Жанр: Философия
В мир А. Платонова - через его язык.
...оторый, управляя отцовской огненной
колесницей, сместил ее с обычного пути и чуть не спустился на ней на землю
(что могло погубить огнем жизнь на земле), за что был поражен своим отцом
молнией. Аналогия с Фаэтоном как планетой, на мой взгляд, существенна для
Платонова при соотнесении фаэтона с Сербиновым, а - с сыном Гелиоса - для
соотнесения с Прокофием, который чуть не "развратил" было весь Чевенгур (это
уподобляет его герою рассказа Достоевского "Сон смешного человека") тем, что
привел за собой в город женщин - а непосредственно вскоре после этого
коммуна будет разгромлена.
Сербинов - некий мелкий служащий советского учреждения в Москве. Он
получил задание проинспектировать Чевенгур, так как там, по сводкам из
района, сократились посевные площади (на самом деле, в Чевенгуре, как мы
помним, вообще и "не сеют, и не жнут", считая коммунизм неким
светопреставлением.) Поэтому, с одной стороны, Сербинов - воплощение почти
авторского сознания (это именно он наделен "грустным, ироническим умом"), а
с другой стороны, скорее всего, кажется, он и стоит за тем самым бездушным
евнухом души, которого то и дело использует вместо себя в романе Платонов в
качестве повествователя. Участвовать в общем деле, то есть в чевенгурской
откровенно утопическом проекте осуществления рая на земле, с его половодьем
бессознательного, Сербинов вовсе не намерен, да он просто и не способен на
то, чтобы мечтать еще о будущем для кого-то, кроме себя ("Я не участник
безумных обстоятельств," - признается он). Зато Сербинов служит при этом как
бы эстафетой от Сони - к Дванову, связывая мир далекого воображения (девочки
Сони Мандровой из детства Дванова) с миром самой насущной реальности (она же
- та Софья Александровна, которая работает теперь в Москве, на фабрике).
И в самом деле, парадоксально, что ближе всего содержание сознания
"евнуха души" соответствует именно этому, то есть самому "внешнему", самому
холодному среди вводимых в повествование героев (а может быть, кроме того,
также и самому враждебному для автора: ведь уничтожение чевенгурской
коммуны, скорее всего, происходит именно вследствие написанного и посланного
им "отчета" в губернию). И тем не менее, авторский голос наиболее близок к
голосу этого персонажа!
Сторож сознания; маленький зритель; мертвый брат; ночной швейцар в
подъезде или евнух души человека... Для описания взаимодействия двух
основных сфер сознания, рационального и чувственного Платонов вводит этот
странный, ни на что ранее известное в литературе не похожий образ,
навеянный, по-видимому, чтением Фрейда с его "научным" разложением психики
на такие инстанции как Сверх-Я (оно же Совесть), Оно (Бессознательное) и -
Цензуру сознания. Этот евнух души и похож более всего на фрейдовского
Цензора. (Пожалуй, наиболее близким к этой фигуре в литературе может быть
признан герой Франца Кафки с его отстраненностью сознания от самого себя и
разложением сознания на части. Но они оба - и Платонов и Кафка -
продолжатели идей того "человека из подполья", которого ввели в литературу
еще Достоевский и Кьеркегор.)
Что такое безучастный зритель в человеке, поясняется в следующем
отрывке "Чевенгура":
Но в человеке еще живет маленький зритель - он не участвует ни в
поступках, ни в страдании, - он всегда хладнокровен и одинаков. Его служба -
это видеть и быть свидетелем, но он без права голоса в жизни человека и
неизвестно, зачем он одиноко существует. Этот угол сознания человека день и
ночь освещен, как комната швейцара в большом доме. Круглые сутки сидит этот
бодрствующий швейцар в подъезде человека, знает всех жителей своего дома, но
ни один житель не советуется со швейцаром о своих делах. Жители входят и
выходят, а зритель-швейцар провожает их глазами. От своей бессильной
осведомленности он кажется иногда печальным, но всегда вежлив, уединен и
имеет квартиру в другом доме. В случае пожара швейцар звонит пожарным и
наблюдает снаружи дальнейшие события.
Пока Дванов в беспамятстве ехал и шел, этот зритель в нем все видел,
хотя ни разу не предупредил и не помог. Он жил параллельно Дванову, но
Двановым не был.
Он существовал как бы мертвым братом человека: в нем все человеческое
имелось налицо, но чего-то малого и главного недоставало. Человек никогда не
помнит его, но всегда ему доверяется - так житель, уходя из дома и оставляя
жену, никогда не ревнует к ней швейцара.
Это евнух души человека.
Характерно, что единственный в "Чевенгуре" герой, кроме Дванова, в
котором также присутствует подобное раздвоение - с одной стороны, на
живущего (здесь и сейчас) человека, и на его мертвого брата (то есть некую
безликую сущность, существующую везде и всегда), с другой стороны, это Симон
Сербинов. Но только в нем преобладает уже отрицательное, то есть
безжизненное, исключительно умственное, а не живое начало, так что можно
считать его в какой-то степени alter-ego Саши Дванова.
Мне кажется, вполне осмысленно считать, что в значительных частях
повествование в романе и ведется от лица этого самого швейцара, надзирателя,
или евнуха души человека (внешне персонифицированном, в частности, еще и в
Сербинове), который только лишь строго и беспристрастно фиксирует все
проходящие перед ним (или мимо него) события, но при этом фиксирует их так,
что они выпадают из фокуса нашего, читательского зрения и почти перестают
быть понятны для нас, для тех, кто неспособен к такому "нечеловеческому",
поставленному с ног на голову, освобожденному от каких бы то ни было
страстей и предпочтений, голому восприятию. (Своего высшего выражения, на
мой взгляд, такая отстраненная от кого бы то ни было из героев манера
повествования достигает у Платонова в "Котловане": там это как бы "голое
сознание" Вощева.)
Точки зрения, "наблюдатель" в романе и "вменимость" в нем сна
Как я уже сказал, Платонов всюду избегает остановившейся, как-то
фиксированной точки зрения. Его истинный мир - мир сновидчества и
иносказания - лежит лишь где-то на границе сознания и бессознательного.
Чьи-то чужие, часто не вполне понятно кому принадлежащие - размышления,
описания эмоциональных состояний, намерений и желаний, обрывки каких-то
разговоров, догадок, непроясненных до конца предположений, видений, снов и
даже бреда - наводняют собой текст романа и составляют значительную часть
всего повествования.
Но почему рассказ о путешествии героев в Чевенгур следует воспринимать
как сон и - если это действительно сон, то кому же, собственно говоря, он
принадлежит, кому, в конце концов, он снится? Кому следует "вменить" этот
сон? - Однозначного ответа на поставленный вопрос сам Платонов не дает. На
мой взгляд, намеренно. В тексте оставлено сразу множество "переходов", по
которым можно было бы перекинуть мостик - из мира яви в мир кажимости: почти
все заветные платоновские герои в том или ином месте по ходу романа
окунаются (или - проваливаются?) в сон - и как сказано у самого Платонова,
на время теряют свой ум - чтобы зарастить этим дневную усталость. Но таким
образом, вообще говоря, любой персонаж, появляющийся "не только в
воображаемой (сновидческой) реальности романа, а также и в других (хоть в
какой-нибудь другой) потенциально может выступать неким связным, связником,
то есть претендовать на то, что ему-то и принадлежит все видения о Чевенгуре
или чаяния его! На мой взгляд, есть по крайней мере четыре возможности
приписать основной сон тому или иному герою.
Во-первых, все это могут быть видения Гопнера, удящего рыбу на берегу
реки и погруженного - за этим занятием - в сон. Во-вторых, это может быть
сном Чепурного, также застигнутого спящим, среди бела дня прямо на лошади (о
содержании сна, который он видит - точно так же, как и о содержании сна
Гопнера, в романе подробно не сообщается). Спящего Гопнера видит проходящий
мимо чевенгурский пешеход Луй, а Чепурного в соответствующем эпизоде
разглядывает подъезжающий к нему на своем богатырском коне, Пролетарской
Силе, Копенкин. Сам Копенкин при этом только что выехал в степь, заскучав,
будучи оставлен надолго Двановым в деревне Черновке, где он исполняет
должность председателя сельсовета. Дванов уехал отсюда в губернский город
проверить, что же происходит в масштабе страны, какая там теперь власть.
Копенкин же явно тяготится должностью и вынужденным бездействием. Поэтому
опять-таки непонятно, является ли его выезд в степь реальным событием,
происходящим в действительности провинциальной (внутри реальности
странствия), или же это некое иносказание и знаменует собой переход в
реальность сна? В-третьих, начинающееся в этом месте сказание о Чевенгуре
может быть, так сказать, еще и "встречным" сном, а именно сном Копенкина!
Здесь, в Чевенгуре, самостоятельные хронотопы странствия, остановленные для
них обоих (для Чепурного с Копенкиным), соприкасаются друг с другом,
переходя в пространство воображаемого, становясь как бы их общим, единым
пространством, пространством некого коллективного бессознательного. Наконец,
в-четвертых (что представляется вообще наиболее вероятным), - весь Чевенгур
может сниться главному герою, Александру Дванову. В последнем случае
количество подходящих моментов по ходу действия, когда Дванов мог бы увидеть
сон о Чевенгуре, вообще не поддается подсчету. Явно выраженных объяснений,
вроде: "то-то и то-то приснилось и (тогда-то)..." - у Платонова нет, но зато
возможностей для привязки хронотопа сна к хронотопу странствия и даже к
хронотопу реальной действительности в романе нарочно слишком много, чтобы
мы, читатели, какую-нибудь из этих возможностей не использовали. Только
выбор остается уж слишком неопределенным. Так много этих привязок, видимо,
именно для того, чтобы размыть реальное положение дел, показать зыбкость и
несущественность границ между действительным и воображаемым, - а возможно
еще и для того, чтобы просто мистифицировать читателя относительно отнесения
того или иного конкретного эпизода к яви действительной жизни или к
субстанции сна (или же к субъективным переживаниям того или иного героя в
романе).
Впрочем, может быть, вообще правильнее считать весь сон о Чевенгуре
произведением сразу всех платоновских героев, то есть их совместного
подсознания (как предпочел бы считать, наверное, ученик Фрейда Карл Юнг).
При таком взгляде Чевенгур должен быть видим сразу ими всеми, но только с
разных точек зрения: если каждому в отдельности он предстает в каких-то
фрагментах, то в целом все это безусловно произведение какого-то
коллективного бессознательного (ср. также со сказанным выше о Сербинове).
А вот еще один разрыв в повествовании, и в самой середине романа, края
которого могут быть соотнесены с иными частями и "замкнуты" на них:
Чепурный вечером выехал в губернию - на той же лошади, что ездила за
пролетариатом. Он поехал один в начале ночи, в тьму того мира, о котором
давно забыл в Чевенгуре. Но, еле отъехав от околицы, Чепурный услышал звуки
болезни старика и вынужден был обнаружить его, чтобы проверить причину таких
сигналов в степи. Проверив, Чепурный поехал дальше, уже убежденный, что
больной человек - это равнодушный контрреволюционер, но этого мало -
следовало решить, куда девать при коммунизме страдальцев. Чепурный было
задумался обо всех болящих при коммунизме, но потом вспомнил, что теперь за
него должен думать весь пролетариат, и, освобожденный от мучительства ума,
обеспеченный в будущей правде, задремал в одиноко гремевшей телеге с легким
чувством своей жизни, немного тоскуя об уснувшем сейчас пролетариате в
Чевенгуре. "Что нам делать еще с лошадьми, с коровами, с воробьями?" - уже
во сне начинал думать Чепурный, но сейчас же отвергал эти загадки, чтобы
покойно надеяться на силу ума всего класса, сумевшего выдумать не только
имущество и все изделия на свете, но и буржуазию для охраны имущества; и не
только революцию, но и партию для сбережения ее до коммунизма.
Мимо телеги проходили травы назад, словно возвращаясь в Чевенгур, а
полусонный человек уезжал вперед, не видя звезд, которые светили над ним из
густой высоты, из вечного, но уже достижимого будущего, из того тихого
строя, где звезды двигались как товарищи - не слишком далеко, чтобы не
забыть друг друга, не слишком близко, чтобы не слиться в одно и не потерять
своей разницы и взаимного напрасного увлечения.
На обратном пути из губернского города Пашинцева настиг Копенкин, и они
прибыли в Чевенгур рядом на конях.
То есть этот уезжающий из Чевенгура на телеге (на партконференцию)
Чепурный, может быть, и поехал на то самое партсобрание, где встретился и
познакомился с Гопнером и Сашей Двановым? Во всяком случае, чт( и когд( он
делал на этот раз в городе, иначе никак в романе не объясняется и этот кусок
текста просто как бы повисает в воздухе.
Одна из гипотез о местонахождении Чевенгура
Из-за оставленной Платоновым недоговоренности относительно того, в
каком ранге реальности следует воспринимать "сон" о Чевенгуре (и кому этот
сон следует "вменить"), можно подозревать, что город Новохоперск (конечно,
не тот реальный город, который существовал и существует поныне в Воронежской
губернии), а - город из действительности провинциальной, то есть из
почти-реальной, может оказаться тем градом Чевенгуром (из действительности
мнимой), завоеванным мифическими казаками и кадетами на лошадях, но только
теперь, уже как Новохоперск провинциальный, он представлен совсем с другой -
и прямо противоположной точки зрения, чем в пространстве сна о Чевенгуре:
ведь "казаками" могут называть друг друга враги - с одной стороны, бойцы
регулярной Красной армии, а с другой - члены самостийной коммуны,
обосновавшейся в Чевенгуре (они безусловно своим безвластием и коренным
отрицанием эксплуатации никоим образом не устраивали Советскую власть). Если
сон о Чевенгуре считать принадлежащим Дванову, то значит, он в своем сне, в
бреду болезни просто подставляет - себя и своих товарищей - на место тех
"казаков", которых вышиб из Новохоперска в действительности странствия
красный командир "учитель Нехворайко". Недаром в тексте имеется как бы
случайная перекличка: - в Новохоперске Дванов наблюдает похороны этого
командира, а при разгроме Чевенгура он сам же (из пистолета) убивает
командира казаков, которые громят созданную там Чепурным коммуну.
Итак, Чевенгур, к примеру, вполне может быть видением больного тифом
Дванова, пролежавшего в течение нескольких месяцев в доме Захара Павловича
(последний изготовил даже гроб для него - как последний подарок от отца
сыну). Тогда Дванов только еще вернулся из Новохоперска, чудом уцелев после
крушения поезда. Но как только он поправляется, он снова уезжает, его опять
пошлют в странствие и во время уже этих странствий он будет ранен
анархистами). И т.д. и т.п. Так что "досмотреть" свой сон о Чевенгуре у него
будет еще множество возможностей.
С другой стороны, вполне законно предположить, что Чевенгур, по крайней
мере большая часть повествования о нем (до приезда туда Дванова с Гопнером
это примерно 2/3 объема) вначале представляет собой самостоятельное видение
- Копенкина. Мистическое взаимодействие платоновских миров, реального с
воображаемым, их вхождение во взаимный контакт с наложениями друг на друга
остается намеренно многозначным. В первый раз это наложение и этот контакт
происходит при встрече Копенкина с Чепурным, на рассвете. Копенкин выезжает
в степь на своем сказочном коне, Пролетарской Силе. Сначала он просто вышел
во двор "поглядеть на ночь", но, услышав сопение коня, сразу же представляет
себе свою возлюбленную, Розу: он - обратился к ней своим вторым маленьким
голосом. После этого конь сам вырывается из стойла, опрокинув сарай,
Копенкин вскакивает на него и, не седлая, разбрасывая теплоту своих сил,
спешит уйти в открытое пространство. Вот, можно считать, здесь он и
погружается в свой сон. Восторг, очевидно, тоже следует отнести к состояниям
измененного сознания, близким к сну. Тут Копенкин и видит Чепурного - как
одинокого всадника, спящего на какой-то неправдоподобно коротконогой лошади.
Когда он подъезжает ближе, оказывается, что просто ноги этой лошади
погружены в илистое дно какого-то пруда. (Интересно: что же, значит, всадник
спит с тех самых пор, когда пруд только начал мелеть? Это какая-то
сновидческая трансформация!) Копенкин будит Чепурного. Между ними происходит
характерный и вполне "Платоновский" разговор. (они еще не знакомы друг с
другом и Чепурный не знает, что Копенкин едет к нему):
- А ты кто? - с хладнокровным равнодушием спросил Копенкин, давно
привыкший к массам людей.
- Да я отсюда теперь близко живу - чевенгурский японец, член партии.
Заехал сюда к товарищу Копенкину - рысака отобрать, да вот и коня заморил и
сам на ходу заснул.
- Какой ты, черт, член партии! - понял Копенкин. - Тебе чужой рысак
нужен, а не коммунизм.
- Неправда, неправда, товарищ, - обиделся Чепурный. - Разве бы я посмел
рысака вперед коммунизма брать? Коммунизм у нас уже есть, а рысаков в нем
мало.
Копенкин посмотрел на восходящее солнце: такой громадный жаркий шар и
так легко плывет на полдень - значит, вообще все в жизни не так трудно и не
так бедственно.
- Значит, ты уже управился с коммунизмом?
- Ого: скажи пожалуйста! - воскликнул с оскорблением чевенгурец.
- Значит, только шапок да рысаков у вас не хватает, а остальное - в
избытке.
Чепурный не мог скрыть своей яростной любви к Чевенгуру: он снял с себя
шапку и бросил ее в грязь, затем вынул записку Дванова об отдаче рысака и
истребил ее на четыре части.
- Нет, товарищ, Чевенгур не собирает имущества, а уничтожает его. Там
живет общий и отличный человек и, заметь себе, без всякого комода в горнице
- вполне обаятельно друг для друга. А с рысаком - это я так: побывал в
городе и получил в горсовете предрассудок, а на постоялом дворе - чужую
вошь, что же ты тут будешь делать-то: скажи пожалуйста!
- Покажь мне тогда Чевенгур, - сказал Копенкин. - Есть там памятник
товарищу Розе Люксембург? Небось не догадались, холуи?
- Нет, как же, понятно есть: в одном сельском населенном пункте из
самородного камня стоит. Там же и товарищ Либкнехт во весь рост речь говорит
массам... Их-то вне очереди выдумали: если еще кто помрет - тоже не упустим!
- А как ты думаешь, - спросил Копенкин, - был товарищ Либкнехт для
Розы, что мужик для женщины, или мне только так думается?
- Это тебе так только думается, - успокоил Копенкина чевенгурец. - Они
же сознательные люди! Им некогда: когда думают, то не любят. Что это: я, что
ль, или ты - скажи мне пожалуйста!
Копенкину Роза Люксембург стала еще милее, и сердце в нем ударилось
неутомимым влечением к социализму
Но что же? записка Дванова, которую вез Чепурный, таким образом, так и
не передана? И, значит, Копенкин так и не узнает, что Дванов советовал ему
поехать в Чевенгур, к Чепурному? - Но нет, Копенкин туда все-таки поедет, но
только не опосредованно, по записке, а непосредственно - увлеченный
рассказом и самой близостью ему того способа рассуждений, которым пользуется
его новый товарищ, Чепурный. Тем самым как бы утверждается, что такое
излишне "умное" общение между людьми (например, через записки) для героев
Платонова неприемлемо. Та же самая судьба - быть уничтоженой - кстати и у
обратной записки, посланной от Копенкина к Дванову, которую должен был
передать чевенгурский пешеход Луй. (Как мы слышали выше, он просто искурил
ее на цигарки.)
Таким образом, приехав с партконференции из губернии и наслушавшийся
там "бредней" о какой-то новой экономической политике, просто отказывается
принимать реальность, как она есть.
Итак, с того момента, когда в Чевенгур приезжает Копенкин, мы, скорее
всего, находимся уже внутри пространства сна, видимого им. Соблазнившись
тем, что у собеседника уже построен "полный коммунизм", Копенкин соглашается
поехать с ним в Чевенгур. (Во всяком случае, это наиболее реальная
возможность "вменить" сон кому-то из героев.) Можно считать, в таком случае,
что первая и б(льшая часть - 110 страниц) повествования о Чевенгуре (до
приезда туда Дванова с Гопнером) видится Копенкину, а только вторая, меньшая
(всего 70 страниц) - самому Дванову. Дванов добирается до Чевенгура лишь в
середине повествования, и с этого момента сон, видимо, "переходит в его
руки". Во всяком случае, разгром Чевенгура и уход Дванова к отцу, -
совершенно определенно произведение сновидческой фантазии самого Дванова,
или даже - евнуха его души (о чем было сказано выше).
Но можно считать, конечно, и так, что сон Копенкина - это просто еще
один сон - уже внутри сна Дванова. Если Дванов - в своем ненасытимом желании
обретения друга - измышляет Копенкина (заметим: его вообще нет в
действительности губернского города! Он появляется только в странствиях
Дванова и в самом Чевенгуре), то в первой части повествования о Чевенгуре мы
"смотрим" как бы сон во сне - через две пары глаз.
Итак, разрывы повествования в "Чевенгуре" происходят на четырех
ключевых фигурах романа. В этих провалах, пустотах, промежутках, на которых
останавливается, застревает или в которых зияет повествование (а вслед за
ним как бы замирает и наше читательское понимание) должны были бы находиться
невыраженные связи - с ответами на вопрос: чьему сознанию, кого из героев
принадлежит та или иная часть обширных пространств Платоновского текста? Но
в хронологии событий оставлены очевидные провалы. Впрочем, эти провалы
заполнены снами, восстанавливающими действительный порядок происходящего в
нашем сознании.
Вообще, мечтание в платоновской метафизике рождается от взаимодействия
и сочувствия людских душ, душ товарищей. То, что выговаривается товарищами,
рождаясь в одиноких собеседованиях героев (со свой душой, как у наиболее
авторитетного из всех "прочих", Якова Титыча), или - в товарищеских
утешениях друг друга (как у Копенкина с Чепурным или у Дванова с Гопнером,
или же у Чепурного с кузнецом Сотых, с которым тот ночует на соломе в
сарае), - все это и есть лелеемое автором пространство мечты, пространство
мнимой действительности, или пространство Платоновского идеального. А герои
находятся в постоянном поиске этого пространства, они взыскуют его. Но в
Чевенгуре, как видит читатель, они не обретут ничего, кроме разочарования.
Смысл утопии и антиутопии для Платонова совпадают. Лирическое и сатирическое
начала слиты для него нераздельно.
Взаимодействие миров на "пространстве души"
Вот сцена из начала "Чевенгура". В ней, собственно, дается завязка
всего романа. Тут Саша Дванов и Федор Гопнер, выйдя из зала губкома партии,
с партсобрания, знакомятся со странным человеком - Чепурным, или, как его
почему-то все называют, Японцем - то ли за малый рост, то ли за раскосые
глаза (а может быть, за то, что он способен видеть то, что скрыто от зрения
остальных людей?). Дванов и Гопнер только что вышли из здания губкома
партии, где шло партсобрание: там им пытались разъяснить смысл нэпа. Гопнера
почему-то тошнит. Таким образом, как будто, смысл всей "новой экономической
политики" остается слушателям глубоко непонятен? Одновременно с этим с крыши
раздается тоскливая бессмысленная песня пожарного - он скучает от безделья
на своем дежурстве. Затем с собрания выходит еще один (тоже не дослушавший,
не высидевший на нем до конца) человек. Это разговаривающий сам с собой (и
сам же себе возражающий) Чепурный. Все это пока как бы разрозненные
субъективные миры, которые вдруг приходят в чисто "Платоновское" - непрямое,
притчеобразное взаимодействие.
Вдруг Гопнер позеленел, сжал сухие обросшие губы и встал со стула.
- Мне дурно, Саш! - сказал он Дванову и пошел с рукой у рта.
Дванов вышел за ним. Наружи Гопнер остановился и оперся головой о
холодную кирпичную стену.
- Ты ступай дальше, Саш, - говорил Гопнер, стыдясь чего-то. - Я сейчас
обойдусь.
Дванов стоял. Гопнера вырвало непереваренной черной пищей, но очень
немного.
Гопнер вытер реденькие усы красным платком.
- Сколько лет натощак жил - ничего не было, - смущался Гопнер. - А
сегодня три лепешки подряд съел - и отвык...
Они сели на порог дома. Из зала было распахнуто для воздуха окно, и все
слова слышались оттуда. Лишь ночь ничего не произносила, она бережно несла
свои цветущие звезды над пустыми и темными местами земли. Против горсовета
находилась конюшня пожарной команды, а каланча сгорела два года назад.
Дежурный пожарный ходил теперь по крыше горсовета и наблюдал оттуда город.
Ему там было скучно - он пел песни и громыхал по железу сапогами. Дванов и
Гопнер слышали затем, как пожарный затих - вероятно, речь из зала дошла и до
него.
Секретарь губкома говорил сейчас о том, что на продработу посылались
обреченные товарищи, а наше красное знамя чаще всего шло на обшивку гробов.
Пожарный недослышал и запел свою песню:
Лапти по п(лю шагали,
Люди их пустыми провожали...
- Чего он там поет, будь он проклят? - сказал Гопнер и прислушался. -
Обо всем поет - лишь бы не думать... Все равно водопровод не работает:
зачем-то пожарные есть
...Закладка в соц.сетях