Купить
 
 
Жанр: Политика

Труды

страница №104

в
политике — это хуже чумы". Гитлер, говорят, принял это на свой счет, и мне
пришлось объяснять в Гестапо, что я имел в виду только гениев марксизма. И
вообще — нельзя же придираться к парадоксу! Но это все-таки не парадокс.
Гений в политике — это человек, насильственно нарушающий органический ход
развития страны во имя своих идеалов, своих теорий или своих вожделений --
не идеалов массы — иначе масса реализовала бы эти идеалы и без гениев,
время для этого у массы есть. Несколько гиперболически можно было бы
сказать, что "гений" врывается в жизнь массы, как слон в посудную лавочку.
Потом — слона сажают на цепь, а владелец лавочки подбирает черепки. Если
вообще остается что подбирать. Потом приходят средние люди, "масса", и чинят
дыры, оставшиеся после слоновьей организации Европы или мира. Как после
Робеспьера и Наполеона пришли средние люди Питт и Александр I, так после
Гитлера и Сталина придут англосаксонские страны, руководимые "массой",
средними людьми, не имеющими никаких новых ни теорий, ни идей, ни даже
"философии истории", почтенные "patres familias" — "мещане", с точки зрения
завсегдатая любого кабака, и винного, и политического. И тогда для
профессоров истории наступает "эпоха черной реакции" — никто никого не
режет, и писать не о чем.

¶Зловещие люди§

Социалистические теории и утопии свою основную ставку ставят на
равенство, универсальное и всеохватывающее равенство, по мере возможности,
во всем: в труде и отдыхе, в быте и заработке, даже в красоте, здоровье,
силе и любви. Если рассматривать вопрос о равенстве с точки зрения простого,
"мещанского" здравого смысла, то можно будет, как мне кажется, установить
тот довольно очевидный факт, что к равенству стремятся и будут стремиться
люди, которые стоят ниже некоего среднего уровня данной страны и данной
эпохи. Те, кто занимает места на среднем уровне, тоже будут к чему-то
стремиться — но уже не к равенству, а к превосходству.
Неравенство людей мы должны признать, как совершенно очевидный
биологический факт: Гете и Ньютон все-таки никак не равны туземцу Огненной
Земли — неравны всей суммой своих наследственных задатков. Жизнь строится
не на стремлении к равенству, жизнь строится на стремлении к превосходству.
Если вы установите закон, согласно которому все футбольные команды мира
должны играть одинаково и все дискоболы мира должны кидать диск только на 35
метров — то спорт прекратит бытие свое. Равенство в заработной плате
("уравниловка"), которую большевики одно время ввели в промышленности,
подействовала на эту промышленность, как тормоз на все четыре колеса: потом
пришлось бросить уравниловку и расстреливать идеалистов равенства. Как и во
всех областях жизни, социализм, с истинно потрясающей быстротой,
превращается — почти по Гегелю — в свою противоположность. На базе
теоретического равенства сейчас создалось такое положение, когда один
Гениальный Вождь Народов, окруженный дружиной уже раскрытой и еще не
раскрытой сволочи (Троцкий, Бухарин, Молотов и проч.) бесконтрольно
властвует над почти двухсотмиллионым стадом (трудящиеся). Но все это
делается, конечно, во имя свободы, равенства и даже братства — по Каину и
Авелю.
Равенства нет и быть не может: оно означало бы полную остановку жизни.
Но если мы признаем наличие неравенства со знаком плюс, то мы обязаны
признать и наличность неравенства со знаком минус. Если есть люди, стоящие
выше среднего уровня, то есть и люди, стоящие ниже — есть какой-то слой
умственных и моральных подонков. Большинство человечества находится где-то
посередине между Геркулесом и кретином. Это большинство не строит ни науки,
ни искусства, почему "гении" склонны обзывать его стадом. Но это большинство
строит человеческое общежитие во всех формах, начиная с семьи и кончая
государством. Формы этого общежития никогда не соответствовали и никогда не
будут соответствовать всем желаниям этого большинства, но они
соответствовали и будут соответствовать его силам. Эти формы выковываются
сотнями миллионов людей на протяжении сотен лет. Чудовищная сложность
человеческих взаимоотношений, характеров, стремлений, борьбы за хлеб и
борьбы за самку, борьбы за власть и за значительность ("Гельтунгстриб") --
все это в течение веков проверяется ежедневной и ежечасной практикой и
отливается в более или менее законченный быт.
Все это строится грубо эмпирически. И все это не устраивает и "гениев
политики", ибо это не соответствует их идеалам и теориям, все это не
устраивает и подонков, ибо все это не соответствует их силам и вожделениям.
Именно поэтому между гениями политики и подонками биологии устанавливается
некая entent cordiale — гении ничего не могут ниспровергнуть без помощи
подонков, подонки не могут объединиться для ниспровержения без помощи
гениев. Гении поставляют теории, подонки хватаются за ножи. В подавляющем
большинстве случаев, — может быть, и во всех случаях, — гении политики,
философии и прочего не имеют никакого представления о реальной жизни; им
подобает жить в состоянии гордого "splendid insolation": ты царь — живи
один. И в одиночестве разрабатывать теории, предлагаемые впоследствии:
теоретически — "массе", практически — подонкам. Максимальный тираж имеют
теории, предлагающие ниспровержение максимального количества запретов и в
минимально короткий срок.

Из опыта трех великих революций европейского континента можно
установить тот факт, что революция развивается параллельно с проституцией.
Франция перед 1789 годом переживала так называемый "галантный век". Россия и
Германия наводнялась порнографией. Порнографическая и социалистическая
литература подавляла все остальные виды печатного слова. В той и в другой
были, разумеется, и свои "оттенки". Наиболее приличная часть литературы,
трактовавшая "проблемы пола", воевала за "свободу любви" — об этом писали и
Ибсен, и Бабель, и многие другие. Та "мещанская мораль", которая запрещает
незамужней девушке иметь ребенка — объявлялась варварской, поповской,
капиталистической и вообще реакционной. Философия, литература и публицистика
взяли под свою защиту "девушку-мать". По этому поводу было сказано много
очень трогательных слов.
За "революцией пола" пошли половые подонки, иначе, конечно, и быть не
могло. Так кто же пошел за революцией вообще? Какие "массы" "делали
революцию" и в какой именно степени "народ" несет ответственность за
Консьержери, Соловки и Дахау?
Я до сих пор — почти тридцать лет спустя, с поразительной степенью
точности помню первые революционные дни в Петербурге — нынешнем Ленинграде.
Эти дни определили судьбы последующих тридцати лет, так что, может быть, не
очень мудрено помнить их и по сию пору. Причины Февральской революции в
России очень многообразны — о них я буду говорить позже. Но последней
каплей, переполнившей чашу этих причин, были хлебные очереди. Они были
только в Петербурге — во всей остальной России не было и их. Петербург,
столица и крупнейший промышленный центр страны, был войной поставлен в
исключительно тяжелые условия снабжения. Работницы фабричных пригородов
"бунтовали" в хлебных хвостах — с тех пор они стоят в этих хвостах почти
тридцать лет. Были разбиты кое-какие булочные и были посланы кое-какие
полицейские. В городе, переполненном проституцией и революцией,
электрической искрой пробежала телефонная молва: на Петербургской стороне
началась революция. На улицы хлынула толпа. Хлынул также и я.
На том же Невском проспекте, только за четыре года до
"всемирно-исторических" февральских дней, медленно, страшно медленно
двигалась еще более густая толпа: в 1913 г. Санкт-Петербург праздновал
трехсотлетие Дома Романовых, толпа вела под уздцы коляску с Царской Семьей,
коляска с трудом продвигалась вперед. Сейчас, в 1917 году — тот же Невский,
такая же толпа, только она уже не ликует по поводу трехсотлетия Дома
Романовых, а свергает, или собирается свергать монархию, которая при всех ее
слабостях и ошибках просуществовала все-таки больше тысячи лет. Подозревала
ли толпа 1917 года все то, что ее ждало на протяжении ближайших тридцати
лет?
Можно сказать несколько слов о непостоянстве массы, толпы, плебса. Но
можно сказать и иначе: в двухмиллионном городе можно наблюдать десять разных
пятидесятитысячных толп, составленных из разных людей и стремящихся к
совершенно разным деяниям. Можно собрать толпы на открытие общества и можно
собрать толпу на разграбление винокуренного завода. В обоих случаях толпа не
будет состоять из одних и тех же людей.
На Невском проспекте столпилось тысяч пятьдесят людей, радовавшихся
рождению революции, конечно, великой и уж наверняка бескровной. Какая тут
кровь, когда все ликуют, когда все охвачены почти истерической радостью:
более ста лет раскачивали и раскачивали тысячелетнее здание, и вот, наконец,
оно рушится. Можно предположить, что все те, кто в восторге не был — на
Невский просто не пошли. Точно так же, как четыре года назад не пошли те,
кто не собирался радоваться по поводу трехсотлетия Династии.
Бескровное ликование длилось несколько часов, потом где-то, кто-то стал
стрелять — толпа стала таять. Я, по репортерской своей профессии, продолжал
блуждать по улицам. Толпа все таяла и таяла, остатки ее все больше и больше
концентрировались у витрин оружейных магазинов. Какие-то решительные люди
бьют стекла в витринах и "толпа грабит оружейные магазины".
Мало-мальски внимательный наблюдатель сразу отмечает "классовое
расслоение" толпы. Полдюжины каких-то зловещих людей — в солдатских
шинелях, но без погон, вламываются в магазины. Неопределенное количество
вездесущих и всюду проникающих мальчишек растаскивает охотничье оружие --
зловещим людям оно не нужно. Наиболее полный революционный восторг
переживали, конечно, мальчишки: нет ни мамы, ни папы и можно пострелять.
Наследники могикан и сиуксов были главными поставщиками "первых жертв
революции": они палили куда попало, лишь бы только палить. Они же были и
первыми жертвами. Зловещие люди, услыхав стрельбу, подымали ответный огонь,
думаю, в частности, от того же мальчишеского желания попробовать вновь
приобретенное оружие. Зеваки, составлявшие, вероятно, под 90 процентов
"толпы", стали уже не расходиться, а разбегаться. К вечеру улицы были в
полном распоряжении зловещих людей. Петербургские трущобы, пославшие на
Невский проспект свою "красу и гордость", постепенно завоевывали столицу. Но
они еще ничем не были спаяны: ни идеей, ни организацией; над этим, с
судорожной поспешностью и на немецкие деньги, в подполье работали товарищи
товарища Ленина, — сам он был еще в Швейцарии.

Шла беспорядочная стрельба — и наследники могикан и сиуксов палили по
воронам, фонарям, и, в особенности, по ледяным сосулькам, свешивающимся с
крыш. Зловещие люди, грабившие магазины, стреляли в чисто превентивном
порядке: чтобы никто не лез и не мешал. Так что попадали и друг в друга...
Зазевавшиеся прохожие, любопытные, выглядывавшие из своих окон мальчишки,
"павшие жертвой в борьбе роковой" с незнакомым оружием, и зловещие люди, не
поделившие награбленного — все это было потом, с великой помпою, похоронено
на Марсовом Поле. По такой же схеме рождались жертвы и герои
национал-социалистической революции, и Хорст Вессель, убитый по пьяному делу
в кабаке, был возведен в чин мученика идеи: у него оказалось идейно
выдержанная внешность.
Не претендуя ни на какую статистическую точность, я бы сказал, что
перед моментом перелома от ликования к грабежам, толпа процентов на
девяносто состояла из зевак — вот, вроде меня. Они были влекомы тем
чувством, из-за которого наши далекие предки были изгнаны из рая. Я
предполагаю, что из девяноста сыновей Евы — дочерей было очень мало --
человек с десяток имели при себе оружие. И у них была теоретическая
возможность перестрелять зловещих людей, как куропаток. Но каждый из нас
предполагал, что он — в единственном числе, что зловещие люди являются
каким-то организованным отрядом революции и, наконец, что где-то наверху
есть умные люди — полиция, генералы, правительство, Государственная Дума и
прочие, которые уж позаботятся о распределении зловещих людей по местам их
законного жительства — по тюрьмам. Кроме того — и это, может быть, самое
важное — как только началась стрельба, то все patres familias сообразили,
что на Невском-то грабят магазины, а на других улицах, может быть, уже
грабят его собственную квартиру. Сообразил это и я.
Мы с семьей — моя жена, сынишка, размером в полтора года, и я — жили
в крохотной квартирке, на седьмом этаже отвратительного, типично
петербургского "доходного дома". Окна выходили в каменный двор-колодезь, и в
них даже редко проникали солнечные лучи. В эту квартирку я вернулся вовремя:
какая-то, уже видимо "организованная", банда вломилась с обыском: отсюда,
де, кто-то в кого-то стрелял. Стрелять было не в кого, разве только в
соседние окна, наши окна выходили во двор. На ломаном русском языке банда
требует предъявления оружия и документов. У меня в кармане был револьвер --
я его, конечно, не предъявил. Я мог ухлопать человека два-три из этой банды,
но что было бы дальше? Остатки банды подняли бы крик о какой-то полицейской
засаде, собрали бы своих сотоварищей, и мы трое были бы перебиты без
никаких. Я предъявил свой студенческий билет — он был принят как
свидетельство о политической благонадежности. Банда открыла два ящика в
комоде, осмотрела почему-то кухонный стол и поняв, что отсюда ничего путного
произойти не может, что грабить здесь нечего, отправилась в поиски более
злачных мест. На улице загрохотал и умолк пулемет. Раздался глухой взрыв.
Потом оказалось: другая банда открыла жилище городового. На другой день
трупы городового, его жены и двух детей мы, соседи, отвезли в морг.
Вот так, в моменты общей растерянности, — правительственной в первую
очередь — были пропущены первые, еще робкие языки пламени всероссийского
пожара. Их можно было потушить ведром воды — потом не хватило океанов
крови. К концу первого дня революции зловещих людей можно было бы просто
разогнать. На другой день пришлось бы применить огнестрельное оружие — в
скромных масштабах. Но на третий день зловещие люди уже разъезжали в
бронированных автомобилях и ходили сплоченными партиями, обвешанные с головы
до пят пулеметными лентами. Момент был пропущен — пожар охватывал весь
город.
Практическое поучение, которое можно было бы вывести из опыта первых
революционных дней, сводилось к тому, что в эти дни все порядочные люди
страны должны были бы бросить все дела и все заботы и заняться истреблением
зловещих людей всеми технически доступными им способами: револьверами,
стрихнином, крысиным ядом — чем хотите. Риск, с этим связанный, не имеет
никакого значения, ибо, если вы пропустите момент первого риска, вы никак не
уйдете от долгого ряда лет, где риск будет неизмеримо больше. Но я думаю,
что этот рецепт утопичен. Если бы в 1917 году мы знали и если бы в 1918 мы
могли! Но в 1917 году мы и понятия не имели, чем все это пахнет, а в 1918
году было уже поздно. И, кроме того, мы, средние люди всех стран и народов,
веками и веками "грубого" эмпиризма выработали на потребу нашу такую
государственную организацию, которая была приноровлена к нашим — средних
людей, — интересам, привычкам и прочему. Мы привыкли жить так, чтобы не
ходить по улицам с ножом в руках для перманентной самообороны от уголовного
элемента — на это имеется полиция. И когда полиция рушится — мы
автоматически оказываемся неорганизованными и беспомощными. И на месте
полиции так же автоматически возникает уголовный элемент, который годами и
годами самоорганизовывался в борьбе против полиции и против нас.
Изгоните из любого города полицию и он автоматически попадет под власть
уголовного элемента. Одна из самых кровавых банд гражданской войны --
"армия" Нестора Махно, имела вполне официальную идеологию — анархическую.
Она занимала города и вырезывала евреев. И ее идейным штабом заведовал
анархист Волин — еврей... Неисповедимы пути твои, философия...

Мой призыв к револьверу, стихнину и крысиному яду может показаться
варварским, бесчеловечным или, по крайней мере, реакционным.
Само собой разумеется, что виселицы в таких случаях были бы приемлемее,
но что делать, если их нет, и если люди, которым мы, среднее человечество,
поручили заботу о виселицах, исчезли с исторической сцены. Тогда нужно
прибегать к любым способам истребления, ибо они будут все-таки дешевле, чем
все то, что принесет с собою революция. В нашем русском случае революция
обошлась по меньшей мере в пятьдесят миллионов человеческих жизней. Сейчас
человечество, только что открывшее ужасы Бельзена и Дахау, под свежим
впечатлением, а также по понятной политико-человеческой слабости, склонно
совсем забыть об ужасах Соловков, о тех пытках, которым подвергались
миллионы людей, о том голоде, от которого погибли миллионы детей, о всем
том, что за эти тридцать лет пережили двести миллионов. Что человечнее: два
килограмма стрихнина для начинателей национал-социалистической революции в
1933 году или миллионы тонн фосфора и тринитролуола в 1939 — 1945 годах?
Великие демократии мира сего, устроенные средними людьми для их, средних
людей, потребностей, проворонили виселицы 1917 и 1933 годов — как их
проворонили и мы, средние люди России и Германии. Если бы уэлльсовская
"Машина времени" перенесла меня назад в 1917 год, я применил бы все, рискуя
всем. Если бы эта "Машина времени" показала мне все то, что мне пришлось
пережить от 1917 до 1946 года, я, человек в общем весьма жизнерадостный я
оптимистический, предпочел бы пойти на любой риск, даже и на
самоубийственный риск, ибо все то, что я пережил в течение следующих
тридцати лет, было сплошным риском, сплошным унижением, сплошным страхом:
процесс жизни стал мучительным процессом, смягченным только надеждой на то,
что не может все это, наконец, не кончиться! Из каждых 3-4 людей,
присутствовавших при рождении великой и бескровной, погиб один — я остался
в числе уцелевших счастливцев. Но мой брат погиб на фронте Гражданской
войны, мать моей жены умерла в тюрьме чрезвычайки, моя жена разорвана
советской бомбой, мой отец сослан куда-то на гибель. И это есть средняя цена
революции для среднего человека страны. Любой риск в 1917 году обошелся бы
дешевле.
Но мы проворонили. На второй день революции город был во власти
революционного подполья. Какие-то жуткие рожи — низколобые, озлобленные,
питекантропские, вынырнули откуда-то из тюрем, ночлежек, притонов — воры,
дезертиры, просто хулиганье. И по всему городу шла "стихийная" охота за
городовыми.
Почему именно за городовыми? Тогда я этого никак не мог понять. Можно
было себе представить, что победившая революция постарается истребить своего
наследственного врага — политическую полицию, "охранку" царского режима. Но
городовые никакой политикой не занимались. Они регулировали уличное
движение, подбирали с мостовых пьяных пролетариев, иногда ловили трамвайных
воришек и вообще занимались всякими такими аполитичными делами, совершенно
так же, как лондонские или нью-йоркские Бобби. За что же их-то истреблять?
Но зловещие люди гонялись за ними, как за зайцами на облаве. Возникали
слухи о полицейских засадах, о пулеметах на крышах, о правительственных
шпионах, и Бог знает, о чем еще. Мой знакомый, любитель фотографии, был
пристрелен у своего окна: он рассматривал на свет только что отфиксированную
пластинку — его приняли за шпиона. При мне банда зловещих людей около часу
обстреливала из пулемета пустую колокольню: какой-то старушке там
померещился поп с "пушкой" — о том, как именно поп смог бы втащить
трехдюймовое орудие на колокольню и что бы он стал из этого орудия
обстреливать, зловещие люди отчета себе не отдавали. Они еще находились в
состоянии истерической спешки: шли и другие слухи — о том, что к Петербургу
двигаются с фронта правительственные войска, и что, следовательно, дело
может кончиться виселицами; о том, что какие-то юнкера заняли какие-то
подходы к столице — вообще дело еще не совсем кончено. Нужно торопиться.
Зловещие люди явно торопились: Carpe diem. Наиболее сознательные из них
подожгли здание уголовного суда.
Тогда я тоже не мог понять: при чем тут уголовный суд? Огромное здание
пылало из всех своих окон, ветер разносил по улицам клочки обожженной
бумаги. Я нагнулся, поднял какую-то папку, и сейчас же около меня возникла
увешанная пулеметными лентами зловещая личность: "тебе чего здесь, давай
сюда!" Я послушно отдал папку и отошел на приличную дистанцию. Зловещие люди
тщательно подбирали все бумажки и также тщательно бросали их обратно в
огонь.
Смысл этого "ауто да фе" я понял только впоследствии: тут, в здании
уголовного суда, горели справки о судимости, горело прошлое зловещих людей.
И из пепла этого прошлого возникало какое-то будущее. Но — какое? если об
этом не догадывался даже профессор Милюков, то как о нем могли дать себе
отчет люди, только что вынырнувшие из уголовного подполья? Так, в 1789 году
такие же зловещие люди жгли парижский уголовный суд. А в 1944 — какие-то
люди из бельгийского "движения сопротивления" подожгли брюссельский Дворец
Правосудия. В Гамбурге в 1933 — гамбургский суд; в Берлине — берлинский.
Что общего имеет дело освобождения Родины от немецких оккупантов с
бельгийскими справками о судимости?

Прошлое было сожжено. Что оставалось для будущего? Если с фронта придут
апокрифические правительственные дивизии — будущее станет совершенно ясным:
виселица или снова тюрьма. Но если не придут? Если проклятый царский режим
будет свергнут окончательно и бесповоротно и на месте его возникнет истинно
демократическая республика? Что тогда станут делать зловещие люди? Сдадут
свои пулеметные ленты в какую-то новую полицию? И возьмутся за тот
"свободный и мирный труд", которым они в жизни своей никогда не занимались?
А если бы и случилось заниматься, то разве им, творцам новой, невыразимо
прекрасной жизни и завоевателям нового, невыразимо прекрасного общественного
строя, снова опускаться на какое-то дно жизни, становиться за станок — это
в дни всеобщего, революционного праздника, в дни воскресения зловещих людей
из праха справок о судимости? Вдумайтесь в их положение и вы сами увидите,
что кроме "углубления революции", "перманентной революции", как это
сформулировал Троцкий, им не оставалось ничего. И они, вооруженная масса
городских подонков, не могли не пойти за Троцким и Лениным — ибо все
остальное грозило бы им, по меньшей мере, возвращением в первобытное
состояние, возвратом на общественное дно. Они, эти люди, рыскали потом с
митинга на митинг, поддерживая своими глотками и своими винтовками тех
вождей, которые обещали наивысшую плату в самый короткий срок. Которые
предлагали наиболее полную гарантию от репатриации зловещих людей в
ночлежки, тюрьмы и притоны. Наивысшую цену и в кратчайший срок предложил
Ленин. Если бы он поцеремонился и усовестился, нашлись бы другие — менее
церемонные и менее совестливые.
Так, на моих глазах шел великий аукцион революции: кто дает больше и --
еще — кто даст скорее. В этом истинно социалистическом соревновании
автоматически было сметено все, в чем была совесть. Потом, впоследствии,
научные обозреватели социальной революции будут все это взваливать на плечи
многострадального пролетариата. Обозреватели революционные, — чтобы
сказать: "с революцией был весь пролетариат". Реакционные, — чтобы сказать:
"вот он, ваш пролетариат". Опытом всех семнадцати лет революций могу
засвидетельствовать категорически: пролетариат был тут совершенно не при
чем.
Но вот: справки сожжены, бриллианты ограблены, городовые перебиты. На
тысячах митингов прощупывается связь между "массой" и "вождями". "Массы"
жаждут гарантии от тюрьмы и виселицы. Но той же гарантии жаждут и вожди.
Массы требуют наибольшей платы и вожди требуют наибольшей "бдительности". В
самом деле: что станется с вождями, если масса дифференцируется,
разбредется, или просто займется пропиванием награбленной движимости? С чем
тогда останутся вожди? И вот, от зловещих вождей зловещей банды идет
исторически повторяющийся и логически неизбежный "караул": "революция в
опасности". "Завоевания революции в опасности". Идет полиция и несет с собою
виселицы. Caveant pitecantropes. "Революционный держите шаг — неугомонный
не дремлет враг". Враг мерещится из-за каждого угла, и за каждым углом он
действительно сидит. Но враг мерещится и там, где его и в помине нет.
Начинается охота: за "подозрительными" французской революции,
"контрреволюционерами" — русской, "предателями народа" — германской.
Воздвига

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.