Жанр: Электронное издание
kolupaev_rasskaziy
...ько
погладил ее по щеке и волосам, но этого нельзя было делать. Я просто кивнул ей и
попытался бодро улыбнуться. Не знаю, что она прочла в моей улыбке, но губы ее
слегка шевельнулись, и по их движению я понял, что она сказала:
- Щеки почернеют, любить не будешь...
- Буду, буду, - сказал я. - Катя, я увезу тебя из Усть-Манска. А летом мы поедем
в Васюганские болота кормить комаров.
Меня вывели из палаты. Кате снова стало хуже.
- Вы здесь ничем не можете помочь, - сказали мне. - Идите в гостиницу. Зайдите к
Кате на работу, сообщите, что случилось. Ну, в общем, делайте что-нибудь,
действуйте. Завтра утром можете приходить.
Я вышел на проспект и пошел по нему вниз.
6
Я был в состоянии какого-то душевного оцепенения, в голове не было ни одной
мысли. Даже мороз не действовал на меня. Так я дошел до Катиного газетного
киоска и вспомнил, что ключ от него лежит у меня в кармане. Я открыл замок,
зашел внутрь и включил свет. Газета лежала четвертой страницей кверху. Я сразу
нашел небольшую заметку в отделе происшествий. В ней говорилось, что вчера в
десять часов утра из-за плохой электропроводки возник пожар в детдоме по улице
Вершинина. При спасении детей погибла Екатерина Смирнова.
Катя Смирнова. Я даже не знал, что ее фамилия Смирнова. Просто Катя-Катюша.
В газете была написана неправда! Ведь она не погибла при спасении детей. Она
жива!
Я случайно взглянул на скомканный лист газеты, лежавший рядом, и вспомнил, что,
когда утром я зашел к Кате в киоск, она смяла газету, взглянула на ту, что
сейчас лежала передо мной, и только после этого сказала, что будет пожар. Она
знала, что с ней произойдет, и все же пошла.
Я развернул смятую газету. Она тоже была завтрашняя. Только в ней говорилось,
что погиб Дмитрий Егоров.
В висках глухо застучало. Теперь я понял всем своим существом, что она имела в
виду, когда говорила, что по утрам выбирает газету. У нее всегда бывает
несколько разных экземпляров. И вот сегодня она выбрала свою смерть только
потому, что еще был я. Это я должен был держать падающую горящую стенку, а она
отправила меня на улицу с поручением, которое мог выполнить любой другой. Я
должен был лежать, придавленный горящими досками.
Я взял из пачки еще одну газету... Погиб Дмитрий Егоров... Третью... Тоже самое.
Я настойчиво искал нужную мне газету. Должен быть третий вариант. Должен! Кате
просто не хватило времени, чтобы найти его. Она так спешила. Она так
обрадовалась, что нашла второй, что я останусь жить...
Сегодня я выберу завтрашнюю газету.
И я нашел этот экземпляр. Он был правильный. Ведь сотни людей сделали все, чтобы
она жила, сотни людей старались, сами не зная того, изменить содержание заметки.
И я решил, что выберу и буду продавать именно эту газету, чтобы все знали, что
Катя жива, что она только получила страшные ожоги, но она будет жить,
обязательно будет жить. Я буду внушать это всем людям, которые заглянут в киоск.
Но было слишком холодно, и никому не хотелось задерживаться у киоска. Тогда я
вышел на тротуар с пачкой газет и начал раздавать их прохожим.
- Прочитайте, пожалуйста, про Катю Смирнову! Она будет жить! Прочтите! Катя
будет жить! Захотите этого!
Сначала я думал, что на меня будут смотреть как на сумасшедшего. Но ничего
подобного не произошло. Прохожие брали газеты, останавливались, расспрашивали
меня, сочувствовали, выражали надежду, что она, конечно, будет жить.
- Вы должны очень желать этого, - говорил я. - Это она, Катя, доставляет вам
маленькие и большие радости. Вы не замечаете этого, потому что не знаете, что,
не будь ее, не было бы и ваших радостей. Это она хочет, чтобы была хорошая
погода, и вы идете в лес. И вам приятно и весело. Это она предотвращает
катастрофы на улицах. Это она сделала так, что девяносто девчат нашли своих
парней. А без нее они могли бы и не встретиться. Правда, она не может выполнить
план даже маленького завода или фабрики. Ну не беда. Это могут сделать другие.
Читайте газету. Пусть Катя живет!
- Это же королева Усть-Манска, - сказал кто-то.
Мне поверили, и теперь я знал: Катя будет жить, потому что все этого хотят.
Я зашел на главпочтамт и отдал ключ от газетного киоска. Потом я забежал на
конференцию, и "зубры" из Усть-Манского политехнического института сказали, что
я буду временно работать в их лабораториях, что в моем фантазерстве что-то есть,
что они уже дали телеграмму в мой институт о продлении моей командировки. Они
понимали, что мне сейчас нельзя было уехать из этого города.
Я буду находиться здесь, в Усть-Манске, пока не докажу им, что можно видеть
сквозь землю, пока Катя не выздоровеет, пока не начнется подготовка к
экспедиции, пока мы вместе с ней не улетим на Север, в болота, в гнус, дожди и в
песни.
Я бежал в клинику. В двадцати шагах от себя ничего нельзя было рассмотреть,
такой стоял туман. Полста градусов ниже нуля. Редкий скрип шагов да
пронзительные гудки машин и холод, холод... И в Усть-Манске, и в его пригородах,
и на тысячи километров вокруг...
Я бежал к Кате, потому что она меня ждала.
Два взгляда
На скамейке Лагерного сада сидел человек средних лет и курил сигарету. Человек
чувствовал себя уютно, чему немало способствовала солнечная и теплая погода
начинающегося "бабьего" лета. По аллеям и дорожкам сада неспешно прогуливались
люди. Да и то сказать... Куда здесь было спешить? Разве что к обрыву, который
когда-то опасно срезал берег Маны, а с недавнего времени стал объектом раскопок
и стесываний согласно генеральному плану городского архитектора. В скором
времени обрыв должен был превратиться в плавно спускающиеся к реке террасы,
облицованные гранитом.
Человека звали Петром Ивановичем, работал он старшим преподавателем кафедры
аналитической химии в политехническом институте, что отстоял от Лагерного сада
всего на каких-нибудь сто метров. У Петра Ивановича было "окно" между двумя
занятиями. Домой идти не хотелось, да, по правде говоря, его никто и не ждал там
в такое время. Вот он и сидел, рассеянно глядя в заречье, разноцветьем уходящее
в какую-то беспредельность туманно-сиреневого цвета с чуть заметным золотистым
оттенком.
Особые заботы не отягощали его умиротворенную сейчас душу. Предстоящее занятие
не вызывало тревог. А обыденные дела, если они и были на самом деле, унеслись
куда-то прочь, словно дав своему хозяину возможность полтора часа побыть наедине
с природой. На уединение здесь, конечно, рассчитывать не приходилось. Но вид
проходящих мимо людей не раздражал. Напротив, все казались милыми и добрыми,
удивительно молодыми и интересными. Словно ласковость какая-то опускалась на
людей в Лагерном саду. И бабушки с детскими колясками, в которых преспокойно
спали их внуки и внучки, выглядели не старушками, а лишь чуть пожилыми
женщинами, все девушки были сказочно красивыми, парни сильными и, конечно же,
возвышенными душой, дети веселыми, но не шумливыми.
Хорошо-то как, подумал Петр Иванович. И правильно. Жизнь должна быть солнечной и
красивой. Вернее, она должна быть всякой. Но все же хорошо, когда она вот такая
счастливая.
Петр Иванович загасил сигарету и откинулся на спинку скамейки. Все, все сейчас
было хорошо. А если впереди и маячили какие-то трудности и неприятности, то ведь
на то он и человек, чтобы их преодолевать, бороться, не хныкать, а действовать.
Золотое марево застлало глаза, и музыка гордо умирающего леса, цветов и трав
переполнила все его существо, захлестнула и на невидимых, невесомых крыльях
вознесла в вышину неба. Петр Иванович сидел с закрытыми глазами. Он знал, что
этих полутора часов ему теперь хватит даже на противную слякоть октября. Мысли,
какие-то общие, не конкретные, но важные и необходимые, скользили в его голове.
Так в нем создавалась какая-то психологическая установка на ближайшее будущее.
И вдруг словно черная тень перечеркнула спокойное течение мыслей.
Что-то случилось...
Петр Иванович открыл глаза и выпрямил спину, огляделся по сторонам. Ничего
вокруг не изменилось. Так же теплыми лучами светило полуденное солнце и что-то
нашептывал ветерок с реки, запутавшийся в шелестящих ветвях берез. Все те же
бабушки, что и минуту назад, катали в разноцветных колясках своих внучат, все те
же девушки и парни беспечно прогуливались по дорожкам. И все же что-то
изменилось.
Настроение...
Почему-то исчезла легкость в душе. И сияние золотого леса уже не казалось чудом,
а лишь последним усилием умирающей природы, безнадежным и, словно бы, лживым.
Перемена в настроении была неожиданной и неприятной. Все предыдущее уже начало
казаться пустой фантазией, самовнушением, простой припиской к действительности,
которая на самом деле обыденна и примитивна. Петр Иванович пытался вернуть
прежнее настроение, что ему и удалось, но лишь на секунду, не более. И тем
оглушительнее показалась снова наступившая безжалостная пустота вокруг. Мимо
прошла старуха, еле переставлявшая ноги, рывками толкая перед собой коляску, в
которой надрывался в плаче ребенок. Девушка, злая и некрасивая в своей злости,
кричала на парня. А тот лениво и отсутствующе теребил противную бороденку,
совсем не идущую ему. Ребятишки затеяли возню, очень уж похожую на обыкновенную
драку.
Мир рассыпался на глазах.
"Да что же это? - удивился Петр Иванович. - Конечно, подумал он, я смотрю на все
не так, как другие. Я вижу не так. Но ведь это и естественно. Нет двух
одинаковых взглядов на окружающее. Есть сходные, похожие, но не абсолютно же! Я
населяю мир своими образами, но ведь не могу же я сделать злую девушку доброй, а
с трудом бредущую старуху вполне еще приятной женщиной".
Испуг проходил. Что-то возвращалось. Что-то прежнее, светлое и радостное. И тот
парень с уродливой бородкой вдруг схватил свою девушку под мышки, что-то шепнул
ей, причем, когда он говорил, бородка очень даже шла ему, и закружил девушку на
месте. И с каждым оборотом улетучивалась злость девушки и делались красивее
черты ее лица, уже радостного и счастливого. А глядя на них, старушка зашагала
бодрее, стала даже чуть выше ростом, ребенок в коляске перестал заливаться
плачем, а ребятишки уже не дрались, а с пронзительным криком неслись к кустам.
Кричали они от восторга, потому что кому-то из них пришла в голову интересная
мысль о новой, наверняка, никому ранее не известной игре.
Мир восставал из праха. Но Петр Иванович чувствовал, как все напряглось в его
душе, как ему приходилось насильно удерживать чуть было не погибшее настроение.
А мысль о необходимости усилий убивала сами усилия, напрасно растрачивала силы.
К студентам идти было еще рано. Но и сидеть здесь уже не имело смысла. Петр
Иванович нагнулся было за портфелем, с тем чтобы уйти из Лагерного сада как
можно скорее и даже не глядя по сторонам. Это, конечно, явилось бы маленьким
поражением. Но ведь и вся жизнь состоит из маленьких поражений и маленьких
побед. Стоит ли обращать внимание на происходящее вокруг. Достаточно и того, что
студенты снова не подготовятся к занятиям, и нужно будет думать, что делать,
чтобы два часа для них не пропали даром.
- Разрешите присесть, - раздалось рядом с ним.
Петр Иванович вздрогнул и поднял голову. На скамейку, впрочем, и не дожидаясь
разрешения, уже садился молодой человек, стройный, с очень красивым лицом,
одетый просто, но с какой-то неуловимой на первый взгляд претензией на
изящество.
- Пожалуйста, - растерянно ответил Петр Иванович, так и не нагнувшись за
портфелем, стоявшем на пыльном асфальте рядом со скамейкой.
Молодой человек просвистел что-то веселое и насмешливое.
- Сдыхает природа-мать, - внезапно сказал он с какой-то ленью в голосе, так не
вязавшейся с его только что звучавшим бравурным свистом. - И ладно.
Он не обращался непосредственно к Петру Ивановичу, но тот счел необходимым
возразить странному молодому человеку.
- Почему же сдыхает? Природа увядает. И происходит это всегда с великим
достоинством.
- Только дерево, умирая, благоухает, - процитировал молодой человек.
- Да, это так, - не нашелся, что ответить еще, Петр Иванович.
- Бред собачий, - уверенно произнес молодой человек.
- Отчего же бред? - спросил Петр Иванович и чуть было не вздрогнул еще раз,
встретившись с глазами незнакомца.
Да только незнакомца ли? Ведь и в первый раз он вздрогнул не от того, что вопрос
прозвучал внезапно. Нет. Голос был знаком. Удивительно знаком. Но среди
приятелей Петра Ивановича, голоса которых врезались бы ему в память, таких
молодых не было. Друзья старели вместе с ним. И еще этот взгляд, гнетущий,
тяжелый, подавляющий, так не идущий к элегантному виду самого незнакомца. Нет,
не незнакомца... Отгадка была где-то уже совсем рядом. Несомненно, что и тот
узнал его, или делал попытки вспомнить, где же они встречались. Причем, не
случайно, не мельком, а часто, запоминающе.
- Постойте-ка! - воскликнул молодой человек. - Уж не Ветругин ли ваша фамилия?
- Ветругин, - подтвердил Петр Иванович и что-то оборвалось в его сердце. Он
вспомнил. Вернее, не вспомнил, потому что он никогда не знал этого молодого
человека, он знал его отца. Давно, лет двадцать назад. И радости ни от этого
знакомства, ни от этой встречи не было. - А вы - Расковцев...
- Расковцев, Расковцев, - подтвердил молодой человек.
- Удивительно, - пробормотал Петр Иванович.
- Это уж точно. Удивительно, как вы похожи на своего сына. Мы с ним одно время
были хорошо знакомы, учились в Университете.
- У меня нет сына, - сказал Петр Иванович.
- Как же! - воскликнул Расковцев. - Петька. Мы же с ним в одной группе учились.
Вы же Ветругин? Иван... э-э... Отчество ваше не помню. Вернее, и не знал
никогда.
- Петька... Петр Иванович - это я и есть, - сказал Ветругин.
- Но ведь не может же быть, чтобы и фамилия совпадала, и лицо. Согласитесь... Да
ведь и вам моя фамилия знакома!
- Извините, - пробормотал Ветругин, - мне нужно идти. - Но даже не сделал
попытки встать. Уйти было необходимо и в то же время никак нельзя. А в чем тут
дело, он еще не понимал. Двадцать лет, вдруг дошло до него. - Двадцать лет! -
пораженно воскликнул он. - Вы говорите, что учились с неким Ветругиным в
Университете. Где же это было?
- Здесь, в Усть-Манске. И действительно лет двадцать назад.
- Это я двадцать лет назад учился в Университете, - твердо сказал Петр Иванович.
- Вы?! - расхохотался молодой человек. - Вы... вы двадцать лет назад учились в
Университете?! - Он задыхался от смеха. - Но ведь на очное отделение принимают
до тридцати пяти, а вам двадцать лет назад было уже, наверное, за сорок. Вы чтото
путаете, папаша!
Сердце у Петра Ивановича сдавило безжалостно и больно. Уйти, скорее уйти. Но
мысль, зарождавшаяся, еще не оформившаяся даже в догадку, удержала его.
- Мне тогда было двадцать, - просто сказал он.
- Двадцать?! - удивился молодой человек. - Двадцать... Что же это получается?
Выходит, что это я с тобой учился!
- Евгений, - не то спросил, не то сказал утвердительно Петр Иванович.
- Петька! - вскричал молодой человек. - Петька! Ну ты сдал, сдал... Куришь,
пьешь, прожигаешь жизнь? Спортом не занимаешься?
- Женька, - тихо сказал Ветругин. - А мне показалось, что ты - это твой сын.
- Сын, сын, есть и сын, - подтвердил Расковцев. - Пьет, негодяй. На себя
непохож. Восемнадцать лет, а уже развалина.
- Отчего же так? - искренне огорчился Петр Иванович.
- Я, видишь ли, тому причиной. Бред собачий! Во взглядах на окружающий нас
дерьмовый мир мы расходимся. Поэтому, живя со мной в одной квартире, он не пить
не может. А пусть уходит!
- Как же это так? В восемнадцать лет...
- И ушел ведь уже, негодяй. На глаза не показывается. Пить, говорят, бросил.
Передавали мне его высшую мечту: никогда не встречаться с отцом. Вот ведь
воспитала школа! Семья, скажешь, куда смотрела? А туда и смотрела! Ленка-то...
Помнишь Ленку?
- Нет, - едва слышно ответил Петр Иванович.
- Ну, да она появлялась у нас в общежитии... Не помнишь, что ли? Склероз? С
биолого-почвенного. Хохотунья была...
- Хохотунью помню...
- Женились мы. Через пять лет умерла. И никакой болезни не нашли. Медицина! Сам
не будешь здоров, врачи не вылечат!
Петр Иванович пристально взглянул на Расковцева. Да... Женьке врачи не нужны.
Это уж точно. Молод и вызывающе здоров. Расковцев перехватил взгляд. Что-то на
мгновение смешалось в нем, какой-то импульс неуверенности выдали его глаза. Но
он тотчас же овладел собой и долго не отводил своего тяжелого взгляда. Петру
Ивановичу стало страшно. И уже чувствовал он, как сникает, надламывается,
стареет, словно время неудержимо понеслось вскачь.
- Ты чего, Петька, - не выдержал Расковцев. - Ты это... Врачи не вылечат, если
сам не будешь здоров.
Петр Иванович молчал.
- Странный у тебя взгляд, - все же смешался Расковцев, - словно любишь ты меня
всей душой, словно силу мне какую отдаешь. Да ведь только мне ничего от тебя не
надо. Я и без тебя силен. Я, если хочешь знать, и не болею даже никогда. Я себя
держу в норме. Да что с тобой, Петька?!
- Значит, умерла Елена? - только и спросил Ветругин.
- Умерла... Ну и что? Все умрем. Что из-за этого страдать-то? Ты вот помнишь
нашу группу? Степаненко, например, помнишь? Мы с ним в Марграде на одной
площадке жили. Вселился в квартиру, был человек как человек. И за год его
скрутило. Я к нему уж и почаще заходил. В шахматы, поговорить... Поддержать
хотел. Не помогло.
- Не помогло, значит? - переспросил Петр Иванович. Он уже не смотрел в глаза
Расковцеву, глядел мимо его лица, так, рассеянно, ни на чем сознательно не
останавливаясь, но видел многое. Все тот же гордо увядающий лес, незнакомых, но
очень симпатичных ему людей, свет в их настроении, легкость движений, понятное
дружелюбие. Или не видел, а чувствовал? И даже не чувствовал, а хотел, чтобы так
и было в этот чудесный и чуть было не испорченный осенний день. Но он чувствовал
и другое. Стон деревьев за спиной, раздраженный разговор, слов которого
невозможно было разобрать, крик заходящегося в плаче ребенка. И туда, за его
спину смотрел Расковцев.
- Не помогло, - донеслось до Петра Ивановича. - Слизняки, моралисты! Жизнь в
силе, а они ее хотят лаской взять. Разговоры, дебаты, дискуссии, любовь, дружба
до гроба, каждый человек - Человек. - Расковцев сделал на последнем слове
ударение. - Чушь все это! Идет вот пара. А что у них на уме? А-а... То-то. На
уме-то у людей грязь, дрянь, вонь, дермецо! Они думают, что я не вижу. Да я
любого насквозь. Я все дермецо-то его чувствую. Яви он его миру, на него как на
прокаженного смотреть будут. А так он идет, и в морду ему не смей!.. Да что в
морду? Морду-то он оботрет, умоет. Снова чистым станет. А вот в душу ему, в
душу! Душу-то не ототрешь! Не-ет, не ототрешь...
Петр Иванович посмотрел Расковцеву в глаза. И не хотелось этого делать и было
зачем-то нужно. Расковцев вильнул было взглядом, но выдержал, рассмеялся даже,
сказал:
- Да нет, Петька, ты не думай ничего такого. Я в души людям не плюю. Я на них
просто... Живут и пусть живут. Мне-то что? Они меня не спрашивали, так что и мне
дела нет до них. Ну уж ты-то, по глазам видно, людей, человечков, то есть,
любишь. Любишь, любишь! Не отказывайся. Ты на этом уже и религию себе построил и
богу-то своему молишься. А если кто шарахнет тебя, так у тебя и объяснение,
оправдание готово. Потому как, человек человеку брат и все такое прочее...
- Закрой, Женя, глаза, - попросил Петр Иванович.
- Что закрыть?
- Глаза, говорю, закрой.
- Ишь ты! Я закрой, а ты мне по морде и след твой простыл.
- Ты, Женя, руки мне свяжи... Для страховки...
- Хе-хе... Нет, Петька, ты не ударишь. Не ударишь, не ударишь! Ты сам себя
ударить позволишь, а уж другого ни за какие коврижки.
- Закрой, - попросил еще раз Петр Иванович.
- А мне на тебя смотреть хочется. Ты меня ободряешь. Ведь сил уж нет иногда
вокруг смотреть. Тошно. А ты вот, словно, омолодил меня. Приятно и правильно.
- Закрой, закрой, - шепотом сказал Петр Иванович. - А сам слушай. У тебя слух
тонкий, я знаю.
- Чудишь, Петька, - недоверчиво сказал Расковцев.
- Чудю.
- Ну, уж если ты очень просишь, - нехотя согласился Расковцев и на мгновение
закрыл глаза.
На мгновение словно что-то вздохнуло облегченно в душе Петра Ивановича, но
Расковцев уже открыл свои глаза.
- Ну и что?
- Мало. Ты закрой и слушай.
Расковцев было замялся, но подчинился.
Ветругин смотрел в молодое лицо своего бывшего друга, но сам весь сосредоточился
на слухе, и именно на звуках, которые раздавались за его спиной. Там что-то
менялось. Ребенок ли замолчал, лес ли перестал стонать... Или еще что... Но там
все менялось. Менялось! Уходила тоска, уходило недовольное, злое, этим и
несчастное. Расковцев было шевельнул веками, но Петр Иванович шепнул: "Слушай",
и тот снова подчинился. И недовольно сложенные губы его расплылись в улыбку.
И тут все кончилось. Расковцев открыл глаза и пристально уставился на Петра
Ивановича.
- Слышал? - спросил Ветругин.
- Что я слышал?
- Вот именно. Что ты слышал?
- Лес шумел, смеялся кто-то... не помню, еще что.
- А сейчас?
- Шумит. Что ему не шуметь. Сдыхать будешь, так поневоле зашумишь, заорешь,
взвоешь.
- И все?
- Ты это брось, Петька. Конечно, с закрытыми глазами минор, идиллия, да только
ведь с закрытыми глазами век не проживешь. Жизнь нужно бдить зорко. Нет уж,
пусть другие на нее глаза закрывают, а меня так просто не возьмешь.
- А ты когда-нибудь раньше закрывал глаза? Просил кто-нибудь тебя об этом?
Расковцев посмотрел на Ветругина подозрительно.
- Закрывал. Лена просила. Она когда умирала, я, само собой, рядом сидел. Смотрю,
смотрю на нее, а она и скажет: "Закрой глаза". Не отвернись, а именно: закрой
глаза. Закрывал. Тут вроде последней воли, отказать нельзя.
- Значит, просила она тебя?
- Просила, ну и что? Тебе-то что до этого?!
- Ничего, - пожал плечами Петр Иванович. - Еще кто из твоих знакомых или друзей,
родственников умер или состарился?
- А! Все старятся. Мрут, как мухи! И чего людям не живется? На работе и в
подъезде "последние прощания" уже надоели. Хоть увольняйся и съезжай с квартиры.
Кругом одни старики и старухи. Язва какая-то моровая. Мы вот с тобой одногодки,
а разве кто поверит? Тебе все шестьдесят, если не больше, а мне так тридцать
дают. Никто и не верит, что мне уже сорок.
- Тебе сейчас даже двадцать можно дать.
- Двадцать? Ну, двадцать не внушает доверия. А к тридцати и я, и все другие уже
привыкли.
- Я пошутил. Ты, Женя, выглядишь ровно на тридцать.
- Это уж точно, - довольно расхохотался Расковцев. - А зачем все-таки просил
меня глаза закрыть? Взгляда не выдерживаешь? Все люди так. Ты на него посмотрел,
а он аж весь съежился, посерел, морщинками покрылся, волосы поседели. Мразь на
душе у людей, вот они и не любят, когда на них в упор смотришь. И ты не
любишь...
- Ты смотри, Женя, смотри и рассказывай. Про себя говори, про друзей, знакомых.
Мне это интересно. И я на тебя смотреть буду. И здорово-то как! Нашлись на земле
два человека, которые друг другу в глаза смотрят и взгляда не отводят.
- Да ты всерьез, что ли?
- Совершенно всерьез. Кто там у нас еще в группе-то учился?
- В группе? Леонидов. Работал я с ним с годок. Вообще-то я там дольше работал. А
вот он со мной с годок.
- Умер.
- Сердце не выдержало.
- Еще кого видел? С кем работал? Ты говори. Интересно...
Расковцев начал рассказывать, но Ветругин плохо его слушал. То есть, он,
конечно, слушал, но в то же время думал о своем. Смятение, догадка,
доказательство... Ведь Расковцев своим взглядом убивал людей. Не мгновенно, это
бросилось бы в глаза. Медленно, сам того не сознавая. Или сознавая? Нет, скорее
всего невольно. Но от этого не легче. Что же делать? Связать? Обманом увести в
милицию? Вот вам, дорогие товарищи сотрудники милиции, убийца. Своим взглядом он
убивает людей. Нелепость. Ведь меня же первого и отправят в сумасшедший дом.
Свести его к светилам медицинского мира? Во-первых, не пойдет, а, во-вторых, как
исследовать эту способность? Где аппаратура, соответствующая случаю? Да и на
время эксперимента он ведь может и задавить в себе эту способность, скрыть ее.
А в груди что-то разрасталось болью.
- ...вот я и говорю, спортом-то он ведь почти и не занимался. Все некогда, все
работа, все люди...
Убить его. Слово-то какое! Ведь убить зло, но все равно - убить! Тут самое
простое и понятное - не справлюсь. Но хоть руку подниму. Руку подниму на зло, а
для других - на человека. На глазах у детей, у молодых людей, на глазах у людей
просто. А как им понять? Как им объяснить? Зло уничтожить злом! Или добротой?
Ах, как это сложно. На добро отвечать добром - это понятно. А на зло злом?
Бороться со злом его же оружием? Да не становишься ли ты сам при этом по другую
сторону роковой черты? В бою - понятно, хоть и страшно. Страшно не страхом, а
душевной болью. Там запальчивость, там вера, там правда. А здесь? Когда зло
незаметно, когда невозможно показать его людям явно. Когда при одном только
намеке чудовищем в глазах других окажешься сам...
- Ну и взгляд у тебя, Петька...
...но и оставить все так нельзя. Что же делать. Следить за ним? Не спускать
глаз? Но ведь зло тем и выигрывает, что добро в честной борьбе с ним отдает ему
свою силу. А само зло так не поступает. Оно совершеннее, оно более
приспособлено, оно вправе пользоваться всеми запрещенными приемами, а добро,
только честностью. Оно не может перенять подлые приемы борьбы, иначе превратится
в свою противоположность...
- Я перестану рассказывать, если ты будешь на меня так смотреть!
- Нет, нет, продолжай, Женя.
- У меня же все в душе переворачивается от твоего взгляда!
В этом и слабость добра. Ведь говорят же: "Что-то ваше добро все побеждает,
побеждает, а победить никак не может!" А ведь правда. Когда наступит полная
победа? И наступит ли? Все же наступит, иначе зачем бороться. Добро доброе. И не
потому ли оно часто терпит поражение, что все же переступает черту, и зло, как
феникс, возникает из противостоящего ему добра. Так что же ему остается? Что же
остается добру...
- Ты, Петька, думаешь, что я не понима
...Закладка в соц.сетях