Жанр: Политика
Материалы о революции (сборник)
...ического предвидения, на котором
пролетариат строил свою тактику. Но можно и не заходить так далеко. Можно
спросить: что же могло и должно было обеспечить самое возникновение этой
"примирительной камеры", которой не суждено было кого бы то ни было
примирить? Все тот же государственный смысл монархии? Или ее торжественное
обязательство? Или честное слово графа Витте? Или земские ходы в Петергофе
с черного крыльца? Или предостерегающий голос г. Мендельсона? Или, наконец,
тот "естественный ход вещей", на спину которого либерализм взваливает все
задачи, как только история предъявляет их ему самому, его инициативе, его
силе, его смыслу?
Но если декабрьское столкновение было неизбежно, то не лежит ли причина
декабрьского поражения в составе Совета? Говорили, что в его классовом
характере был его основной грех. Чтобы стать органом "национальной"
революции, Совет должен был расширить свои рамки; в них должны были найти
место представители всех слоев населения. Это упрочило бы авторитет Совета
и увеличило бы его силу. Так ли?
Сила Совета определялась ролью пролетариата в капиталистическом хозяйстве.
Задача Совета была не в том, чтобы превратиться в пародию парламента; не в
том, чтобы организовать равномерное представительство интересов различных
социальных групп, но в том, чтобы придать единство революционной борьбе
пролетариата. Главным средством борьбы в руках Совета была политическая
забастовка - метод, свойственный исключительно пролетариату как классу
наемного труда. Однородность классового состава устраняла внутренние трения
в Совете и делала его способным к революционной инициативе.
Каким путем мог быть расширен состав Совета? Можно было пригласить
представителей либеральных союзов; это обогатило бы Совет двумя десятками
интеллигентов. Их влияние в Совете было бы пропорционально роли Союза
Союзов в революции, т.-е. было бы бесконечно малой величиной.
Но какие еще общественные группы могли быть представлены в Совете? Земский
съезд? Торгово-промышленные организации? Земский съезд заседал в Москве в
ноябре, он обсуждал вопрос о сношениях с министерством Витте, но ему и в
голову не пришло поставить вопрос о сношениях с рабочим Советом.
В период заседаний съезда разразилось севастопольское восстание. Это, как
мы видели, сразу отбросило земцев вправо, так что г. Милюков должен был
успокаивать земский конвент речью, смысл которой состоял в том, что
восстание, слава богу, уже подавлено. В какой форме могло осуществляться
революционное сотрудничество между этими контр-революционными господами и
рабочими депутатами, приветствовавшими севастопольских повстанцев? На этот
вопрос до сих пор еще никто не сумел ответить. Одним из наполовину
искренних, наполовину лицемерных догматов либерализма является требование,
чтобы армия оставалась вне политики. Наоборот, Совет развивал громадную
энергию с целью вовлечь армию в революционную политику. Или, может быть,
Совет из доверия к манифесту должен был армию оставить в неограниченном
распоряжении Трепова? А если нет - на почве какой же программы мыслимо было
в этой решающей области сотрудничество с либералами? Что могли бы внести
эти господа в деятельность Совета, кроме систематической оппозиции,
бесконечных прений и внутренней деморализации? Что могли они нам дать,
кроме советов и указаний, которых и без того было достаточно в либеральной
прессе? Может быть, истинная "государственная мысль" и была в распоряжении
кадетов и октябристов; тем не менее, Совет не мог превратиться в клуб
политической полемики и взаимного обучения. Он должен был быть и оставался
органом борьбы.
Что могли прибавить представители буржуазного либерализма и буржуазной
демократии к силе Совета? Чем они могли обогатить его методы борьбы?
Достаточно вспомнить их роль в октябре, ноябре и декабре; достаточно
представить себе то сопротивление, какое эти элементы могли оказать разгону
их Думы, чтобы понять, что Совет мог и должен был оставаться классовой
организацией, т.-е. организацией борьбы. Буржуазные депутаты могли сделать
его многочисленнее, но они были абсолютно неспособны сделать его сильнее.
Вместе с этим падают чисто рационалистические, неисторические обвинения
против непримиримо-классовой тактики Совета, которая отбросила буржуазию в
лагерь порядка. Стачка труда, показавшая себя могучим орудием революции,
внесла, однако, "анархию" в промышленность. Уж одно это заставило
оппозиционный капитал выше всех лозунгов либерализма поставить лозунг
государственного порядка и непрерывности капиталистической эксплоатации.
Предприниматели решили, что "достославная" (так они называли ее)
октябрьская стачка должна быть последней - и организовали антиреволюционный
"Союз 17 октября". У них для этого были достаточные причины. Каждый из них
имел возможность у себя на заводе убедиться, что политические завоевания
революции идут параллельно с упрочением позиций рабочих против капитала.
Иные политики видели главную вину борьбы за восьмичасовой рабочий день в
том, что она окончательно расколола оппозицию и сплотила капитал в
контр-революционную силу. Эти критики хотели бы видеть в распоряжении
истории классовую энергию пролетариата - без последствий классовой борьбы.
Что самовольное введение восьмичасовой работы должно было вызвать и вызвало
энергичную реакцию со стороны предпринимателей, об этом не приходится много
говорить. Но ребячество думать, будто нужна была именно эта кампания, чтобы
сплотить капиталистов с капиталистически-биржевым правительством Витте.
Объединение пролетариата в самостоятельную революционную силу, становящуюся
во главе народных масс и представляющую постоянную угрозу "порядку", было
само по себе совершенно достаточным аргументом в пользу коалиции капитала с
властью.
Правда, в первую эпоху революции, когда она проявлялась в стихийных
разрозненных вспышках, либералы терпели ее. Они ясно видели, что
революционное движение расшатывает абсолютизм и толкает его на путь
конституционного соглашения с господствующими классами. Они мирились со
стачками и демонстрациями, относились к революционерам дружелюбно,
критиковали их мягко и осторожно. После 17 октября, когда условия
конституционного соглашения уже были написаны и, казалось бы, оставалось
лишь выполнить их, дальнейшая работа революции явно подкапывалась под самую
возможность сделки либералов с властью. Пролетарская масса, сплоченная
октябрьской стачкой, организованная изнутри, самым фактом своего
существования отныне восстановляет либерализм против революции. Этот
последний был того мнения, что мавр выполнил свою работу и должен спокойно
вернуться к своим станкам. Совет считал, наоборот, что главная борьба
впереди. О каком бы то ни было революционном сотрудничестве
капиталистической буржуазии с пролетариатом при таких условиях не могло
быть и речи.
Декабрь вытекает из октября, как вывод из посылки. Исход декабрьского
столкновения находит свое объяснение не в отдельных тактических промахах, а
в том решающем факте, что реакция оказалась богаче механической силой, чем
революция. Пролетариат разбился в декабрьско-январском восстании не о свои
тактические ошибки, а о более реальную величину: о штыки крестьянской
армии.
Правда, либерализм держится того мнения, что недостаток силы следует при
всех условиях возмещать быстротою ног. Истинно мужественной, зрелой,
обдуманной и целесообразной тактикой он считает отступление в самую
решительную минуту. Эта либеральная философия дезертирства произвела
впечатление на некоторых литераторов в рядах самой социал-демократии и,
задним числом, они поставили вопрос: если декабрьское поражение
пролетариата имело своей причиной недостаточность его сил, то не состоит ли
ошибка именно в том, что он, не будучи достаточно силен для победы, принял
сражение? На это можно ответить: если бы в борьбу вступали только с
уверенностью в победе, на свете не было бы борьбы. Предварительный учет сил
не может предопределить исход революционных столкновений. В противном
случае следовало бы уже давно заменить классовую борьбу классовой
бухгалтерией. Об этом не так давно мечтали кассиры некоторых
профессиональных союзов по отношению к стачкам. Оказалось, однако, что
капиталистов, даже при самом совершенном счетоводстве, все-таки нельзя
убедить выпиской из гроссбуха, и аргументы цифр приходится, в конце концов,
подкреплять аргументом забастовки. И как бы ни было все точно заранее
рассчитано, каждая стачка вызывает целый ряд новых материальных и моральных
фактов, которых нельзя было предвидеть и которые, в конце концов, решают
исход борьбы. Теперь мысленно устраните профессиональный союз с его точными
методами учета; стачку распространите на всю страну, поставьте перед ней
большую политическую цель; противопоставьте пролетариату государственную
власть, в качестве непосредственного врага; окружите обоих союзниками,
действительными, возможными, мнимыми; прибавьте индиферентные слои, за
обладание которыми идет жестокая борьба, армию, из которой лишь в вихре
событий выделяется революционное крыло; преувеличенные надежды - с одной
стороны, преувеличенные страхи - с другой, при чем и те и другие, в свою
очередь, являются реальными факторами событий; пароксизмы биржи и
перекрещивающиеся влияния международных связей, - и вы получите обстановку
революции. При этих условиях субъективная воля партии, даже "руководящей",
является лишь одной из многих и притом далеко не самой крупной силой.
В революции, еще более, чем на войне, момент сражения определяется не
столько расчетом одной из сторон, сколько взаимным положением обеих
враждебных армий. Правда, на войне, благодаря механической дисциплине
войска, еще можно бывает без битвы увести его все целиком с поля сражения;
в таких случаях военачальнику все же приходится спрашивать себя, не внесет
ли стратегия отступления деморализацию в среду солдат и не подготовит ли
он, избегая сегодняшнего поражения, другое, тягчайшее - на завтра.
Куропаткин*88 мог бы многое рассказать на эту тему. Но в развертывающейся
революции прежде всего немыслимо провести планомерное отступление. Если во
время натиска партия ведет массы за собою, то это не значит, что она их
может увести среди штурма по собственному произволу. Не только партия ведет
массы, но и они несут ее вперед. И это повторится во время всякой
революции, как бы ни была сильна ее организация. При таких условиях
отступить без боя означает, в известных условиях, для партии оставить массы
под неприятельским огнем. Конечно, социал-демократия как руководящая партия
могла не принять декабрьского вызова реакции и - по счастливому выражению
того же Куропаткина - "отступить на заранее подготовленные позиции", т.-е.
в свое подполье. Но этим она дала бы только правительству возможность, не
встречая общего сопротивления, громить враздробь открытые и полуоткрытые
рабочие организации, созданные при ее ближайшем участии. Такой ценою
социал-демократия купила бы себе сомнительное преимущество смотреть на
революцию со стороны, резонерствовать по поводу ее ошибок и вырабатывать
безупречные планы, отличающиеся лишь тем недостатком, что они являются на
сцену, когда в них уже нет никакой надобности. Легко себе представить, как
это способствовало бы укреплению связей между партией и массой!
Никто не может сказать, что социал-демократия форсировала конфликт.
Наоборот, 22 октября, по ее инициативе, Петербургский Совет Депутатов
отменил траурную манифестацию, дабы не провоцировать столкновения, не
попытавшись предварительно использовать "новый режим" растерянности и
колебаний для широкой агитационной и организационной работы среди масс.
Когда правительство сделало слишком поспешную попытку атаковать страну и -
для опыта - объявило Польшу на военном положении, Совет, придерживаясь
чисто оборонительной тактики, не сделал даже попытки довести ноябрьскую
стачку до открытой схватки, но превратил ее в манифестацию протеста,
удовлетворившись ее огромным моральным воздействием на армию и польских
рабочих.
Но если партия уклонялась от сражения в октябре и ноябре, руководясь
сознанием необходимости организационной подготовки, то в декабре это
соображение совершенно отпадало. Не потому, разумеется, что подготовка была
уже налицо, а потому, что правительство, у которого тоже не было выбора,
начало борьбу именно с разрушения всех созданных в октябре и ноябре
революционных организаций. Если бы при этих условиях партия решила
уклониться от сражения, если бы она могла даже увести с открытой арены
революционные массы, она этим только пошла бы навстречу восстанию при еще
менее благоприятных условиях: при полном отсутствии прессы и широких
организаций и при неизбежной деморализации, вызванной отступлением.
"...В революции, как и в войне, - говорит Маркс*, - безусловно необходимо в
решительный момент все ставить на карту, как бы ни складывались шансы
борьбы. История не знает ни одной успешной революции, которая не
свидетельствовала бы о правильности этого положения... Поражение после
упорной борьбы - факт не менее революционного значения, чем легко вырванная
победа... Во всякой борьбе совершенно неизбежно, что тот, кто поднимает
перчатку, подвергается опасности быть побежденным; но разве это основание,
для того чтобы с самого начала объявить себя разбитым и подчиниться, не
извлекая меча?
/* В действительности - Энгельс, написавший эту работу вместо Маркса./
"Всякий, кто в революции командует решительной позицией и сдает ее, вместо
того чтобы заставить врага отважиться на приступ, заслуживает того, чтобы к
нему относились как к изменнику" (Карл Маркс, "Революция и контр-революция
в Германии").
В своем известном "Введении" к марксовой "Борьбе классов во Франции"
Энгельс допустил возможность больших недоразумений, когда противопоставлял
военно-техническим трудностям восстания (быстрое передвижение солдат по
железным дорогам, разрушительная сила современной артиллерии, широкие улицы
нынешних городов) новые возможности победы, вырастающие из эволюции
классового состава армии. С одной стороны, Энгельс очень односторонне
оценил значение новейшей техники во время революционных восстаний; с другой
- он не счел нужным или удобным разъяснять, что эволюция классового состава
армии может быть политически учтена только посредством "очной ставки"
народа и войска.
Два слова об обеих сторонах вопроса. Децентрализованный характер революции
делает необходимым постоянное передвижение военных сил. Энгельс говорит,
что благодаря железным дорогам гарнизоны могут быть более чем удвоены в 24
часа. Но он упускает из виду, что действительно массовое восстание
неизбежно предполагает железнодорожную забастовку. Прежде чем правительство
получит возможность заняться передвижением военных сил, ему приходится - в
жестокой борьбе с бастующим персоналом - овладеть железнодорожной линией,
ее подвижным составом, организовать движение, восстановить взорванные мосты
и разрушенные рельсовые пути. Для всего этого недостаточно самых лучших
винтовок и самых острых штыков; и опыт русской революции говорит, что
минимальнейший успех в этом направлении требует несравненно больше, чем 24
часа. Далее. Прежде чем приступить к передвижению военных сил,
правительство должно быть осведомлено о положении дел в стране. Телеграф
ускоряет правительственную информацию еще в большей мере, чем железная
дорога - дислокацию. Но, опять-таки, восстание и предполагает
почтово-телеграфную забастовку и порождает ее. Если оно неспособно привлечь
на свою сторону почтово-телеграфный персонал, - факт, свидетельствующий о
слабости революционного движения! - у него остается еще возможность
повалить столбы и оборвать провода. Хотя при этом оказываются в ущербе обе
стороны, но революция, главная сила которой отнюдь не в автоматически
действующей организации, теряет несравненно меньше. И телеграф и железная
дорога - бесспорно, могущественные орудия современного централистического
государства. Но это - орудия обоюдоострые. И если существование общества и
государства вообще зависит от непрерывности пролетарского труда, то в
железнодорожном и почтово-телеграфном деле эта зависимость приобретает
наиболее концентрированный характер. Лишь только рельсы и проволока
отказываются служить, правительственный аппарат дробится на части, между
которыми не оказывается никаких, даже самых примитивных средств сообщения и
передвижения. При этих условиях дела могут зайти очень далеко, прежде чем
властям удастся "удвоить" местный гарнизон.
На-ряду с передвижением войск восстание ставит перед правительством задачу
передвижения военных запасов. Трудности, какие вырастают при этом из
всеобщей забастовки, нам уже известны; но к ним присоединяется еще та
опасность, что военные запасы могут быть перехвачены восставшими. Эта
опасность становится тем реальнее, чем децентрализованнее характер
революции и чем большие массы она вовлекает в свой водоворот. Мы видели,
как на московских вокзалах рабочие захватывали оружие, препровождавшееся с
театра войны. Подобные факты происходили во многих местах. В Кубанской
области восставшие казаки перехватили транспорт винтовок. Революционные
солдаты передавали восставшим патроны и т. д.
При всем том не может быть, разумеется, и речи о чисто военной победе
восставших над правительственными войсками. Физической силой эти последние
несомненно будут богаче, и вопрос всегда сведется к настроению и поведению
солдат. Без классового родства между армиями, стоящими по обе стороны
баррикады, победа революции, при нынешней военной технике, была бы
действительно невозможной. Но, с другой стороны, было бы величайшей
иллюзией думать, что "переход армии на сторону народа" может произойти в
форме какой-нибудь мирной и единовременной манифестации. Господствующие
классы, пред которыми стоит вопрос их жизни и смерти, никогда не сдают
добровольно своих позиций под влиянием теоретических соображений о
классовом составе армии. Ее политическое настроение, это великое
неизвестное всякой революции, может определиться только в процессе
столкновений солдат с народом. Переход армии в лагерь революции есть
процесс моральный; но одними моральными средствами он не может быть вызван.
В армии пересекаются различные течения и настроения: сознательно
революционным является меньшинство; большинство колеблется и ждет внешнего
толчка. Оно способно сложить оружие или даже направить штыки против реакции
только в том случае, если начинает верить в возможность победы народа.
Такая вера не создается одной агитацией. Только тогда, когда солдаты
убеждаются, что народ вышел на улицы для беспощадной борьбы, - не для
манифестации против властей, а для низвержения правительства, - становится
психологически возможным "переход солдат на сторону народа". Таким образом,
восстание есть в сущности своей не столько борьба с армией, сколько борьба
за армию. Чем упорнее, шире и успешнее восстание, тем вероятнее и
неизбежнее перелом в настроении солдат. Партизанская борьба на основе
революционной стачки - то, что мы наблюдали в Москве, - сама по себе не
может дать победы. Но она создает возможность прощупать настроение солдат,
и после первого крупного успеха, т.-е. после присоединения к восстанию
части гарнизона, партизанская борьба может превратиться в массовую, где
часть войск, при поддержке вооруженного и безоружного населения, будет
сражаться с другой частью, окруженной кольцом всеобщей ненависти. Что
переход солдат на сторону народа, в силу классовой и морально-политической
разнородности армии, означает, в первую очередь, борьбу двух частей войска
между собою, это мы видели в Черноморском флоте, в Кронштадте, в Сибири, в
Кубанской области, впоследствии в Свеаборге и во многих других местах. Во
всех этих случаях самые совершенные орудия милитаризма - винтовки,
пулеметы, крепостная артиллерия, броненосцы - оказывались не только в руках
правительства, но и на службе революции.
На основании опыта кровавого петербургского воскресенья 9 января 1905 года
некий английский журналист г. Arnold White сделал тот гениальный вывод,
что, если бы Людовик XVI обладал батареями пушек Максима, французская
революция не произошла бы вовсе. Какое жалкое суеверие - думать, будто
исторические шансы революций можно измерять калибром ружей или диаметром
пушек! Русская революция снова показала, что не ружья, пушки и броненосцы
управляют людьми, но, в конце концов, люди управляют ружьями, пушками и
броненосцами.
11 декабря министерство Витте - Дурново, к этому времени ставшее
министерством Дурново - Витте, издало избирательный закон. В то время когда
сухопутный адмирал Дубасов восстанавливал на Пресне честь андреевского
флага, правительство поторопилось открыть легальный путь соглашения имущего
общества с монархией и бюрократией. С этого момента революционная по
существу своему борьба за власть развивается под конституционной оболочкой.
В Первой Думе кадеты выдавали себя за вождей народа. Так как народные
массы, за вычетом городского пролетариата, находились еще в состоянии
хаотически-оппозиционного настроения, и так как выборы бойкотировались
крайними левыми партиями, то кадеты оказались в Думе господами положения.
Они "представляли" всю страну: либеральных помещиков, либеральных купцов,
адвокатов, врачей, чиновников, лавочников, приказчиков, отчасти даже
крестьян. Хотя руководство партией попрежнему оставалось в руках помещиков,
профессоров и адвокатов, однако, под давлением интересов и нужд деревни,
оттеснивших на задний план все остальные вопросы, кадетская фракция
повернула влево; дело дошло до роспуска Думы и выборгского манифеста,
который впоследствии доставил столько бессонных ночей либеральным болтунам.
Во Вторую Думу кадеты вернулись в меньшем количестве, но, по признанию
Милюкова, у них было теперь то преимущество, что за ними стоял уже не
просто недовольный обыватель, а избиратель, отмежевавшийся слева, т.-е.
более сознательно подавший голос за антиреволюционную платформу. Между тем
как главная масса помещиков и представителей крупного капитала перешла в
лагерь активной реакции, городское мещанство, торговый пролетариат и
рядовая интеллигенция голосовали за левые партии. За кадетами пошла часть
помещиков и средние слои городского населения. Налево от них стояли
представители крестьян и рабочих.
Кадеты голосовали за правительственный проект рекрутского набора и обещали
вотировать бюджет. Точно так же они голосовали бы за новые займы для
покрытия государственного дефицита и, не колеблясь, взяли бы на себя
ответственность за старые долги самодержавия. Головин, эта жалкая фигура,
воплотившая за председательским столом все ничтожество и бессилие
либерализма, высказал после роспуска Думы ту мысль, что в поведении кадетов
правительство, в сущности, должно было бы усмотреть свою победу над
оппозицией. Это совершенно верно. При таких обстоятельствах, казалось бы,
не было никаких оснований для роспуска Думы. И все-таки она была распущена.
Это доказывает, что есть сила более могущественная, чем политические
аргументы либерализма. Эта сила - внутренняя логика революции.
В борьбе с руководимой кадетами Думой министерство все больше проникалось
сознанием своего могущества. На лжепарламентской трибуне оно увидело перед
собою не исторические задачи, которые требовали решения, а политических
противников, которых нужно было обезвредить. В качестве соперников
правительства и претендентов на власть фигурировала кучка адвокатов, для
которых политика была чем-то вроде судоговорения высшей инстанции. Их
политическое красноречие колебалось между юридическим силлогизмом и
ложно-классической фразой. В прениях по поводу военно-полевых судов обе
партии столкнулись лицом к лицу. Московский адвокат Маклаков*89, в котором
либералы видели человека будущего, подверг военно-полевую юстицию и вместе
с ней всю политику правительства уничтожающей юридической критике.
"Но ведь военно-полевые суды - не юридический институт, - ответил ему
Столыпин. - Они - орудие борьбы. Вы доказываете, что это орудие
незаконосообразно. Зато оно целесообразно. Право не является самоцелью.
Когда существованию государства угрожает опасность, правительство не только
имеет право, но обязано, минуя право, опереться на материальные орудия
своей власти!".
Этот ответ, в котором содержится не только философия государственного
переворота, но и философия народного восстания, поверг либерализм в крайнее
смущение. Это неслыханное признание! - кричали либеральные публицисты и
клялись в тысячу первый раз, что право выше силы.
Но вся их политика убеждала министерство в противном. Они отступали шаг за
шагом. Чтобы спасти Думу от роспуска, они отказывались от всех своих прав и
тем неопровержимо доказывали, что сила выше права. При таких условиях у
правительства неизбежно должно было возникнуть искушение использовать свою
силу до конца.
Вторая Дума разогнана, - и в качестве преемника революции выступает уже
консервативный национал-либерализм, в лице Союза 17 октября. Если кадеты
казались себе наследниками задач революции, то октябристы на деле оказались
наследниками кадетской тактики соглашения. Кадеты могут строить
какие-угодно презрительные рожи за спиною октябристов, но эти последние
только делают выводы из кадетских посылок: раз нельзя опереться на
революцию, остается опереться на конституционализм Столыпина.
Третья Дума дала царскому правительству 456.535 новобранцев, хотя до сих
пор вся реформа в ведомстве Куропаткина и Стесселя ограничилась новыми
погонами, нашивками и киверами. Она вотировала бюджет министерства
внутренних дел, которое 70% территории страны отдало в распоряжение
сатрапов, вооруженных удавной петлей исключительных законов, чтобы на
пространстве остальных 30% душить и вешать на основании законов нормального
времени. Она приняла все основные положения знаменитого указа 9 ноября 1906
года, проведенного правительством на основании ¦ 87 и имеющего своей
задачей высвободить и
...Закладка в соц.сетях