказав, что у индейцев
Западного побережья вовсе не индивид является обладателем богатства.
Символика богатства нужна прежде всего для сохранения того
родового наследия, временным опекуном которого является отдельный
индивид. Достигнув определенного возраста, индеец Западного
побережья передает свои привилегии тому, кто в силу кровных или
брачных связей правомочен ими пользоваться. С этой поры он может
быть беден, как церковная мышь, но своего престижа он не потеряет.
Мне, конечно, не хотелось бы заходить так далеко, чтобы утверждать,
что наши и индейские представления о богатстве - это совершенно
разные вещи. Ничего подобного, я лишь хочу сказать, что
они ощутимо различны и что корни этого различия следует искать
в жизненном устройстве тех двух сообществ, откуда взяты конкретные
стереотипы приобретения богатства. Должно быть совершенно
ясно, что там, где стереотипы пользования богатством столь же различны,
как в этих двух случаях, интерпретировать экономическую
деятельность одного общества в терминах общей экономической теории,
построенной на основе наблюдений за образом жизни другого
общества, было бы чистейшим упражнением академической фантазии.

В области социального поведения, куда ни посмотри, везде люди
делают то, что они делают, и не могут этого не делать не только
потому, что они устроены так, а не иначе, или обладают такими-то
и такими-то личностными различиями, или вынуждены так-то и такто
приспосабливать свои потребности к непосредстпгнному окружению
просто для того, чтобы выжить. Люди делают то, что они делают,
в значительной мере еще и потому, что они открыли для себя,
что легче всего и, с эстетической точки зрения, предпочтительнее
всего подгонять свое поведение под более или менее устоявшиеся
формы, за которые никто конкретно не отвечает, природа которых
никому толком не ясна и которые - можно даже сказать - столь
же явно присущи природе вещей, как пространству присущи три
измерения, формы социального поведения иногда бывает необходимо
осознавать для того, чтобы лучше приспособиться к изменившимся
условиям, но я думаю, можно признать за принцип (с широкой сферой
применения), что при нормальном течении жизни отдельному
индивиду нет смысла и даже вредно заниматься сознательным анализированием
окружающих его социокультурных стереотипов. Это
дело ученого, обязанного разбираться в таких стереотипах. Здоровая
бессознательность форм социализированного поведения, которым все
мы подчиняемся, так же необходима для общества, как для телесного
здоровья организма необходимо, чтобы мозг не знал или, вернее, не
осознавал, как работают внутренние органы. В любом великом про609


39-733

изведении искусства форма значима, лишь доколе мы ощущаем себя
в ее власти. Она перестает производить нужное впечатление, как
только мы начинаем изъяснять ее в эксплицитных терминах, принадлежащих
той или иной простой или сложной классификации известных
элементов. Так же и в области социального поведения -
наиболее достойны нашего внимания отнюдь не те формы, которые
первыми бросаются в глаза. Нам надо научиться находить удовольствие
в том, чтобы с большей свободой следовать тысячам неуловимых
стереотипов поведения, которые нам, скорее всего, никогда не
удастся представить в эксплицитных терминах. Полный анализ, приносящий
с собой возможность сознательного контроля, - в лучшем
случае лекарство для общества, но никак не его пища. Не следует
позволять себе подменять кровь и плоть исторического опыта скудными
калориями знания. Исторический опыт, возможно, теоретически
и познаваем, но он скорее всего никогда не будет полностью осознанным
в повседневном поведении.


КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА

Легко убедиться, что в этом и последующем абзацах Сепир, не используя
самог

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.