Жанр: Электронное издание
wehi
...мере наших интеллигентских
организаций мы старались выяснить, насколько наша интеллигенция способна
участвовать в правовой реорганизации государства, т. е. претворении
государственной власти из власти силы во власть права. Но наша
характеристика была бы неполна, если бы мы не остановились на отношении
русской интеллигенции к суду. Суд есть то учреждение, в котором прежде всего
констатируется и устанавливается право. У всех народов, раньше чем развилось
определение правовых норм путем законодательства, эти нормы отыскивались, а
иногда и творились путем судебных решений. Стороны, внося спорные вопросы на
решение суда, отстаивали свои личные интересы; но каждая доказывала "свое
право", ссылаясь на то, что на ее стороне объективная правовая норма. Судья
в своем решении давал авторитетное определение того, в чем заключается
действующая правовая норма, причем опирался на общественное правосознание.
Высоко держать знамя права и вводить в жизнь новое право судья мог только
тогда, когда ему помогало живое и активное правосознание народа.
Впоследствии эта созидающая право деятельность суда и судьи была отчасти
заслонена правотворческой законодательной деятельностью государства.
Введение конституционных форм государственного устройства привело к тому,
что в лице народного представительства был создан законодательный орган
государства, призванный непосредственно выражать народное правосознание. Но
даже законодательная деятельность народного представительства не может
устранить значения суда для осуществления господства права в государстве. В
современном конституционном государстве суд есть прежде всего хранитель
действующего права; но затем, применяя право, он продолжает быть и
созидателем нового права, Именно в последние десятилетия юристы теоретики
обратили внимания на то, что эта роль суда сохранилась за ним, несмотря на
существующую систему законодательства, дающую перевес писаному праву. Этот
новый, с точки зрения идеи конституционного государства, взгляд на суд
начинает проникать и в новейшие законодательные кодексы. Швейцарский
гражданский кодекс, единогласно утвержденный обеими палатами народных
представителей 10-го декабря 1907 года, выражает его в современных терминах;
первая статья кодекса предписывает, чтобы в тех случаях, когда правовая
норма отсутствует, судья решал на основании правила, которое он установил
бы, "если бы был законодателем". Итак, у наиболее демократического и
передового европейского народа судья признается таким же выразителем
народного правосознания, как и народный представитель, призванный
законодательствовать; иногда отдельный судья имеет даже большее значение,
так как в некоторых случаях он решает вопрос единолично, хотя и не
окончательно, ибо благодаря инстанционной системе дело может быть перенесено
в высшую инстанцию. Все это показывает, что народ с развитым правосознанием
должен интересоваться и дорожить своим судом как хранителем и органом своего
правопорядка.
Каково же, однако, отношение нашей интеллигенции к суду? Отметим, что
организация наших судов, созданная Судебными Уставами Александра II 20-го
ноября 1864 г., по принципам, положенным в ее основание, вполне
соответствует тем требованиям, которые предъявляются к суду в правовом
государстве. Суд с такой организацией вполне пригоден для насаждения
истинного правопорядка. Деятели судебной реформы были воодушевлены
стремлением путем новых судов подготовить Россию к правовому строю. Первые
реорганизованные суды по своему личному составу вызывали самые радужные
надежды. Сперва и наше общество отнеслось с живым интересом и любовью к
нашим новым судам. Но теперь, спустя более сорока лет, мы должны с грустью
признать, что все это была иллюзия и у нас нет хорошего суда. Правда,
указывают на то, что с первых же лет вступления в жизнь Судебных Уставов и
до настоящего времени они подвергались неоднократно таи называемой "порче".
Это совершенно верно; "порча" производилась главным образом в двух
направлениях: во-первых, целый ряд дел, преимущественно политических, был
изъят из ведения общих судов и подчинен особым формам следствия и суда; во
вторых, независимость судей все более сокращалась и суды ставились во все
более зависимое положение. Правительство преследовало при этом исключительно
политические цели. И замечательно, что оно сумело загипнотизировать внимание
нашего общества в этом направлении и последнее интересовалось только
политической ролью суда. Даже на суд присяжных у нас существовало только две
точки зрения: или политическая, или общегуманитарная; в лучшем случае, в
суде присяжных у нас видели суд совести в смысле пассивного человеколюбия, а
не деятельного правосознания. Конечно, может быть, по отношению к уголовному
суду политическая точка зрения при наших общественных условиях была
неизбежна. Здесь борьба за право необходимо превращалась в борьбу за тот или
иной политический идеал.
Но поразительно равнодушие нашего общества к гражданскому суду. Широкие
слои общества совсем не интересуются его организацией и деятельностью. Наша
общая пресса никогда не занимается его значением для развития нашего права,
она не сообщает сведений о наиболее важных, с правовой точки зрения,
решениях его и если упоминает о нем, то только из-за сенсационных процессов.
Между тем, если бы наша интеллигенция контролировала и регулировала наш
гражданский суд, который поставлен в сравнительно независимое положение, то
он мог бы оказать громадное влияние на упрочение и развитие нашего
правопорядка. Когда говорят о неустойчивости у нас гражданского
правопорядка, то обыкновенно указывают на дефектность нашего материального
права. Действительно, наш свод законов гражданских архаичен, кодекса
торгового права у нас совсем нет, и некоторые другие области гражданского
оборота почти не регулированы точными нормами писаного права. Но тем большее
значение должен был бы иметь у нас гражданский суд. У народов с развитым
правосознанием, как, например, у римлян и англичан, при тех же условиях
развивалась стройная система неписаного права, а у нас гражданский
правопорядок остается все в том же неустойчивом положении. Конечно, и у нас
есть право, созданное судебными решениями; без этого мы не могли бы
существовать, и это вытекает уже из факта известного постоянства в
деятельности судов. Но ни в одной стране практика верховного кассационного
суда не является такой неустойчивой и противоречивой, как у нас; ни один
кассационный суд не отменяет так часто своих собственных решений, как наш
сенат. В последнее время и на решения Гражданского Кассационного
Департамента Сената сильно влияли мотивы, совершенно чуждые праву; вспомним
хотя бы резкую перемену фронта с 1907 г. по отношению к 683 ст. нашего свода
законов гражданских, регулирующей вопрос о вознаграждении лиц, потерпевших
при эксплуатации железных дорог. Но несомненно, что в непостоянстве нашего
верховного кассационного суда виновато в значительной мере и наше общество,
равнодушное к прочности и разумности господствующего среди него гражданского
правопорядка. Даже наши теоретики юристы мало этим интересуются, и потому
наша сенатская кассационная практика почти совсем не разработана. У нас нет
даже специальных органов печати для выполнения этих задач; так, единственная
ваша еженедельная газета "Право", посвященная отстаиванию и разработке
формального права, существует только десять лет.
Невнимание нашего общества к гражданскому правопорядку тем
поразительнее, что им затрагиваются самые насущные и жизненные интересы его.
Это вопросы повседневные и будничные; от решения их зависит упорядочение
нашей общественной, семейной и материальной жизни.
Каково правосознание нашего общества, таков и наш суд. Только из первых
составов наших реформированных судов можно назвать единичные имена лиц,
оказавших благотворное влияние на наше общественное правосознание; в
последние же два десятилетия из наших судов не выдвинулся ни один судья,
который приобрел бы всеобщую известность и симпатии в русском обществе; о
коллегиях судей, конечно, нечего и говорить. "Судья" не есть у нас почетное
звание, свидетельствующее о беспристрастии, бескорыстии, высоком служении
только интересам права, как это бывает у других народов. У нас не существует
нелицеприятного уголовного суда; даже более, наш уголовный суд превратился в
какое то орудие мести. Тут, конечно, политические причины играют наиболее
решающую роль. Но и наш гражданский суд стоит далеко не на высоте своих
задач. Невежество, небрежность некоторых судей прямо поразительны,
большинство же относится к своему делу, требующему неустанной работы мысли,
без всякого интереса, без вдумчивости, без сознания важности и
ответственности своего положения. Люди, хорошо знающие наш суд, уверяют, что
сколько-нибудь сложные и запутанные юридические дела решаются не на
основании права, а в силу той или иной случайности. В лучшем случае
талантливый и работящий поверенный выдвигает при разборе дела те или другие
детали, свидетельствующие в пользу его доверителей. Однако часто решающим
элементом является даже не видимость права или кажущееся право, а совсем
посторонние соображения. В широких слоях русского общества отсутствует и
истинное понимание значения суда и уважение к нему; это особенно сказывается
на двух элементах из общества, участвующих в каждом суде, — свидетелях и
экспертах. Чрезвычайно часто в наших судах приходится убеждаться, что
свидетели и эксперты совсем не сознают своей настоящей задачи --
способствовать выяснению истины. Насколько легкомысленно некоторые круги
нашего общества относятся к этой задаче, показывают такие невероятные, но
довольно ходячие термины, как "достоверный" или "честный лжесвидетель".
"Скорого суда" для гражданских дел у нас уже давно нет; наши суды завалены
такой массой дел, что дела, проходящие через все инстанции, тянутся у нас
около пяти лет. Нам могут возразить, что непомерная обремененность суда
является главной причиной небрежного и трафаретного отношения судей к своему
делу. Но ведь при подготовленности и осведомленности судей, при интересе к
суду как со стороны его представителей, так и со стороны общества работа
спорилась бы, дела решались бы и легче, и лучше, и скорей. Наконец, при этих
условиях интересы правопорядка приобрели бы настолько решающее значение, что
и количественный состав наших судов не мог бы оставаться в теперешнем
неудовлетворительном положении.
Судебная реформа 1864 года создала у нас и свободных служителей права
— сословие присяжных поверенных. Но и здесь приходится с грустью признать,
что, несмотря на свое существование более сорока лет, сословие присяжных
поверенных мало дало для развития нашего правосознания. У нас были и есть
видные уголовные и политические защитники; правда, среди них встречались
горячие проповедники гуманного отношения к преступнику, но большинство --
это лишь борцы за известный политический идеал, если угодно, за "новое
право", а не "за право" в точном смысле слова. Чересчур увлеченные борьбой
за новое право, они часто забывали об интересах права формального или права
вообще. В конце концов они иногда оказывали плохую услугу и самому "новому
праву", так как руководились больше соображениями политики, чем права. Но
еще меньше пользы принесло наше сословие присяжных поверенных для развития
гражданского правопорядка. Здесь борьба за право чересчур легко вытесняется
другими стремлениями, и наши видные адвокаты сплошь и рядом превращаются в
простых дельцов. Это несомненное доказательство того, что атмосфера нашего
суда и наше общественное правосознание не только не оказывают поддержки в
борьбе за право, но часто даже влияют в противоположном направлении.
Суд не может занимать того высокого положения, которое ему
предназначено, если в обществе нет вполне ясного сознания его настоящих
задач. Что такого сознания у нашей интеллигенции нет, доказательства этого
неисчислимы. Из всей массы их возьмем хотя бы взгляды, высказанные случайно
в нашей Государственной Думе членами ее, как выразителями народного
правосознания. Так, член второй Думы Алексинский, представитель крайней
левой, грозит врагам народа судом его и утверждает, что "этот суд страшнее
всех судов". Через несколько заседаний в той же Думе представитель крайней
правой Шульгин оправдывает военно-полевые суды тем, что они лучше "народного
самосуда", и уверяет, что последствием отмены военно-полевых судов "будет
самосуд в самом ужасном виде", от которого пострадают и невинные. Это
употребление всуе слова "суд" показывает, однако, что представления наших
депутатов о суде отражают еще мировоззрение той эпохи, когда суды
приговаривали отдавать осужденных "на поток и разграбление".
Нельзя винить одни лишь политические условия в том, что у нас плохие
суды; виноваты в этом и мы сами. При совершенно аналогичных политических
условиях у других народов суды все-таки отстаивали право. Поговорка — "есть
судья в Берлине" — относится к концу XVIII и к первой половине XIX
столетия, когда Пруссия была еще абсолютно монархическим государством.
Все, сказанное о низком уровне правосознания нашей интеллигенции
сказано не в суд и не в осуждение. Поражение русской революции и события
последних лет — уже достаточно жестокий приговор над нашей интеллигенцией.
Теперь интеллигенция должна уйти в свой внутренний мир, вникнуть в него для
того, чтобы освежить и оздоровить его. В процессе этой внутренней работы
должно, наконец, пробудиться неистинное правосознание русской интеллигенции.
С верой, что близко то время, когда правосознание нашей интеллигенции
сделается созидателем и творцом нашей новой общественной жизни, с горячим
желанием этого были написаны и эти строки. Путем ряда горьких испытаний
русская интеллигенция должна прийти к признанию, наряду с абсолютными
ценностями — личного самоусовершенствования и нравственного миропорядка, --
также и ценностей относительных — самого обыденного, но прочного и
ненарушимого правопорядка.
Петр Струве
ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ И РЕВОЛЮЦИЯ[xxix]
Россия пережила до новейшей революции, связанной с исходом
русско-японской войны, два революционных кризиса, потрясших народные массы:
смутное время, как эпилог которого мы рассматриваем возмущение Разина, и
пугачевщину. То были крупные потрясения народной жизни, но мы напрасно стали
бы искать в них какой-либо религиозной и политической идеи, приближающей их
к великим переворотам на Западе. Нельзя же подставлять религиозную идею под
участие раскольников в пугачевском бунте? Зато в этих революциях,
неспособных противопоставить что-либо исторической государственности и о нее
разбившихся, с разрушительной силой сказалась борьба социальных интересов.
Революция конца XVI и начала XVII вв. в высшей степени поучительна при
сопоставлении с пережитыми нами событиями. Обычно после революции и ее
победы торжествует реакция в той или иной форме. Смута начала XVII века
представляет ту оригинальную черту, что в этой революции как таковой, как
народном движении непосредственно, минуя реакцию, одержали верх здоровые
государственные элементы общества. И с этой чертой связана другая, не менее
важная: "смута" была не только социальным движением, не только борьбой за
политическую власть, но огромным движением национально-религиозной
самозащиты. Без польского вмешательства великая смута 1598 — 1613 гг. была
бы рядом придворных интриг и переворотов, чередующихся с бессильными и
бессвязными бунтами анархических элементов тогдашнего общества. Польское
вмешательство развернуло смуту в национально-освободительную борьбу, в
которой во главе нации стали ее консервативные общественные силы, способные
на государственное строительство. Если это была великая эпоха, то не потому,
что взбунтовались низы. Их бунт не дал ничего.
Таким образом, в событиях смуты начала XVII века перед нами с
поразительной силой и ясностью выступает неизмеримое значение
государственного и национального начал. С этой точки зрения особенно важен
момент расхождения и борьбы государственных, земских элементов с
противогосударственными, казачьими. За иллюзию общего дела с "ворами" первый
вождь земства Прокопий Ляпунов поплатился собственной жизнью и полным
крушением задуманного им национального предприятия. Те "последние люди
московского государства", которые по зову патриарха Гермогена встали на
спасение государства и под предводительством Минина и Пожарского довели до
конца дело освобождения нации и восстановления государства, совершили это в
борьбе с противогосударственным "воровством" анархических элементов. В
указанном критическом моменте нашей допетровской "смуты", в его общем
психологическом содержании чувствуется что-то современное, слишком
современное...
Социальные результаты смуты для низов населения были не только
ничтожные, они были отрицательные, Поднявшись в анархическом бунте,
направленном против государства, оседлые низы только увеличили свое
собственное закрепощение и социальную силу "господ". И вторая волна
социальной смуты XVII в., движение, связанное с именем Стеньки Разина,
стоившее множества жертв, бессмысленно-жестокое, совершенно "воровское" по
своим приемам, так же бессильно, как и первая волна, разбилась о
государственную мощь.
В этом отношении пугачевщина не представляет ничего нового,
принципиально отличного от смуты 1698 — 1613 гг. и от разиновщины. Тем не
менее социальный смысл и социальное содержание всех этих движений и в
особенности пугачевщины громадны: они могут быть выражены в двух словах --
освобождение крестьян. Пугачев манифестом 31 июля 1774 года
противогосударственно предвосхитил манифест 19-го февраля 1861 г. Неудача
его "воровского" движения была неизбежна: если освобождение крестьян в XVIII
и в начале XIX в. было для государства и верховной власти — по причинам
экономическим и иным — страшно трудным делом, то против государства и
власти осуществить его тогда было невозможно. Дело крестьянского
освобождения было не только погублено, но и извращено в свою
противоположность "воровскими" противогосударственными методами борьбы за
него.
Носителем этого противогосударственного "воровства" было как в XVII,
так и в XVIII в. "казачество" "Казачество" в то время было не тем, чем оно
является теперь: не войсковым сословием, а социальным слоем всего более
далеким от государства и всего более ему враждебным. В этом слое были навыки
и вкусы к военному делу, которое, впрочем, оставалось у него на уровне
организованного коллективного разбоя.
Пугачевщина была последней попыткой казачества поднять и повести против
государства народные низы. С неудачей этой попытки казачество сходит со
сцены как элемент, вносивший в народные массы анархическое и
противогосударственное брожение. Оно само подвергается огосударствлению, и
народные массы в своей борьбе остаются одиноки, пока место казачества не
занимает другая сила. После того как казачество в роли революционного
фактора сходит на нет, в русской жизни зреет новый элемент, который — как
ни мало похож он на казачество в социальном и бытовом отношении — в
политическом смысле приходит ему на смену, является его историческим
преемником. Этот элемент — интеллигенция.
Слово "интеллигенция" может употребляться, конечно, в различных
смыслах. История этого слова в русской обиходной и литературной речи могла
бы составить предмет интересного специального этюда.
Нам приходит на память, в каком смысле говорил в тургеневской "Странной
истории" помещик-откупщик: ""У нас смирно; губернатор меланхолик, губернский
предводитель — холостяк. А впрочем, послезавтра в дворянском собрании
большой бал. Советую съездить: здесь не без красавиц. Ну, и всю нашу
интеллигенцию вы увидите". Мой знакомый, как человек, некогда обучавшийся в
университете, любил употреблять выражения ученые. Он произносил их с
иронией, но и с уважением. Притом известно, что занятие откупами, вместе с
солидностью, развивало в людях некоторое глубокомыслие".
Мы разумеем под интеллигенцией, конечно, не публику, бывающую на балах
в дворянском собрании.
Мы разумеем под этим наименованием даже не "образованный класс". В этом
смысле интеллигенция существует в России давно, ничего особенного не
представляет и никакой казаческой миссии не осуществляет. В известной мере
"образованный класс" составляла в России всегда некоторая часть духовенства,
потом первое место в этом отношении заняло дворянство.
Роль образованного класса была и остается очень велика во всяком
государстве; в государстве отсталом, лежавшем не так давно на крайней
периферии европейской культуры, она, вполне естественно, является громадной.
Не об этом классе и не об его исторически понятной, прозрачной роли,
обусловленной культурною функцией просвещения, идет речь в данном случае.
Интеллигенция в русском политическом развитии есть фактор совершенно
особенный: историческое значение интеллигенции в России определяется ее
отношением к государству в его идее и в его реальном воплощении.
С этой точки зрения интеллигенция, как политическая категория,
объявилась в русской исторической жизни лишь в эпоху реформ и окончательно
обнаружила себя в революцию 1905 — 07 гг.
Идейно же она была подготовлена в замечательную эпоху 40-х гг.
В облике интеллигенции, как идейно-политической силы в русском
историческом развитии, можно различать постоянный элемент, как бы твердую
форму, и элемент более изменчивый, текучий — содержание. Идейной формой
русской интеллигенции является ее отщепенство, ее отчуждение от государства
и враждебность к нему.
Это отщепенство выступает в духовной истории русской интеллигенции в
двух видах: как абсолютное и как относительное. В абсолютном виде оно
является в анархизме, в отрицании государства и всякого общественного
порядка как таковых (Бакунин и князь Кропоткин). Относительным это
отщепенство является в разных видах русского революционного радикализма, к
которому я отношу прежде всего разные формы русского социализма. Исторически
это различие между абсолютным и относительным отщепенством несущественно
(хотя анархисты на нем настаивают), ибо принципиальное отрицание государства
анархизмом есть нечто в высокой степени отвлеченное, так же как
принципиальное признание необходимости общественной власти (т. е. в сущности
государства) революционным радикализмом носит тоже весьма отвлеченный
характер и стушевывается пред враждебностью к государству во всех его
конкретных определениях. Поэтому в известном смысле марксизм, с его учением
о классовой борьбе и государстве как организации классового господства, был
как бы обострением и завершением интеллигентского противогосударственного
отщепенства. Но мы определили бы сущность интеллигенции неполно, если бы
указали на ее отщепенство только в вышеочерченном смысле. Для
интеллигентского отщепенства характерны не только его противогосударственный
характер, но и его безрелигиозность. Отрицая государство, борясь с ним,
интеллигенция отвергает его мистику не во имя какого-нибудь другого
мистического или религиозного начала, а во имя начала рационального и
эмпирического.
В этом заключается глубочайшее философское и психологическое
противоречие, тяготеющее над интеллигенцией. Она отрицает мир во имя мира и
тем самым не служит ни миру, ни Богу. Правда, в русской литературе с легкой
руки, главным образом, Владимира Соловьева установилась своего рода легенда
о религиозности русской интеллигенции. Это, в сущности, — применение к
русской интеллигенции того же самого воззрения, — на мой взгляд
поверхностного и не выдерживающего критики, — которое привело Соловьева к
его известной реабилитации, с точки зрения христианской и религиозной,
противорелигиозных мыслителей. Разница только в том, что западно-европейский
позитивизм и рационализм XVIII в. не в такой полной мере чужд религиозной
идеи, как тот русский позитивизм и рационализм XIX в., которым вспоена вся
наша интеллигенция.
Весь недавно очерченный максимализм русской интеллигенции, формально
роднящий ее с образом ибсеновского Бранда ("все или ничего!"), запечатлен
указанным выше противоречием, и оно вовсе не носит отвлеченного характера;
его жизненный смысл пронизывает всю деятельность интеллигенции, объясняет
все ее политические перипетии.
Говорят, что анархизм и социализм русской интеллигенции есть своего
рода религия. Именно в вышеуказанном максимализме было открыто присутствие
религиозного начала. Далее говорят, что анархизм и социализм суть лишь
особые формы индивидуализма и так же, как последний,
...Закладка в соц.сетях