Жанр: Наука
Другая наука
...огонь, дал новые убедительные аргументы очень мощной
коалиции религиозных и "про-лайф" организаций, которые лоббируют одобрение этих
законопроектов. Но может это только американские проблемы? В эпоху глобализации
все американские проблемы быстро становятся международными. В прошлом году США
заблокировали в ООН "мягкий" франко-немецкий вариант запрета на репродуктивное
клонирование человека с тем, чтобы представить более жесткий вариант, который
может ограничить и исследования в области терапевтического клонирования.
Аналогичные законопроекты рассматриваются общеевропейскими организациями и
европейскими национальными парламентами.
Общегосударственная позиция в отношении этических и юридических проблем,
порождаемых прогрессом биомедицины, в странах Запада вырабатываются особыми
политическими органами - "этическими комитетами", которые образованы при
президентских администрациях, парламентах и национальных правительствах,
международных организациях, профессиональных союзах и т.д. В России неоднократно
предпринимавшиеся попытки образовать национальный совет по проблемам биоэтики
остаются безуспешными. Более того, существование единственного академического
института, разрабатывающего программы гуманитарной экспертизы биомедицинских
инноваций, каковым является Институт человека РАН, поставлено под вопрос. Увы,
далеко не все в академических кругах осознают, что в современном мире развитие
науки на этом стратегически важном направлении возможно только при условии
одновременного разрешения возникающих этико-правовых коллизий.
Второй вопрос - не кажется ли странным, что одно из наиболее фундаментальных
открытий совершается не учеными в университетской лаборатории, а сотрудниками
частной компании? Не произошло ли что-то с наукой? На страницах НГ мне уже
доводилось писать о стремительной коммерциализации современной науки, особенно
мощно наметившейся на переднем крае биомедицины - в области клонирования,
манипуляций со стволовыми клетками, геномных исследованиях и т.д. "Клонэйд" лишь
один из представителей этого нового быстро растущего сектора современной науки.
Здесь действуют другие "правила игры". В обычной науке нормальный интерес любого
нормального ученого заключается в скорейшем публичном признании своих открытий.
В коммерчески ориентированной науке этот интерес не самый главный. Как только
возникает угроза главному - получению прибыли, то сразу же вопрос об
общественном признании отступает на последний план.
Как заявила "епископ" раилитов и руководитель программы по клонированию Брижит
Буаселье: "Потенциальные покупатели услуг нашей компании должны быть уверены,
что их интересы будут всегда иметь приоритет, и мы не будем впредь включать в
контракт обязательство раскрытия их идентичности". Трудно поверить в гуманные
соображения Буаселье, если учесть, что она предложила "родителям" Евы сыграть в
биотехнологическую рулетку, в которой из ста патрон лишь три холостых. Компанию
прежде всего интересуют "потенциальные покупатели".
И еще одна принципиально важная черта коммерческой науки. По своей воле ученыебизнесмены
никогда не станут публиковать результаты неудачных экспериментов (их
должно быть на порядок больше, чем удачных), т.е. информацию о трагедиях людей,
чьи жизни и здоровье принесены в жертву религиозно-экономическим интересам
"Клонэйда". Причем очень трудно принудить их к этому, используя правовые
механизмы. Эта информация прочно защищена статусом "коммерческой тайны". Именно
он препятствует оглашению данных о неудачных экспериментах в области
генотерапии, которых значительно больше, чем попадавших на передние полосы
газет, но малоубедительных с научной точки зрения, успешных. Пока безуспешны
попытки научного сообщества заставить ученых, сотрудничающих с фармацевтическими
компаниями, публиковать данные о своих неудачах. С научной точки зрения, и
положительный, и отрицательный результат имеют свое значение. С коммерческой -
значение имеет лишь успех. Поэтому научные публикации, за которыми
просматриваются деньги фармацевтических компаний или биотехнологических фирм,
слишком часто напоминают рекламные проспекты, которым лишь придана форма научной
статьи. Коммерциализация науки - объективный процесс, который невозможно
остановить. Однако, как и в обычной науке, можно и нужно разработать особые
правила и регуляции, которые поставят заслон на пути недобросовестных
экспериментов на людях.
Зададим третий и последний вопрос: "Не удивительно ли, что частная компания,
работающая в области фундаментальных проблем биомедицины, принадлежит
религиозной секте?" Это важный феномен, который радикально отличает науку 20
века от науки века 21. В прошлом веке наука претендовала на мировоззренческую
роль. Она как бы задавала общезначимое представление о мире в целом. В
современной науке эта функция резко ослабевает. Даже внутри науки падает интерес
к созданию общих теорий в физике, химии или биологии. На передний план выступает
"знание-умение", т.е. знание сугубо инструментальное, ориентированное на
конкретные рецепты преобразования веществ и субстанций. В таком
технологизированном виде наука может быть легко встроена в любую
мировоззренческую конструкцию, служить любым целям и любым "богам". Возможно,
это еще один аргумент в пользу гениального предсказания Николая Бердяева о
начале эпохи "нового средневековья".
П.Д. Тищенко
О смерти
Свидетельствуя о присутствии человека, врач вместе с тем загораживает от других
зеркало смерти, в котором сам ищет и обретает знание и власть над страдающим
телом. В этом зеркале ему открывается "истина". Для других это сокрытие так же
имеет выгоду. Постоянно оказываясь в собственных и чужих страданиях перед
зеркалом ("лицом") смерти обычный человек в ужасе отворачивается от него,
прячась за спину врача. Прочь от ее всепроникающего ужаса. Скорее забыться -
т.е. забыть себя, случайно узнанного в ней. Скорее спрятаться в одном из
специфичных для каждой культуры "страхоубежищ". В них уберегают от ужаса,
представив, а точнее заставив (заслонив) ужас (дикий и безликий) ясно
различимыми фигурами страха - его одомашненного собрата.
В современной культуре наиболее популярным страхоубежищем является болезнь.
Страшно, - но не ужасно - узнавать себя в бесчисленных вариантах бытия в
качестве "больного", которое фундировано надеждой на исцеление - возвращение к
"подлинным" самоидентичностям в качестве "мыслящего существа"; "социального
животного"; "орудийно-действующего индивида"; "диалогически общающегося в
горизонте культуры посредством произведений автора"; "существа, высвобождающего
свой репрессированный эрос в актах креативности" и т.д. Но, особо приятно
узнавать себя в "учёном" (биологе или медике), который вот-вот разгадает загадку
жизни, научится лечить несущие смерть болезни и сделает всех бессмертными.
Как пишет Фуко: "Медицина предлагает новому человеку настойчивый и утешительный
лик конечности; в ней смерть подтверждается, но в то же самое время,
предотвращается; если она без конца объявляет человеку предел, заключенный в нем
самом, то она говорит и о том техническом мире, что является вооруженной
позитивной и заполненной формой его конечности".
Отворачивающиеся от смерти способы самоидентификации имеют между собой то общее,
что смерть присутствует в них лишь неявно как иное, от которого следует
тщательным образом отличать и защищать "себя" (собственно человеческое в
человеке), вкладывая огромные средства в развитие биологии и медицины.
Утверждение, что человек по сути своего бытия смертен, не влечет отмену его иных
самоидентификаций - как мыслящего, действующего, общающегося в горизонте
культуры или в актах осознания высвобождающего своё либидо. Человек мыслит,
действует, общается или высвобождает репрессированный эрос лишь постольку,
поскольку оказывается способным экзистировать из наличного состояния, выступать
из потока жизни в некоторую область бытия, в которой он не есть, но лишь может
быть. В этом особом онтологическом топосе человек присутствует как свое
собственное бытие в возможности, или как проект своего бытия.
Утверждая, что человек прежде всего "смертный ", я собираюсь продемонстрировать,
что этот особый топос бытия, в который он или она экзистирует из наличного
состояния, и сам акт экзистенции осуществляются перед зеркалом смерти. Человек
прежде всего смертен и только в силу смертности - мыслящий, в силу смертности -
действующий, в силу смертности - открытый к диалогу с другим, в силу смертности
обладающий властью для освобождения репрессированного эроса. Более того, только
постоянно "заступая" в мир смерти, современный человек получает от биомедицины
шанс, хотя, как мнится мне - иллюзорный, стать бессмертным.
Врач - свидетель смерти (выписывает свидетельство о смерти), прячет смерть в
пространстве специализированного ухода (больница - Арьес), знает её причины -
эпикриз даёт ей дефиницию.
Часть первая. Смерть в мире фактически данного.
Смерть дана человеку как факт его бытия. Я подойду к осмыслению этого факта как
бы в несколько заходов. Начну с отчёта в характере личного переживания
смертности в том отношении, в которым этот опыт приводит человека в сознание -
ставит его в мыслящее положение по отношению к бытию. В следующих подступах я
попробую прояснить роль медикализованного языка в этом опыте и то, каким образом
он задаёт неразличимые друг от друга в мире фактического переживания idem и ipse
идентичности.
Переживание смерти. С первого до последнего дня жизни мир некоторым образом
непосредственно открыт человеку не в равновесном безразличии "окружающей среды",
но в напряженно переживаемых, дестабилизирующих, противоположно направленных
импульсах "устремлённости к ..." или "устремлённости от ...". С какими бы
банальными, интеллектуальными или художественно рафинированными предметностями
ни занимался человек, его занятия впаяны в мир в форме переживания факта
стремления к чему-то притягивающему (в потребностях, интересах, влечениях или
заботах) или, напротив, от чего-то отталкивающему (в ужасе и отвращении). Причем
и притягивающее, и отталкивающее переживаются как состояния фактического
присутствия человека, открываемые указующим жестом - вот! Или разновидностью
этого же жеста - где? Поэтому непосредственно открытая открытость фактического
мира выступает не как усредненная устойчивая обывательская общепонятность (как
полагают некоторые философы), но скорее как стремнина стремлений.
Смерть в мире фактического занимает привилегированное место, выступая самой
мощной дестабилизирующей ужасающе-отталкивающей силой, безжалостной стихией,
стремительно изничтожающей те особые предметности, к которым человек привычно
прилепляется в своих стремлениях, влечениях, интересах или заботах. Она дана мне
как факт смерти другого, в который я вживаюсь, ухаживая за умирающим, участвуя в
похоронах, посещая кладбища. Этот другой был референтом моих чувств, нужд,
желаний и устремленностей, их реальностью и путём реализации. Под его взглядом,
обладающим преимуществом вне-находимости, происходило, выражаясь языком
М.М.Бахтина, дооформление меня до целого. В его участливом внимании моему
присутствию в мире одалживается возможность быть выделенным, узнанным и
признанным в качестве уникального адреса в коммуникативном пространстве. Смерть
моей бабушки означала для меня гибель того особого великодушного и отзывчивого
мира, в котором моему детскому нытью, страхам и надеждам была дарована
привилегия быть услышанным. Смерть другого - это моя фатальная жизненная
неудача, ускользнувшая возможность личного исполнения.
Смерть другого лишает меня возможности исполниться. Но всегда ли потеря этой
полноты трагична? Всегда ли та целостность, до которой я дооформляюсь во взгляде
другого возвышает меня? Каждому дан опыт недоброжелательного взгляда другого -
близкого и первого встречного. Смерть человека, взгляд которого дооформлял меня
до целостного образа врага, который навязывал мне бремя отношений сволочного и
жестокого мира, несёт мне облегчение... Причём и облегчение, и трагизм потери
даны как непосредственно переживаемые факты нестабильности и необеспеченности
моего присутствия в мире.
Тень смерти прячется за фотографиями моего отца, бабушки, деда, друга - дальних
и близких. Я переживаю факт обращенности к ним (уже умершим), постоянно
сталкиваясь с предметами, хранящими для меня их присутствие. Их голоса, мысли и
страсти томятся в кассетах, книжках и письмах, громоздящихся на моём письменном
столе - этом мире, фактически открытом мне, пишущему - вот здесь. А вот, стоит
лишь открыть коричневую обложку альбома, присутствую я, которого уже нет. Этот
голенький малыш на подушке с кружевами, чью человеческую позу бережно
устанавливают в присутствии взгляда фотоаппарата две руки того, кого уже нет,
есть я, которого так же уже нет вот такого! Я стал другим. И моё разглядывание
моей старой фотографии таит тошнотворно-подсасывающее переживание фактической
погруженности в поток становления.
"Как мир меняется! И как я сам меняюсь!
Лишь именем одним я называюсь.
На самом деле то, что именуют мной, -
Не я один. Нас много. Я - живой.
Чтоб кровь моя остынуть не успела,
Я умирал не раз. О, сколько мертвых тел
Я отделил от собственного тела!"
( Николай Заболотский)
Я становлюсь другим, и мой жизненный мир становится другим - и этот вселяющий
бессознательный ужас факт становления другим назойливо предъявляется мне
многочисленной предметностью, открываемой в простоте указующего вот. Мне дана
как факт иллюзорность попыток удержаться в безмятежности наличного состояния. Я
из него перманентно вытолкнут, выброшен потоком становления навстречу ничто,
смерти. Перманентное переживание факта выставленности в ничтожащий поток
становления дано как ужас (6,7). Он формирует импульсивную и безуспешную реакцию
отталкивания, попытку улизнуть, как-то задержаться в присутствии наличного -
фотографией на стене, именем на скамейке, автором напечатанной статьи или книги.
Но чем настойчивее я стараюсь сохраниться в наличном, тем безжалостней мне
предъявляется обреченность на неудачу подобных попыток. Я всегда уже не тот. Не
тот, что безмятежно улыбался объективу фотоаппарата, не тот, что вырезал корявые
буквы на лоснящейся древесине скамейки. И автор напечатанных текстов живёт
своей, неизвестной для меня, писавшего, жизнью в голове опрометчиво выбравшего
из окружающего книжного богатства именно мой текст читателя. И он не тот. Тот же
самый лишь ужас неудачи схватывания себя.
Однако ужас переживания факта смертности, не только отвращая, отталкивает, но и
прельщая, притягивает человека. Как пишет Пушкин:
"Есть упоение в бою
И бездны мрачной на краю,
Всё, всё что гибелью грозит
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья".
Рисковать, поставить себя на край пропасти, пройти по той черте, что разделяет
жизнь и смерть, заглянуть со сладким замиранием сердца в бездну - всё это
составляет естественный горизонт присутствия человеческой самости в мире, способ
её самоутверждения. Смерть влечёт как страсть и любовь, и это влечение, уходя
своими корнями в интимные глубины бессознательного, "из нутра" детерминирует
многие переживания и поступки человека. Неслучайно современный кинематограф
использует убийство и смерть в качестве главных, наряду с сексом форм
привлечения зрительского внимания, в качестве аттракциона, attraction, того, что
влечёт, и того, что удерживает внимание. Средства массовой информации буквально
заполнены насильственно притягивающим внимание террористическим "дискурсом" сцен
войны, убийств, насилия, катастроф, смертельных болезней (СПИД, рак и др.),
эпидемий.
Таким образом, изничтожающая смерть, как мощный магнит, обладающий одновременно
"отталкивающим" и "притягивающим" полюсами, в напряженном экстазе ужаса
разворачивает человеческое существо в потоке становления как своеобразную
стрелку компаса "от себя" лицом к "ничто". Причем, разворачивая, выставляет её
во вне из наличного состояния.
Благодаря выставлению перед лицом смерти, человек приходит в себя, пока ещё не
выделяя свою самость в качестве некоторого метафизического центра. В мире
фактического это выставление лишь переживается. Прислушиваемся, как и на каком
языке оно выговаривается.
Смерть здесь бесформенна, она скрывается за своими представлениями.
Медикализованная смерть. Она открыта, выговорена и заговорена для современного
человека, прежде всего, в медикализованном языке телесного страдания. Человек
смертен, потому что телесен, потому что его тело подвержено патологическим
изменениям - болезням, приводящим к смерти. Поэтому именно врач уполномочен в
современных сообществах свидетельствовать о факте смерти. Скажу иначе - в мире
фактического факт смерти выговаривается (объявляется) врачом. Суждение казалось
бы банальное. Но это значит, что врач оказывается единственным общепризнанным
свидетелем этого события. Для других оно не наблюдаемо, безвидно. Смерть открыта
и одновременно спрятана от непосвященных в профессиональном медицинском знании.
Для непосвященных она выявляется в феноменах телесных страданий - болезней. Как
бы глубоко богослов или философ ни проникали в осмысление смысла смерти -
современные люди отказывают им в праве свидетельствовать о смерти. Болезнь
играет роль "среднего термина" между жизнью и смертью, пространством их
постоянного единоборства.
Часть вторая. Трансцендирование и смерть.
В жизненном мире человека, оказывается, не на что опереться - всё, что бы он ни
хотел удержать в своём присутствии, в том числе и он сам, становится иным. Путь
к устойчивости само-стояния лежит по ту сторону жизненного мира. Это путь
трансцендирования, как бы развивающий энергию выдвижения в Ничто (8). Мне в
данном контексте безразлично - какого рода это трансцендирование (религиозное,
идеологическое, философское, научное или иное).
Главное, что через процедуру трансцендирования человек расчленяет собственное
существо на пребывающее устойчивое бытие самости, вынесенное за скобки мира, и
заключенную в этих скобках, становящуюся наличность событий, в том числе и его
телесную фактичность. В этой установке сознания, поляризованность человеческого
существования выражается в оппозициях Я и тела, сущности и явления, цели и
средства, смысла и выражения. Трансцендирование, таким образом, производит
фундаментальную метафизическую работу разбиения человеческого бытия на "внешнее"
и "внутреннее". Одновременно структурализуется мир фактического присутствия,
распадаясь на феномены, которые детерминированы "внутренним" человека и являются
результатами его самодетерминации и самовыражения, и феномены извне (для этой
самости) определёнными к существованию. Превращение второго рода феноменов
фактического мира в феномены первого рода представляет, согласно общим канонам
классической метафизики, процесс очеловечивания природы и самого человека.
В результате трансцендирования из наличного состояния, в котором смертность
выступает как чистый факт, человек приобретает самоидентичность, которая в
перспективе противопоставлена смерти и становлению. Находя себя пребывающим в
своей сущности, он оптимистически противостоит конечной превратности,
нестабильности и трагизму эмпирического существования. П.П. Гайденко дала
блестящее описание характерного для марксизма отношения к смерти: "В
марксистской философии конечность индивида рассматривается как диалектический
момент существования человечества, восходящего в своём поступательном развитии к
более совершенным общественным формам выявления сущностных сил человека... Для
марксистской философии трагизм смерти снимается именно тем, что индивид как
носитель всеобщего продолжает жить в роде".
Моя рука не есть часть моей "самости". Её можно отсечь ни чуть не уменьшив моего
"Я". Даже моё тело в целом не есть моя самость. Оно постоянно становится другим
(отмирает), но Я-то остаюсь тем же - и в теле малыша на подушках, и в теле
пионера на Красной площади, и в теле молодого мужчины в день бракосочетания, и в
этом теле согнувшегося над листом бумаги "скриптора", с ноющей поясницей и
зудящей недосягаемой для руки областью на спине. Несущий смерть поток
становления как бы смывает прах несущественной и неподлинной эмпиричности,
отмывая крупицы подлинного в человеке - его нетленной сущности.
Смерть завершает эту работу, действуя как фотографический реагент, проявляющий
самость, освобождая всеобщее и родовое в человеке (сущность) от затемняющей
связанности с конечным эмпирическим существованием. Человек как эмпирическое
тело исчез с лица земли, а его опредмеченная в орудиях труда и произведениях
художественного творчества сущность продолжает жить. И умерший тем более жив в
роде, чем больше его индивидуальная жизнь была выражением всеобщего, т.е. чем
больше она была творчески производительна.
Аналогичным образом, для христианского сознания смерть представляет собой особое
событие, в котором мечущаяся, подверженная превратностям изменчивого мира душа
человека приобретает свою завершенную целостность или индивидуальность. Смерть
как бы обнажает замышленную в Божественном разуме судьбу этого конкретного
человека, его самость - то, что он есть на самом деле и с чем предстанет на суд
Творца. Поэтому в рамках христианского миросозерцания человек рассматривается
как бытийствующий в своей сущности, обращенный к ней в каждом эмпирическом шаге
лишь тогда, когда этот шаг или этот поступок человека рассматриваются сквозь
призму последнего часа. "В средневековом сознании каждое мгновение нравственно
осознаётся и осмысляется ... как мгновение предсмертное, замыкающее жизнь,
мгновение исповеди, мгновение на грани времени и вечности. Это означает, что
каждый миг, вынесенный на порог вечности, нравственно завершает земное время
человека, все его жизненные поступки".
Натуралистически-атеистическому сознанию просвещенных европейцев, не верящих ни
в коммунизм, ни в Бога, но лишь в "атомы и пустоту" в смерти так же
предъявляется их сущность - разлагающаяся до атомарных субстанций плоть.
Таким образом, смерть в мире фактического выступает как своеобразная "дверь",
связующая имманентное существование с трансцендированной сущностью.
Обыденное сознание хранит это предпонимание смерти как стихии, приводящей всё
сущее к его метафизической истине. "О мёртвом говорят либо хорошее, либо ничто".
На поминках припоминают только хорошее. Плохое прощают. Откуда подобное? - Дело
в том, что традиционная метафизика накрепко связывает добро с бытием. Зло
неонтологично, оно имеет своим источником - "не-бытие". Смерть разъединяет
спутанность бытийствующего единства и одинаковости - как те даны в перипетиях
жизни. В этом смысле она выполняет роль феноменологической редукции -
разъединяет устойчивый смысл (добро) и "ничто", оставляя их в подобной
различённости в качестве предметов припоминания.
Если приглядеться, то в сегодняшних философских рецензиях (у нас в России) об
авторе также говорят либо хорошее, либо ничего, как о покойнике. Пережив как
страшный сон пору партийной критики, когда обличение "ошибки" могло иметь
смертоносное значение, философский истеблишмент неосознанно выработал в качестве
нравственного императива воздержание от критики по существу. Существо тогда было
сугубо марксистское. Как бы ни относится к официальной философии, но этика
воздержания имела существенный позитивный смысл. Несколько взбудораженный
Ильенковым я пришел в ИФ, подозревая "позитивизм" в искажении марксизма. Однако
я быстро почувствовал, что пространство, в котором вопрос о марксистскости того
или иного ставится, ограничен "парткомом" и то по большей части после
настойчивой подсказки из ЦК. Агрессивная риторика Ильенкова была просто
неприлична. Пахло смертью - той здоровой омоложавающей борьбой не на жизнь, а на
смерть, которая составляла сердцевину гегелевской диалектики "раб - господин".
Настала пора "приличной" деградации марксизма. Он не умер в СССР, он просто
разложился. Это Ильенков умер, поставив своим самоубийством точку в истории
советского марксизма.
Трансцендируя перед лицом смерти из потока становящейся фактичности, человек
обнаруживает различные предметности этого мира (в том числе и фактичность
смерти) как нечто, находящееся в своём распоряжении. Это распоряжение может быть
либо манипулятивным - в роли средства для поставленной цели, или коммуникативным
- в роли знака для выражения смысла. Через средства и знаки его самость
утверждает своё присутствие во внешнем мире как нечто по сути своей внутреннее.
Причем это самоутверждение может иметь две морально дифференцируемые модальности
- жертвы и убийства, которые в свою очередь двояко направлены - на себя и на
другого.
Например, самоубийство неизлечимого больного может, с одной стороны, играть роль
средства избавления от непереносимых физических и психических страданий, или
средством избавления от страха их приближения. Оно же нередко выступает в роли
знака - последней отчаянной и тираничной попытки обратить внимание окружающих на
себя. Смерть превращается в немой крик - Я здесь!
Однако то же самое, по фактической предъявленности, действие может выступить не
убийством, а жертвой, с помощью которой человек стремится избавить близких от
ада душевных страданий, связанных с необходимостью ухода за ним, или бремени
финансовых издержек на сиделку и дорогостоящие лекарства, от урона, причиняемого
их жизненным планам прикованностью к его умирающему телу. Здесь самопожертвование
есть лишь средство. Но нередко оно выступает как мощный
коммуникативный жест. Например, само-сожжение как жест политического протеста
против социальной несправедливости.
Убийство другого на протяжении всей истории человечества выступало в качестве
наиболее популярного средства само-утверждения в форме грабежа собственности,
приватизации, дуэлей, войн и т.д. Не менее древние корни у публичной казни как
средства установления власти и одновременно эмблемы её присутствия в жизненном
мир
...Поділитися у соцмережах