Жанр: Научная фантастика
62. Модель для сборки
...случается,
что мой сосед вынимает из кармана клеточку с улиткой Освальдом, появление
еще одной персоны встречают бурными изъявлениями радости. Достаточно
поднять проволочную дверцу, и Освальд предстает во всей своей
влажной невинной наготе и начинает прогулку по галетам и кусочкам сахара,
разбросанным на столе. "Ути, ути", - говорит мой сосед, поглаживая
ему рожки, что Освальду совершенно не по вкусу. "Бисбис, бисбис!" - выкрикивает
Сухой Листик, для которой Освальд вроде сыночка. "Тюк, тюк,
тюк", - говорит Телль, изо всех сил стараясь приманить Освальда к себе.
"Бисбис, бисбис!" - кричит Сухой Листик, протестуя против такого искательства.
Поскольку движения Освальда нимало не напоминают прыжки леопарда, мой
сосед и прочие быстро теряют к нему интерес и углубляются в более
серьезные материи; между тем Телль и Сухой Листик продолжают шепотом
гипнотизировать его и приручать. "Бяка ты", - говорит Поланко. "Сам ты
бяка", - говорит Калак, всегда готовый ему возразить. "Финтихлюпик", -
ворчит Поланко. "Из всех, кого я знаю, вы самый большой бурдак", - говорит
Калак. Тогда мой сосед спешит убрать Освальда со стола, потому что
его огорчает любая напряженность в нашем кружке, а кроме того, уже дважды
приходил Курро с предупреждением; что, если мы не уберем с глаз этого
слизняка, он вызовет полицию, - эта подробность тоже не лишена значения.
- Ты, Курро, - говорит мой сосед, - поступил бы куда умнее, кабы остался
в Асторге, а то здесь, в Париже, ты вовсе не ко двору, красавчик.
Нет, дон, вы и впрямь тот безумный галисиец, о котором говорит фрай Луис
де Леон, хотя некоторые считают, что он имел в виду ветер.
- Уберите-ка слизняка, или я позову жандарма, - говорит Курро, подмигивая
нам одним глазом и одновременно повышая голос, чтобы успокоить
госпожу Корицу, расплывшуюся за четвертым столиком слева, со стороны
бульвара Сен-Жермен.
- Ладно, сделаем, - говорит Хуан, - можете идти.
- Бисбис, бисбис, - говорит Сухой Листик. Все это, разумеется, кажется
невероятно глупым госпоже Корице, так как, прямо надо сказать, теперь
даме, очевидно, уже нельзя прийти в кафе, чтобы пристойно провести время.
- Говорю тебе, Лила, вот увидишь, они кончат тюрьмой, с виду сумасшедшие,
вытаскивают все время из карманов какие-то странные вещи и болтают
бог весть что.
- Не огорчайтесь, тетя, - говорит мне Лила.
- Как я могу не огорчаться, - отвечаю я. - У меня от всего этого
компрессия, клянусь тебе.
- Вы хотели сказать - депрессия, - пытается меня поправить Лила.
- Ничего подобного, милочка. При депрессии на тебя как будто что-то
давит, ты опускаешься, опускаешься и в конце концов делаешься плоская,
вроде электрического ската, помнишь, такая тварь в аквариуме. А при
компрессии все вокруг тебя как-то вырастает, ты бьешься, отбиваешься, но
все напрасно, и в конце концов тебя все равно прибивает к земле, как
лист с дерева.
- Ах, вот как, - говорит Лила, она девушка такая почтительная.
- Я шла по улице с очень высокими тротуарами, - сказала Телль. - Это
трудно объяснить, мостовая будто пролегла по глубокому рву, похожему на
пересохшее русло, а люди ходили по двум тротуарам на несколько метров
выше. Правду сказать, людей не было, только собака да старуха, и насчет
старухи я тебе потом должна рассказать что-то очень занятное, а по тротуару
в конце концов выходишь на открытую местность, дома там, кажется,
кончались, это была граница города.
- О, граница, - говорит Хуан, - ее никто не знает, поверь.
- Во всяком случае, улица казалась мне знакомой, потому что другие
уже ходили по ней. Не ты ли рассказывал мне про эту улицу? Тогда, возможно,
Калак, с ним же что-то случилось на улице с высокими тротуарами.
Место там такое, что сердце сжимается, тоска гложет беспричинная только
из-за того, что ты там находишься, что идешь по этим тротуарам, которые
на самом деле не тротуары, а проселочные дороги, поросшие травкой и испещренные
следами. В общем, если ты хочешь, чтобы я вернулась в Париж,
так ты же знаешь, - ежедневно есть два поезда да еще самолеты, такие маленькие
"Каравеллы".
- Не будь дурочкой, - сказал Хуан. - Если я тебе рассказал, что я
чувствую, так именно для того, чтобы ты осталась. Ты сама знаешь: все,
что нас разделяет, оно-то и помогает нам так хорошо жить вместе. Если же
мы начнем умалчивать о том, что чувствуем, мы оба потеряем свободу.
- Ясность мысли - не самая сильная твоя сторона, - съязвила Телль.
- Боюсь, что так, но ты меня понимаешь. Конечно, если ты предпочитаешь
уехать...
- Мне здесь очень хорошо. Только мне показалось, что все может измениться,
и, если мы начнем высказывать мысли вроде той, которую ты сейчас
изволил...
- Я вовсе не хотел тебя упрекать, просто меня встревожило, что мы оба
побывали в городе, и я подумал, что когда-нибудь мы там можем встретиться,
понимаешь, в каком-нибудь из номеров отеля или на улице с высокими
тротуарами, столкнуться во время скитаний по городу, бесконечных
поисков кого-то. Ты здесь, рядом, ты такая дневная. Мне тревожно думать,
что теперь и ты, как Николь или Элен...
- О нет, - сказала Телль, откидываясь в постели на спину и вращая ногами
педали невидимого велосипеда. - Нет, Хуан, там мы не встретимся,
нет, дорогой мой, это немыслимо, это какой-то квадратный мыльный пузырь.
- Кубический, ослица, - сказал Хуан, усаживаясь на край кровати и
критическим взором наблюдая за упражнениями Телль. - Ты великолепна, безумная
моя датчанка. Бесстыжая, все прелести наружу, такая атлетичная,
такая северная, вплоть до несносного бергманизма, без всяких теней,
сплошная бронза. Знаешь, иногда, когда я смотрю на себя в зеркало, когда
рассказываю тебе про Элен - причем, как всегда, все загрязняю, - я спрашиваю
себя, почему ты...
- Тес, в эту сторону удочку не закидывай, я всегда говорила, что я
свою свободу тоже понимаю по-своему. Ты в самом деле думаешь, что я стала
бы у тебя спрашивать, если бы мне вздумалось вернуться в Париж или в
Копенгаген, где мать в отчаянии хранит последнюю надежду на возвращение
взбалмошной дочери?
- Нет, надеюсь, ты не стала бы меня спрашивать, - сказал Хуан. - Словом,
суди сама, хорошо ли я поступаю, рассказывая, что со мной происходит?
- Наверно, мне следовало бы обидеться, - раздумчиво сказала Телль,
прекращая велосипедную езду, чтобы свернуться калачиком и упереться ногой
в живот Хуана. - Будь у меня хоть где-нибудь крошечка ума. Мне кажется,
где-то он есть, только я никогда его не видела. Ты не грусти,
твоя безумная датчанка будет и дальше тебя любить на свой лад. Вот увидишь,
мы в городе никогда не встретимся.
- Я в этом не так уверен, - пробормотал Хуан. - Но ты права, не будем
совершать старую как мир глупость, не будем пытаться определять будущее,
достаточно уже такого навсегда испорченного будущего скопилось в моем
городе, и вне города, и во всех порах тела. Ты даешь мне что-то вроде
удобного счастья, ощущение разумной человеческой повседневности, и это
много, и этим я обязан тебе, только тебе, моему душистому кузнечику. Но
бывают минуты, когда я чувствую себя циником, когда все табу моей расы
дразнят меня своими клешнями; тогда я думаю, что поступаю дурно, что я
тебя - если позволишь употребить ученый термин - превращаю в свой
объект, в свою вещь, что я злоупотребляю твоей жизнерадостностью, таская
тебя то туда, то сюда, закрываю и открываю, вожу с собой, а потом оставляю,
когда приходит час тосковать или побыть одному. Ты же, напротив,
никогда не делала меня своим объектом, разве что в глубине души жалеешь
меня и бережешь в качестве повседневного доброго дела - закваска
гёрлскаут или что-то в этом роде.
- А, гордость самца, - сказала Телль, упираясь всей ступней в лицо
Хуану. - "Оставьте меня, я сам! - крикнул тореро". Помнишь, тогда, в Арле?
Его оставили, и, боже мой, как подумаю, что было... Нет, сыночек, я
тебя не жалею, вещь не может испытывать жалость к мужчине.
- Ты не вещь. Я не это хотел сказать, Телль.
- Не это, но ты же это сказал.
- Во всяком случае, сказал в упрек себе.
- О, бедненький, бедненький, - усмехнулась Телль, гладя его ступней
по липу. - Э, постой, так дело не пойдет, я уже знаю, что будет, если мы
продолжим этот разговор, убери-ка отсюда свою лапку, помнится, в половине
одиннадцатого у тебя заседание.
- Черт подери, и в самом деле, а теперь без двадцати десять.
- Старуха! - воскликнула Телль, вскакивая и распрямляясь во всем своем
великолепии золотоволосой валькирии. - Пока ты будешь одеваться, я
расскажу, это очень волнующе.
Волнующего там было немного, по крайней мере вначале, в той части
рассказа, когда Хуан залежался в постели, и Телль, хотя и с грустью,
спустилась одна позавтракать в оранжевом зале отеля "Козерог" и случайно,
без всякого намерения, подслушала разговор старухи и юной англичанки,
старуха сперва сидела за столиком в глубине и уже там затеяла беседу
на бейсик-инглиш с молодой туристкой, потом вдруг спросила, нельзя ли
составить ей компанию, и девушка ответила, о да, миссис, и я за моим
столиком, загороженная огромным кувшином с грейпфрутовым соком, увидела,
как старуха переместилась за столик к девушке, да с немалым трудом, потому
что операция эта разделялась у нее на два этапа - сперва вскарабкаться
на стул, а затем опуститься, - о, благодарю вас, миссис, дальше
обычный разговор о том, кто откуда, о маршрутах, впечатлениях, таможнях
и погоде, о да, миссис, о нет, миссис. Хуану, а тем паче Телль никогда
не узнать, почему оказалось так необходимо все более внимательно прислушиваться
к разговору и почему внушал этот разговор убежденность, что надо
слушать и дальше и что для этого необходимо переехать немедля из этого
отеля, что они и сделали в тот же вечер, поселившись в "Гостинице
Венгерского Короля", старой и обветшалой, но зато находящейся так близко
от Блютгассе, в пропыленном барочном лабиринте старой Вены. Жить вблизи
Блютгассе - только это могло "вознаградить Хуана за оставленные
удобства, и гигиену, и бар "Козерога", но не было другого способа продолжать
прислушиваться к речам фрау Марты во время завтрака, когда юная
англичанка - о да, миссис, большое спасибо за то, что порекомендовали
мне этот отель, куда более дешевый и типичный, - усаживалась за столик
фрау Марты и рассказывала ей о своих вчерашних экскурсиях, были там, и
Шенбрунн, и дом Шуберта, и прочее, но почему-то все это звучало как одна
и та же экскурсия и как все экскурсии сразу, сплошной путеводитель Нагеля
в пестрой обложке и в английском переводе, о да, миссис.
Николь кончила мыть кисточки и тщательно закрывала коробку с красками;
блестящий гном сохнул на краю стола, огражденный барьером из журналов
и книг.
- Здесь пахнет затхлостью, - сказал Марраст, продолжая ходить по комнате.
- Не пойти ли нам пройтись, чем вспоминать друзей? Право, мы похожи
на призраков, которые беседуют о других призраках, это нездорово.
- О да, Map, - сказала Николь. Она не собиралась упрекать его за то,
что он первый обронил имена, сперва Хуана, затем Элен, вперемежку с ласточками
и анекдотами про Остина и сообщением о бесконечной поездке в
метро с Калаком и Поланко. Он это сделал неумышленно, но все же от Марраста
исходило первое и косвенное легкомысленное упоминание о Хуане, а
потом, как стряхиваемый с сигареты остаток пепла, в конце абзаца - о
Элен, что идеально довершало рисунок. Обо всем этом можно думать без
неприязни и укора, было бы несправедливо упрекать Марраста за то, что он
курит, расхаживая по номеру, как большой медведь, было почти логично,
что в какой-то миг, когда иссякнет прокладочная пакля слов, Марраст в
конце концов поддастся тому единственному, что еще могло сблизить их
после прежних, таких недавних и таких иных дней, и что посреди какой-то
фразы проглянет имя Хуана - ведь не было никакой явной причины, мешающей
ему проглянуть вперемежку с именами прочих друзей, - и что он тут же
вспомнит, что в эту ночь ему приснилась Элен, и скажет об этом, продолжая
курить и монотонно расхаживать взад и вперед по номеру. Почти не
глядя на него - теперь ей было все труднее встречаться с ним глазами, -
Николь подумала о прежнем Маррасте, человеке-борце, рыцаре скульптуры,
неустанно бросающем вызов, таком непохожем на этого медведя, который затихал
и съеживался всякий раз, когда подходил взглянуть на гномов или
поцеловать Николь, едва отвечающую на поцелуй и говорившую о пустячных
событиях дня, как вот теперь - он ей о ласточках, а она ему про энциклопедию,
пока все как бы парализовалось упоминанием о Хуане и Элен, но это
Маррасту можно было простить, и совсем нетрудно простить, как посмотришь
в его печальные глаза, даже и прощать-то не надо, виноват не он, и никто
не виноват, нет, это сама вина, худшая из всех вин, обосновалась здесь
непрошеная, и в конце концов пришлось с ней примириться.
Если он поцелует меня еще раз, я отвечу на его поцелуй, чтобы хоть на
время вывести его из состояния безнадежности, но нет, он больше не пытается,
все курит и ходит по номеру, вот опять завел речь о портрете доктора
Лайсонса и даже про время забыл, мы же опоздаем в музей, опять, как
уже бывало столько раз, придется смотреть на закрытые двери и пойдут
легкомысленные предложения, чем бы заменить друзей, как будто все это не
имеет ровно никакого значения - спуститься до Чаринг-кросс, или пойти в
кино, или сесть и смотреть на голубей на Лестер-сквер, пока не наступит
время встретиться с Калаком и Поланко, или вернуться в отель и продолжать
рисовать гномов и читать романы и газеты, поставив между собой маленький
транзистор, который вроде добавочной пакли, он позволяет экономить
слова, оставляя свободу только взглядам, этим тощим котам, которые
стыдливо встречаются где-то на гладком потолке, потрутся друг о дружку -
и вдруг расходятся, по возможности избегая встречаться до часа, когда
пора ложиться спать и гасить свет.
Вот и сейчас он опять закурит сигарету, сядет у сумеречного окна и
будет смотреть на унылое зрелище - на Бедфорд-авеню с деловыми зданиями
на противоположной стороне, с автобусами, которыми мы так восхищались,
очутившись в Лондоне в первый раз, и на которых решили ездить методически,
пока не охватим все маршруты (мы дошли до № 75А, потом у нас кончились
деньги, и пришлось вернуться в Париж, где у Мара была работа). Его
движения легко предвидеть, печаль делает его поведение однообразным.
Достает из пачки сигарету, четыре шага до плетеного кресла, взгляд, бесцельно
устремленный за окно, куда-то вдаль, с облегчением уходящий куда-то
вдаль от меня и от того, что нас окружает. Он, наверно, забыл про
музей, забыл, что уже четыре часа и что мы туда приедем слишком поздно,
если вообще приедем. Словно образовалась какая-то пустота, провал. Почему
он не выхватит сигарету изо рта и не раздавит ее о мою грудь? Почему
не подойдет ко мне и не ударит, не обнажит меня грубо, не изнасилует на
грязном линолеуме, не потрудившись даже швырнуть меня, как тряпку, на
кровать? Все это он должен был сделать, способен сделать, ему нужно это
сделать. О Map, как я заражаю тебя привычной моей пассивностью, которая
меня подавляет, как жду от тебя кары, которую сама не могу над собой совершить.
Вот, я вручаю тебе диплом палача, но делаю это настолько тайно,
что ты ничего не подозреваешь, пока мы так мило беседуем о ласточках.
Мне теперь страшно посмотреться в зеркало, я увидела бы черную дыру, воронку,
с отвратительным бульканьем заглатывающую настоящее. У меня не
хватит сил ни убить себя, ни уйти, не хватит сил освободить его, чтобы
он снова вышел на улицу. О Телль, если бы ты была здесь, если бы ты это
видела! Как права была ты в тот вечер, сказав мне, что мое место в гареме,
что я могу лишь угождать. Ты была в бешенстве, что я не еду с тобой
в гости к кому-то там на юге Франции, упрекала меня, что я неспособна
быть, как ты, инициативной, самой решать свои дела, оставляя нацарапанную
наспех записку или известив по телефону. Ты была права, я не способна
ни на что решиться, и, похоже, я убиваю Мара, знавшего меня другой,
боровшегося со мной в битве двух отстаивавших себя свобод, взявшего меня
силой, когда его сила и моя объединились, познав друг друга в примиряющей
встрече. Надо бы это ему сказать, распутать этот липкий узел, хорошо
бы прийти в музей до закрытия и посмотреть на портрет.
- Ты понимаешь, ласточки.
- Воображаю лицо дамы в розовом там, в метро.
- Это, собственно, была не дама, а что-то вроде формы для пудинга с
множеством розовых пятен. Немножко похожая на госпожу Корицу, помнишь, в
тот первый вечер, когда мой сосед и Поланко вынули Освальда из клетки и
пустили его на стол?
- Конечно, помню, - говорит Николь. - Но в конце концов мы стали с
госпожой Корицей друзьями, это была большая победа.
- Благодаря ее дочке, которая по уши влюбилась в Калака. Она сама
сказала ему потом, что то был ее звездный вечер, Калак пересказал нам
это выражение, и мой сосед чуть не задохнулся от хохота.
- Это было чудесно, - сказала Николь. - А не хочется ли тебе опять
побывать в "Клюни"? Странно, в Париже почему-то чувствуешь все более
близким, родным.
- Пока не окажешься в Париже, - сказал я. - Через неделю-другую начинается
ностальгия по Риму или по Нью-Йорку, дело известное.
- Не надо безличных оборотов. Ты имеешь в виду меня и, конечно, еще
Хуана и Калака.
- О, Хуан! У Хуана это просто профессиональное извращение, он полиглот-бедуин,
прожженный переводчик. Но у Калака и у тебя это, по-моему,
симптом чего-то другого, некоего taedium vitae21.
- Чтобы бороться с этим taedium, - сказала Николь, подымаясь, - ты
мог бы показать мне портрет, который тебя так интересует в эти дни. Скоро
уже четверть пятого.
- Четверть пятого, - повторил Марраст. - Наверняка мы опоздаем. Лучше
отложим на завтрашнее утро, я думаю, завтра там соберется несколько анонимных
невротиков, изучающих растение. Поверь, готовятся большие события.
- Которые нас здорово позабавят, - сказала Николь.
- Разумеется. Я тебе рассказал про Гарольда Гарольдсона?
- Совсем немного. Расскажи еще.
- Лучше уж завтра в музее, под сенью загадочного растения.
- Мы все откладываем на завтра, Map, - сказала Николь.
Марраст подошел к ней, сделал неопределенный жест, который завершился
тем, что он погладил ее по голове.
- Что делать, дорогая? Я, во всяком случае, еще имею глупость надеяться,
что завтра, возможно, будет Другим. Что мы проснемся по-другому,
что будем приходить повсюду вовремя. Я говорил тебе, мне приснилась
Элен? Странно, этот сон был более реален, чем весь нынешний день.
- Я знаю, Map, - сказала Николь будто откуда-то издалека.
- И заметь, пробуждаясь от сна, я все так ясно увидел: эту робость,
нерешительность, когда правду чуешь вот здесь, всем нутром, ту правду,
от которой потом, открыв глаза, мы отнекиваемся. В этот момент я дал тебе
имя, оно очень тебе подходит и очень верное: недовольная.
- Недовольная, - повторила Николь. - Да, теперь вспоминаю, канал в
Венеции, виллы Палладио. История узницы в одной из вилл, лестницы среди
деревьев. Да, Map. Но что я могу поделать, Map?
Когда она называет меня "Map", это обычно нас сближает, но теперь похоже
на вынужденную взятку, и мне больно. Я не могу удержаться, чтобы не
взять ее руку и не приложить ладонью к своему лицу, этакая направляемая
ласка, экскурсия, в которой все предусмотрено заранее - чаевые, входные
билеты, плата за жилье и питание. Рука покорно позволяет себя водить,
скользит по щеке и падает на юбку Николь, сухой лист, мертвая ласточка.
- Это объяснение не хуже и не лучше других, - сказал я ей. - Случайная
встреча на вилле Палладио с женщиной, которая вдруг обнаружила, что
не любит меня. На первый взгляд здесь как будто недостает пресловутого
анатомического стола, но, если вдумаешься, он тоже есть, еще бы ему не
быть.
- О нет, Map, - говорит Николь. - Пожалуйста, не надо. Map.
- Я так хорошо помню, ты вдруг погрустнела. Это было при полном свете
дня, мы ехали в Мантую посмотреть на гигантов Джулио Романо, я услышал,
что ты тихонько плачешь, и стал тормозить, я помню каждую минуту и каждый
предмет, слева был ряд красных домов, я затормозил, хотел посмотреть
на твое лицо, но в этом не было надобности, все казалось настолько ясным,
хотя мы не обмолвились ни словом, и я понял, что мы уже много недель
предаемся бессловесному обману, который никого не обманывает, и что
тебе вдруг стало невмоготу и ты в этом признаешься, что ты недовольная,
ты узница, и уж не помню, сказал ли я тебе что-нибудь, но знаю, что мы
доехали до Мантуи и что нас очаровали церковь Леона Баттисты Альберти и
Чайный дворец.
У Николь есть привычка неожиданно вскидывать голову и смотреть тебе в
глаза, будто она раздвигает ветки дерева или паутину, прокладывая дорогу.
- Но, Map, я же не узница. Ты не держишь меня в тюрьме.
- Нет, держу, на наш лад. Ну конечно, без замков. Держу тем, что порой
мы целуемся, ходим в кино.
- Ты не виноват, Map. Тебе не должно быть очень больно, уже не должно
быть. Ты обо мне заботишься, не оставляешь меня, а пока дни идут.
- Пятьдесят два гнома.
- Если я недовольная, это не по твоей вине. Ты нашел точное слово, но
ведь не ты заточил меня в этой пассивности. Одно только мне непонятно -
то, что ты еще со мной. Map.
- Эх ты, Захер-Мазох, - говорю я, гладя ее по голове.
- Но ты же не такой, Map.
- Существование предшествует сущности, дорогая.
- Нет, ты не такой, ты не создан быть таким. Конечно, я должна бы...
- Тсс, не говори о долге. Все это я знаю, да и ничего бы у тебя не
вышло. В самолете беглеца всегда найдется еще одно место, позади или рядом,
всегда можно быть либо тенью, либо эхом, не делай того, что ты
должна сделать, все равно я останусь с тобой, недовольная моя.
Позже она, как всегда, будет выговаривать мне в этом сентиментальном
стиле, смеси шантажа и мести, - в общем, бесполезное мучительство. Видимо,
и Николь так это поняла - она потупила голову и принялась складывать
по порядку рисунки, убирать карандаши. Я опять погладил ее по голове,
попросил прощения, и она быстро сказала: "Нет-нет, ты не..." - и запнулась,
и, сами не зная почему, мы одновременно улыбнулись и поцеловались
долгим поцелуем; я почувствовал, что наши лица и наши уста стали вроде
песочных часов, по которым снова потекла тонкая струйка безмолвного,
праздного времени. Идти в музей было поздно, свет в номере приобретал
тусклый оттенок, так хорошо подходивший к здешним запахам и коридорному
гулу. В этой отсрочке, которая будет повторением стольких предыдущих - с
того вечера на дороге в Мантую, с красными домами по левую сторону, -
открывалось поприще для обрядов и игр, для древних церемоний, побуждающих
к любви два эгоистических тела, упорно отвергающих одиночество, которое
подстерегает их в изножье кровати. То было хрупкое перемирие, ничейная
земля, на которую они, обнявшись, упадут, бормоча что-то, станут
раздеваться, путая, где чьи руки, где чья одежда, торопясь к мнимому,
повторяющемуся моменту вечности. Начнется игра в прозвища или в
зверьков, постепенный и привычный и всегда упоительный набор слов. Глупый-преглупый,
скажет Николь. Совсем я не глупый, скажет Марраст. Ты
очень глупый и очень злой / Вот и неправда / Нет, правда / Нет / Да /
Нет / Да / Тогда я вам немного попорчу ваш садик / Садик у меня хорошенький,
и вы мне его не портьте / А вот я напущу туда уйму зверьков / А
я не боюсь / Сперва напущу туда всех кротов / Ваши кроты дураки / Трех
сурков / Все равно не боюсь / Кучку хомяков / Вы злюка / И стадо дикобразов
/ Мой садик - это мой садик, его нельзя трогать / Садик ваш, да,
но я напущу вам зверьков / А я ваших зверьков не боюсь, мой садик хорошо
защищен / Ничего он не защищен, и мои зверьки сожрут у вас все цветы /
Нет, не сожрут / Кроты погрызут корни / Ваши кроты злючки и дураки / А
сурки будут писать на розы / Ваши сурки вонючие и глупые / Вы дурно отзываетесь
о трех сурках/ Потому что они глупые / Тогда я напущу вам не
трех, а всех-всех сурков / Все равно они все глупые / И всех хомяков / А
я не боюсь / А ну-ка выйдите в свой садик, посмотрите, что там натворили
мои зверьки / Вы глупый и злой / И неужто я и впрямь глупый и злой? / Вы
не злой, только глупый / Тогда я забираю трех дикобразов / Мне все равно
/ Я глупый? / Нет, не глупый / Тогда забираю всех хомяков и одного крота
/ Забирайте кого хотите, мне все равно / Чтоб вы знали, какой я добрый,
забираю всех зверьков / Вы злой / Значит, я злой? / Да, злой и глупый-преглупый
/ Тогда получайте двух кротов / Не боюсь / И всех дикобразов.
Смугло-шелковистое фото Элен, галечный камушек, который на ладони
притворяется, будто теплеет, а на самом деле леденеет, пока не обожжет,
лента Мёбиуса, по которой скрыто движутся слова и поступки, и вдруг -
орел или решка, теперь или никогда; Элен Арпа, Элен Бранкузи, многократная
Элен из Хайду с лезвиями двойного топора и привкусом песчаника в поцелуе,
Элен - пронзенный стрелою лучник, бюст юного Коммода, Элен - "дама
из Эльче", юноша из Эльче, холодная, хитрая, равнодушная, учтивая
жестокость инфанты посреди просителей и карликов, Элен - mariee mise a
nu par ses celibataires22, Элен - дыхание мрамора, морская звезда, ползущая
по уснувшему человеку и навек присасывающаяся к сердцу, далекая и
холодная, идеально совершенная. Элен - тигр, который прежде был кошкой,
которая прежде была клубком шерсти. (Тень у Элен гуще, чем у других людей,
и более холодная; кто ступит ногой в эти саргассовы водоросли, почувствует,
как в тело проникает яд, который погрузит его навсегда в
единствен
...Закладка в соц.сетях