Купить
 
 
Жанр: Научная фантастика

Виварий

страница №3

и суровом бойце, о
чрезмерно брезгливом голубом доге-аристократе Билле, сильно отощавшем от некачественной
кормежки, о дружелюбном крупном псе-дворняге с вытекшим глазом по имени Пахом, который
всякий раз норовил позадираться, но завидя барышень-биглей начинал торчать - began to get it
up, не по-собачьи смущаясь влажного розового пениса с косточкой внутри, как торчит сейчас
он сам, перед этой молодой женщиной, уверенной в себе, умной и сильной, и необъяснимо
прекрасной...
- The real bachelor girl, - подумал Фрэт,
- Подойди! - сказала Лопухина и склонилась, чтобы он мог увидеть и грудь, и
положила руку на голову. - Хороший мальчик... Как тебя зовут?
- Фрэт, - ответила Станислава вместо бигля и занервничала, потому как Фрэтов пенис
вылез из мехового чехла и нацелился на Елену.
- Как дела? - спросила Лопухина и, забывая о бигле, принялась разглядывать сквозь
прорези открытой туфли длинные пальцы на стопе с аккуратными ногтями.
- Life just sucks, Madam, - сказал Фрэт, вспомнив давнюю беседу с ветеринаром в
багажном отсеке летящего Боинга, и добавил: - But I'm not going to complain and getting on the
ball.
- Что? - не слишком удивилась Лопухина, оглянулась по сторонам и вновь принялась
разглядывать ухоженные пальцы стопы... Однако тут же резко повернулась и уставилась на
бигля, и спросила почему-то шепотом:
- Что он сказал, Славка?
- Он это... он говорит... ну..., что жизнь ему здесь... не очень-то, но жоловоться не
хочет, потому как... ну... попривык ужо к неожидоностям здешним, - проокала Станислава,
нервно отерла пот и выжидательно посмотрела на Лопухину.
- Когда ты успела выучить слэнг, дорогуша? - спросила заведующая, странно
удивляясь не умению Фрэта, но познаниям лаборантки.
- My new boyfriend from Pittsburgh, State Pennsylvania ..., - Слава собралась
выложить привычное имя Абрашка, но притормозила и сказала, перекатывая "r", как настоящая
американка: ...Abraham is a good teacher.
- Она старательно оправдывалась, будто cделала что-то недозволенное.
- Тот синий негр-шкаф, что привез биглей из Нью-Йорка?
- He's not a coon. He's an Afro-American, - твердила Слава, отбиваясь, любя и
ненавидя Лопухину.
- Значит, тебя зовут...? - сказала Лопухина, глядя на бигля и вспоминая имя...
- Фрэт, мадам! Как поживаете? - сказал он и с интересом уставился на нее, ожидая
продолжения знакомства,
- Доктор Лопу... Елена! - В замешательстве она чуть склонила голову, с трудом
подавляя желание протянуть руку в приветствии...
- Биглей можно оперировать? Мне для эксперимента как раз нужны инбридные
линии. - Лопухина нервно отвернулась от Фрэта, давая ему понять, что разговор закончен,
помедлила, видимо, считая варианты, достала из кармана пластинку жевательной резинкии и,
сложив вдвое, сунула в рот, а упаковку скатала в плотный шарик и из-за головы резко и точно
метнула в ведро с опилками, и, не дожидаясь пока он приземлится, отвернулась и внимательно
посмотрела на Станиславу, контролируя боковым зрение удивление и восторг бигля, не
отрывающего взгляд от ведра:
- Не хочу преждевременно афишировать свои опыты, Слава... Поможешь выполнить
парочку небольших операций в брюшной полости этого... разговорчивого кобеля и ужин в
дорогом ресторане за мной... Если захочешь, поедем потом на дачу...
- Их нельзя оперировать, Ленсанна, - сказала Слава, привычно сопротивлялясь.
- Разве они не прошли адаптацию?
- Они должны принести потомство...
- Это мне и надо... Откуда, как не из беременных подружек рыжего красавца, я смогу
извлечь... - Лопухина замолчала, задумавшись странно и, забыв о Фрэте, оглядела
Станиславу, оценивая, и, в который раз, оставшись довольной осмотром, провела рукой по
полноватым бедрам лаборантки и замерла, погрузив пальцы под халатом в податливые ягодицы
девушки...

Глава III. Профессор Глеб Трофимов


Директора Цеха за глаза звали Ковбой-Трофимом из-за сохранившейся, несмотря на
почтенный возраст, звания и награды, мальчишеской прыти и отваги, и необъяснимой любви к
ковбойскому снаряжению, которым был заставлен его огромный кабинет. В него были
влюблены все: шустрые молоденькие санитарки и дежурные сестры, старавшиеся, подражая
Лопухиной, обнажать небольшие участки собственного тела, но делавшие это неумело и от
этого вульгарно, и уж, конечно, не сексуально пристойно, как могла это делать только она одна;
полные достоинства и избыточного веса врачи функциональной диагностики; энергичные дамы
хирургических отделений Цеха...; но более - хирурги-мужчины, слепо любящие и также
слепо подражающие ему во всем...
Если полагать, что Цех - это мир, то Ковбой-Трофим был его Богом, и как всякий Бог не
снисходил до мирян и не разбрасывался чудесами.
Ежедневные операции, предоперационные обсуждения и обходы, были не в счет, потому
как лишь подчеркивали его божественное начало...
Однако Ковбой старел, несмотря на браваду, и Елена Лопухина, которая любила и
почитала его за Бога сильнее хирургов-мужчин, видела и понимала это лучше всех... Он
становился не просто a cradle-snatcher, что на жаргоне Фрэта означало "старый любовник
молодой женщины"... И дело было не только в периодических провалах его сексуальных
сражений, когда даже Виагра, дозы которой он недопустимо увеличивал в последнее время, не
позволяла доминировать... Он становился дряхлым и скоро это увидят и поймут остальные, и
тогда почетная оставка, и собственная карьера Лопухиной может сильно притормозить, и
безупречно выстроенная схема перестанет приносить доходы даже отдаленно несопоставимые с
нынешними..., и принялась судорожно искать нетрадиционные решения традиционной
проблемы...

А Ковбой-Трофим не собирался подавать в отставку и будущая мизерная почетная пенсия
была ему по барабану... За десять лет вольной хирургической жизни, почти не контролируемой
государством российским, исправно переводившим на счета Цеха деньги, пусть и малые, на
зарплату, канализацию, хирургическое белье, медикаменты, воду и свет, он заработал
блестящей работой рук, оперирующих почти все: от геморроя до аортно-коронарных
анастомозов, никак не менее миллиона американских долларов, которые благодарные пациенты
и их ушлые родственники вкладывали то в конвертацию валют, то в почти смертельные по
риску, но неизъяснимо приятные и прибыльные финансовые пирамиды, успевая всякий раз
во-время снять со счетов не только тело денежного вклада - corpus, но и набежавшую маржу,
превосходящую размерами corpus в несколько раз...
Однако наибольший доход приносили пересадки органов иностранным гражданам,
которые табунами наезжали в Цех на относительно дешевые, по сравнению с ценами Западной
Европы, операции по пересадке органов, выполняемые в рамках международных
межинститутских программ, большая часть которых финансировалась правительствами
соответствующих государств, о чем привычно забывали и прибывающие пациенты, и
принимающая сторона...
Неучитываемые операции, госпитализация для трансплантации больных вне
листа-ожидания, манипулирование донорскими органами, как и внеочередная их отправка за
рубеж, обеспечивали, наряду с гонорарами в конвертах, фантастические заработки Ковбою,
который понимал, что блестящий менеджмент денежных потоков, текущих в карманы, не
реализовался сам собой, но был упорядочен и строго выстроен в соответствии с его
инструкциями Еленой Лопухиной, самой любимой и дорогой его ученицей..., и женщиной,
которую он так и не смог выучить большой хирургии, но которую старался справедливо
продвигать, помятуя, что Цех никогда не простит немотивированных поступков и так же легко
и просто, как боготворил, сбросит с небес...
Он по-началу растерялся, не зная куда девать бешенные деньги, получаемые фактически
за ту же рутинную хирургическую работу, что и в былые времена, когда покупка дорогого
галстука превращалась в событие, подрывающее семейные бюджет, хотя семьи у Ковбоя не
было никогда... Опыт трат пришел очень быстро и так пугающе непредсказуемо, что погоня за
деньгами стала доминировать над хирургией... Однако он пока не понимал этого... или просто
обманывал себя, привычно ставя хирургию превыше всего... и также привычно закрывая глаза
на ее нынешний полукриминальный характер, не без оснований полагая, что выдающееся
операторское мастерство служит индульгенцией от всех бед...

Глеб Трофимов вырос в семье никогда не воевавшего майора, прослужившего войну
военпредом на обозном заводе в заштатном городке Сызрани с речкой Хопер, что застрял
неподалеку от Куйбышева, нынешней Самары, в излучине Волги. Они жили в пугающе
длинном двухэтажном деревянном доме со множеством отдельных входов, делающих его
похожим на гигантскую сороконожку, периодически сотрясаемую пъяными скандалами с
драками до первой крови и громкими криками Левитана об успешном продвижении Красной
Армии на запад, в котором делили двухкомнатную квартиру с вольнонаемной машинисткой,
служившей на том же заводе, что и отец, высокой, молодой женщиной с крупными чертами
лица, украшенного несколькими диковинными бородавками, отличавшими ее от остальных
жильцов их деревяшки, необычайно строгой, даже суровой, однако неизменно
доброжелательно-вежливой, умевшей двигаться с каким-то удивительным достоинством... и
красотой, даже с охапкой дров или ведром помоев...
Завидя перемещения стройного тела Машинистки на кухне и недлинном корридоре, мать
Глеба говорила негромко, то ли с завистью, то ли восхищаясь: "Царевна!".
Он любил сидеть у нее в комнате, разглядывая безделушки на высоком комоде, длинные
до полу атласные платья со множеством складок, рюшек и буффов, высокие женские ботинки
со шнуровкой с острыми носами, и шляпы с перьями, бумажными цветами и вуалью в
картонных коробках с круглыми крышками, запрятанными в большие фанерные чемоданы под
солдатской железной кроватью... Шкафа в комнате Машинистки не было...
Глеб уже несколько лет посещал музыкальную школу по классу скрипки при дворце
пионеров, страдая душой и телом от ненавистных занятий, забиравших ежедневно два-три
часа... . Кто-то из их родственников или друзей подивился однажды его непомерно большим
кистям с длинными пальцам, приковывающими внимание у небольшого субтильного мальчика,
и посоветовал учить иузыке... Возможно, из него вырос бы скрипач-виртуоз, потому как уже
через четыре года мучительных занятий он необычайно технично исполнял произведения,
которые были под силу лишь выпускникам музыкальной школы..., однако слух у мальчика
начисто отсутствовал и скоро это поняли даже его родители и не настаивали теперь особо, если
он манкировал занятиями... А Машинистка любила слушать его игру, нерво хмуря лоб и дергая
плечем, когда фальшивил...
- С твоими кистями и пальцами, мальчик, при полном отсутствии слуха, надо было
учиться игре на фортепиано, - говорила она глубоким, полным достоинства и значения
голосом, словно была не простой машинисткой, а профессором куйбышевской консерватории,
куде его возили недавно... - Повзрослев, ты сможешь брать две октавы...
К ней никогда не приходили офицеры-врачи или легко-раненные из госпиталя
поблизости, систематически навещавшие по ночам одиноких женщин сороконожки. Она не
пила водку, даже вино..., лишь заводила вечерами патефон и молча слушала сипение
симфонического оркестра на пластинках или оперные арии, отпивая слишком темный чай из
тонкого стакана в тяжелом серебрянном подстаканнике, глядя на мальчика невидящими
глазами...
Раз ночью, проходя мимо ее комнаты к помойному ведру на кухне, служившему семье
ночным горшком, он услышал стоны из-за приоткрытой двери... Он знал по рассказам
одноклассников и собственному опыту ночной жизни в одной комнате происхождение этих
звуков, пригвоздивших его к полу... Сделав усилие, он осторожно толкнул дверь и вошел...

Машинистка лежала на спина с закрытыми глазами, сбросив с себя одеяло, в невиданной
ночной рубахе, красивой и блестящей, с вышитыми сине-голубыми цветками, похожей на
вечернее платье с глубоким вырезом, в который она вывела обнаженную грудь с тугим розовым
соском и стискивала ее рукой..., и ритмично двигала тазом: верх - вниз, вверх - вниз...,
часто дыша и изредка вскрикивая... У четырнадцатилетнего пионера Глеба Трофимова,
готовившегося ко вступлению в Комсомол, закружилась голова и стали ватными ноги. Он
закрыл глаза, чтоб побороть слабость, а потом рванул к двери, успев заметить, но уже не
зрением, а кожей или собственной плотью, согнутые в коленях, чуть расставленные ноги,
густые темные волосы в паху и длинные тонкие пальцы, что так нравились ему, непохожие на
пальцы матери, которые судорожно, с каким-то остервенением, то погружались в плоть, то
извлекались, влажно поблескивая в тусклом свете, проникающем из корридора...
Он замер у двери, забывая дышать, но потом медленно вернулся к скрипучей кровати,
понимая, что совершает святотатство и, готовый от стыда провалиться сквозь землю, стал
жадно разглядывать ее... А она вдруг остановила движения, открыла глаза и внимательно и
долго посмотрела на него, не убирая рук, и не стараясь натянуть на себя одеяло..., лишь
по-прежнему, дыша поверхностно и часто...
- Уходи, мальчик! - попросила она, наконец, и замерла, выжидая... И ему показалось,
что просит, чтоб остался..., а он не смог, и повернулся, и вышел понуро, осторожно прикрыв
дверь...

Однажды он застал ее, перебирающей фотографии в толстом старинном альбоме с
застежками и подивился внезапному беспокойству и тревоге, даже страху, сковавшему большое
красивое тело.
- Пожалуйста, мальчик! - она никогда не называла его по имени. - Подожди за дверью
минуту! - и, захлопнув альбом, стала белеть лицом... А он стоял, переминаясь и понимая, что
застал ее за делом еще более недозволенным, чем недавний ночной порок, таинственным и
опасным, грозящим ей, а, может, и ему самому, и знал уже, что не уйдет ни за что, и ни под
какими пытками не выдаст..., и станет защищать ее до конца... Она поняла или почувствовала
это, потому что успокоилась сразу и движением руки, бередящим душу, указала на место подле
себя.
- Это фотографии моих родителей, - сказала Машинистка ясным глубоким голосом,
удивительно четко артикулируя. Так, пожалуй, не могла даже его учительница по литературе,
выразительно читавшая стихи на школьных вечерах...
- Можешь посмотреть..., - и протянула альбом....
Через несколько недель он знал назубок все фотографии альбома: ее отца и мать, их
родителей, сестру, многочисленную родню, кузин и кузенов, друзей и коллег отца..., и брата
отца - странного пожилого господина, высокого и тучного, с тщательно выбритым лицом и
головой, в черном с капюшоном монашеском клобуке, подпоясанном толстой, как канат, белой
веревкой с длинными почти до земли концами...
Загадочные, никогда не улыбающиеся мужчины и женщины в строгих одеждах начала
века и такие же серьезные дети, наряженные во взрослое платье и похожие от этого на карликов
на фоне невиданной мебели: обеденных и ломберных столов с тяжелыми стульями, кресел,
диванов, пуфов, козеток, ширм, буфетов, многочисленных книжных шкафов, высоких, до
потолка, зеркал, инкрустированных бронзой, вычурных люстр, похожих на первые
искусственные спутники земли, кабинетных роялей с поднятыми крышками, фортепиано с
литыми подсвечниками над клавиатурой, картин в широких рамах и почти неразличимых
фотографий, плотно завесивших стены обширных покоев, из которых больше всего ему
запомнились недвижно стоящие лошади, готовые в любой момент сорваться со стены и
пуститься вскачь, несколько раз процокав подковами по паркету, чтоб потом исчезнуть
навсегда за большими венецианскими окнами с ниспадающими портьерами, изящных
скульптур на подставках из мромора и металла, почти всегда взывающих о чем-то неназойливо
с распростертыми руками, настольными часами в многочисленных, видимо, модных тогда,
бронзовых или латунных завитках, юных девах и ангелах, большими напольными часами из
черного дерева с римскими цифрами на циферблате и длинными маятниками с плоскими
круглыми блинами на конце, канделябрами и прочими, теперь уже стершимися из памяти,
антуражными деталями меблировки и быта тех дальных лет...
- А кто тот толстый бритый дядечка с капюшоном на фотографии? - спрашивал Глеб
Машинистку, и всякий раз она начинала улыбаться смущенно и немного растерянно, надолго
задумывалась, погружаясь в неведомые ему воспоминания, и возвращаясь оттуда или еще
оставаясь там, отвечала, проводя рукой по густой и колючей поросли коротких волос на голове
мальчика, похожих на шапочку для плавания:
- Это мой дядя..., Дмитрий Александрович... Очень богатый человек...
Промышленник... Он был влюблен в нашу маму...
- А капюшон? - настаивал Глеб, которого не интересовали в ту пору любовные истории
семьи Машинистки.
- Совершенно внезапно он вдруг отрядил все свое состояние католической церкви в
Петербурге и переселенцам, что перебрались в Сибирь из центральной России, и стал..., -
здесь она останавливалась в раздумьи всегда, а потом продолжала трудно и нервно, - ...и
стал...гугенотом..., - и предотвращая встречные вопросы, добавляла: - Гугеноты - те же
католики-протестанты, мальчик, только более простые и человечные в своих
взаимоотношениях с Богом..., будто знали его хорошо..., даже адрес...
- Он сделал это из-за вашей мамы? - проницательно спрашивал Глеб и никогда не
получал ответа..., и задавал свой следующий вопрос: - А в Бога он верил?
- Не знаю. Он просто служил ему, как служат некоторые священники...

Однажды во дворе дома его остановили два офицера в фуражках с синими околышками,
как у летчиков..., но он знал, что не летчики. Они долго поджидали его, потому что свежий
снег был утоптан и усеян папиросными окурками.
- Она показывала тебе фотографии, мальчик, ваша соседка? - спросил один из них
после короткого вступления про трудности послевоенного времени, бдительность и
пионерскую сознательность..., и назвал невнятно имя и фамилию Машинистки.
- Да, - сказал Глеб, гордясь, боясь и презирая себя.
- А письма? - спросил другой.
И он опять сказал:
- Да, - готовый провалиться сквозь землю от стыда, понимая, что предает ее... и что не
предавать не может... и, выждав, добавил: - И ордена старинные...
- Знаешь, где она хранит их...? Можешь принести?
- Могу! - отрапортовал он обрадованно, чувствуя себя Павликом Морозовым, с трудом
удерживаясь, чтоб не поднести руку к голове в пионерском салюте, и бросился в дом, гордый
доверием и ответственностью, и, достав из-под клеенки на кухне ключ, отпер дверь и вытащил
фанерный чемодан...
Он развернул знакомую темно-красную бархатную ткань: большой тяжелый орден, то ли
крест, то ли звезда с множеством лучей, и двуглавый орел посредине с Андреевским крестом на
груди, с молниями и венками в лапах, а вокруг на голубом эмалевом фоне: "ЗА ВЂРУ И
ВЂРНОСТЬ"...

Через несколько дней Машинистка исчезла. Утром Глеб стоял перед плотно закрытой
дверью комнаты, заклеенной полоской бумаги в обычную школьную клетку с фиолетовой
печатью посредине и непонимающе смотрел на мать...
- Увезли ее ночью, - сухо сказала она, стоя у окна, теребя кольцо на пальце и странно
кривя губы. - Немецкая шпионка, бля... Где они у нас немцы-то на обозном заводе? Где?!
Скажи, Глеб! Скажи! Где немцы! - Мать кричала в голос, заламывая руки и требуя у него
ответа, а потом разрыдалась, не стесняясь, и сразу успокоилась:
- Альбом с фотографиями оставила тебе...
C обыском к ним пришли вечером, спустя два дня, и молча, и неохотно рылись в ящиках,
одежде и нескольких книгах на подоконнике, словно стыдясь чего-то, и он тоже испытывал
жуткий стыд, будто опять был с ними заодно и участвовал в обыске..., теперь уже против
родителей, и готовился сказать прямо сейчас, что альбом с фотографиями лежит в его
школьном портфеле на столе, на виду..., и открыл рот..., но мать споро подошла, даже
подбежала почти, почувствовав его готовность, и, положив руку на затылок, и посмотрев в
глаза незнакомо пристально, сказала тревожно:
- Ступай на улицу, Глебушка! Погуляй чуток... Можно ведь, да? - и посмотрела,
затравленно улыбаясь, на военных с синими погонами на строгих кителях...

Комната пустовала недолго: ее заняла пожилая толстая женщина, телефонистка, с
редкими усами на верхней губе и огромным задам под всегда тонкими, летом и зимой,
сатиновыми платьями, который колыхался при каждом ее движении, как безвкусное яблочное
суфле, постоянно таскаемое отцом из офицерской столовки, якобы содержащее железо, так
необходимое ребенку для роста...
- Выбрось заразу, милок, - сказала толстая телефонистка однажды, застав его на кухне
с альбомом. - Буржуи-то вон как раньше жили: с жиру бесилися..., детей малых, как стариков
одевали, накупали, что на глаз попадет и все мало... На что столько лошадей было? А простой
народ прислуживал и терпел, и жил, как скотина, пока терпенье-то не кончилось... Дай мне
фотки, снесу куда след... - Телефонистка перевела дыхание, колыхнув задом, и было заметно,
что старые фотографии будоражат ее душу, не разум... Она подождала немного и протянула
руку.
- Нет! - Растерянный и испуганный Глеб неудобно сел на альбом в запоздалой попытке
защитить фотографии и Машинистку, и все съезжал с высокой табуретки, цепляясь за края
руками и упираясь в пол носками матерчатых туфель.
- Сученок! - обиделась телефонистка. - Отцу нажалуюсь... Сам отберет, да еще
задницу надерет..., - и строго двинулась, раздраженно колебля полное тело под застиранным
сатиновым платьем в горошек, к себе в комнатку, убогую, почти нищенскую, с редкой
мебелью, принадлежащей воинской части...
- Отдай фотографии, Глебушка, - попросил отец ненастойчиво и посмотрел на мать. -
Соседка..., - он помялся, видимо, не зная, стоит ли посвящать сына в специфику работы
военной телефонистки, почти наверняка сотрудничающей с органами, и неуверенно закончил:
- ...может наделать неприятностей... и комнату отберут...
И он отдал альбом, стыдясь себя, матери..., лишь вытащил наспех наугад два десятка
фотографий, как потом оказалось, в основном - лошадей..., и спрятал их в матерчатый мешок
из-под галош, в которых ходил в школу, и, затянув горловину шнурком, снес в жуткие подвалы
стекольного завода на окраине, разбомбленного немцами пару лет назад...

После окончания куйбышевского медицинского института Глеб отработал два года в
городской больнице родной Сызрани, удивляя опытных хирургов неожиданным, почти
сверхъестественным операторским мастерством... и виртуозным исполнением двух
скрипичных каприсов Паганини на темы "Прекрасной Мельничихи", одни из которых считался
неисполняемым из-за технических трудностей. К сожалению, а, может, к счастью, с подобным
блеском он не умел играть больше ничего...
Переехав в Москву, Глеб нашел работу в медсанчасти машиностроительного завода на
Шоссе Энтузиастов и кровать в заводском общежитии и, забывая скрипку, все больше
погружался в хирургическое ремесло.

В медсанчасти он познакомился с девушкой, почти девочкой, из регистратуры,
неожиданно сильно и ярко напомнившей ему Машинистку не только многочисленными
бородавками, совсем не портившими ее, но и статью высокой и стройной фигуры, и еще чем-то
неуловимо волнующим и забытым, и влюбился... Она была выше немного и старше, но,
странное дело, это лишь усиливало любовь... Ее звали Анной... и вскоре он знал до деталей
историю жизни ее семьи почти с Петровских времен, поражаясь физическому сходству и
трагической похожести судеб двух самых значительных женщин своей жизни той поры...

Вскоре он стал подрабатывать ночным дежурантом в хирургической клинике
медицинского института. Его сразу заметили и повели к заведующему: всемогущему по тем
временам академику Ивановскому...
- Да! Руки у тебя хорошие... Может быть, очень... Даже не верится..., что такое
возможно..., - осторожно сказал интеллигентный академик без единого матерного слова,
когда они вышли из операционной. - К сожалению, это не самое главное в хирургии... Если
хочешь научиться остальному, оставайся...
Он остался... Хирургия забирала слишком много времени..., почти все, не оставляя
желаний и сил на остальное..., и его роман с Анной Лопухиной затухал как-то сам по себе, без
особых усилий сторон. Он даже не заметил, что она перестала звонить, и почувствовал
облегчение, погрузившись в хирургию, которая стала для него всем..., не считая работы:
отдыхом, удовольствием, даже наслаждением..., занятием, в котором ему, похоже, не было
равных и в котором он находил отдохновение, вдохновение, бодрость духа и тела, и ни с чем не
сравнимую власть над людьми, несопоставимую по значимости и воздействию, с властью
имущих... Лишь одно иногда, но странно долго и мучительно, терзало его счастливую душу: он
понимал, что предал опять... Предал Анну Лопухину, как когда-то предал Машинистку... И
если Машинистку, которую любил безумно, страдающей мальчишеской любовью, он не мог не
предать, потому что в те времена предавали не только дети, то с Анной было не так..., и Анну
он никому не сдавал..., просто бросил... за ненадобностью..., а может, специально, чтоб
досадить за гордость... и не гордость, а гордыню, и сдержанность во всем, и даже в постели...
И озлобился: на Машинистку, что втянула его в свою жизнь, из-за которой суетливо
выслуживался перед незнакомыми офицерами в фуражках с голубыми околышками, что потом
перерыли вверх дном, жестоко унизив, их комнатку в далекой Сызрани..., из-за которой потом
ему стала нравиться, похожая на Машинистку, Анна..., на себя - за трусость и подлость..., на
Анну - за благородство и стойкость оловянного солдатика..., и на весь мир... И в такой
раздвоенности, почти не отличимой от шизофрении, смоделированной им самим, постоянно
всплывающей в сознании или намеренно вытаскиваемой из глубин мазохистки настроенным
мозгом, он прожил большую часть взрослой жизни, внешне счастливой, вполне благополучной,
благопристойной и карьерной, в которой добился едва ли не всего невероятно длинными и
сильными пальцами скрипача-виртуоза, почти не умеющего играть, но способного с таким
блеск

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.