Жанр: Электронное издание
Pikul-18
...чень отвечали бы "Загадочные
натуры" Шпильгагена... Помните эту книгу? Вознесенский долго шагал молча:
- Простите. Незнаком. Жизнь проходит мимо... пока я тут. По деревьям пробежал
торопкий ветер, сбросил с намокших ветвей тяжелые капли. В окнах домов дрожали трепетные
огни.
- А чем же вы решили заняться, если не служить? Вознесенский без лишних слов взял
женщину за локти, перенес через громадную лужу и только потом ответил:
- Буду писать корреспонденции в "Ведомости"... Не удивляйтесь этому, ибо молодые
годы свои я провел в кругу людей, которые сейчас уже стали... людьми! Правда, я большею
частью встречался с ними за столом, и счастье их, что они умели не только пьянствовать, но и
работать; я же, ваш покорный слуга, только пьянствовал!
Она круто повернулась к нему и - с мольбой в голосе:
- Боже мой, боже мой! Ну зачем вы пьете... зачем?
- Я не пью.
- Я спрашиваю не о сегодняшнем дне, а - вообще... Она даже взяла в свои ладони его
кулаки и трясла их:
- Зачем? Зачем? Идет со мною спокойный и умный человек, который мне нравится, а
завтра он будет как свинья...
Вознесенский даже растерялся перед этим натиском:
- Я как-то странно устроен, дорогая Екатерина Ивановна.
- Ах, оставьте! - возразила она огорченно. - Каждый русский человек устроен всегда
очень странно. И если он не Обломов, то уже наверняка литератор. А если не писатель, то
пьяница. И если не революционер, то... реакционер. Бросьте пить, мой друг! Этим на Руси
никого не удивишь...
Вознесенский отвел от ее лица еловую ветку.
- Я согласен. Но послушайте и вы меня... Каждое мое наблюдение вызывает мысль.
Мысль - на то она и мысль, чтобы тут же, не сходя с места, подвергнуть ее сомнению. А уж
коли проявилось сомнение - значит, и тоска! Вот оттого-то и пью... вернее, пил оттого, -
быстро поправился он.
- А не выдумываете ли вы себе благородные причины, чтобы красиво оправдать свое
пьянство?
Они уже подходили к дому, и секретарь поспешно заговорил:
- Уж если сказать честно, то пью потому, что не вижу просвета в жизни. Посидели бы вы
хоть один день на моем месте. Все эти мужики с прошениями, составленными за три копейки в
кабаке... Какие-то замызганные бабы с детьми... Я им что-то говорю, облаиваю их, как
водится. Они плачут, скулят. А я ведь знаю, что ничто им уже не поможет. И вот сознание
беспомощности своей... ну, разве это не причина для пьянства?
На это она ничего не сказала. Протянула ему руку. Но он жадно поймал и вторую, целовал
их, часто повторяя:
- Вы - чистая, светлая! Спасибо вам... спасибо...
- Мне спасибо? Но - за что же?
- А за то, что разбудили вы меня... Проснулся человек!
Стесняев, увидев свою комнату всю развороченной, сразу понял - унюхали черти
носатые, приказчики, теперь ищут кубышку у него. Жалобно всхлипнув, кинулся за печку,
отодрал половицу, засмеялся в радости:
- Слава те, господи! Тут оне... захоронил славно.
Когда умер старик, великий искус в душе Стесняева был: брать или не брать? И,
отмучившись, он взял... Крепко взял! Стесняев скрыл от горкушинской наследницы (заодно с
бумагами) целый погост Андреевский, где добрый лес уже сотни лет тянулся к небесам на
мачтовый вырост. Скрыл и - продал его на корню в славный монастырь Сийский, а монахи
там - не дураки: еще дальше лес перепродали - прямо в Кронштадт.
"Только бы, - думал теперь Стесняев, - приказчики про сундук не проведали. Лес-то
ладно: за лес меня живым оставят. А вот долги самоедские - тут миллионами пахнет..."
- Опасно стало жить на свете, - сказал Стесняев.
От волнения даже на крыльцо вышел, чтобы проветриться, а там на него мешок из-под
рыбы тухлой накинули, и ну давай палками угождать, да по чему попало. Били крепко -
видать, поужинали перед тем как следует.
Стесняев кое-как заполз обратно в свою конуру, посмотрелся в зеркальце - вся морда в
синяках. Поставил себе примочки, наложил на глаза пятаки медные, как покойник, и лег спать,
сильно обиженный на несовершенство человеческой жизни.
Утром он застал хозяйку в конторе. Пила кофе. Не причесана.
Спросила, однако:
- Ого! За что тебя побили, Алексей?
- Дык народ-то серый, культурности никакой... Нет того, чтобы беседу, скажем, о
возвышенных материях вести. Или - в шашки сыграть... Этого не жди! Вот вино пить да
кулаки чесать... Прямо ужасное отродье народилось в веке девятнадцатом. Но еще имеются
натуры избранные. Вот и я, к примеру...
Поговорили о том, что скоро приедут чердынцы за брусяным камнем, затем Екатерина
Ивановна спросила:
- А грустный-то чего, Алексей?
Стесняев скуксился лицом, завздыхал горестно:
- Годы молодые уходят, а сердце приклонить не к кому. Добро бы урод был какой али
пьющий, того не приметно, а вот же...
Решил тут воодушевленно: "Была не была, а шарахну!"
- Катерина Ивановна, - упал на колени, - свету-то, почитай, что в вашем окошке
только и вижу. Прилетели вы, как птичка божия, на погибель мою. Всю жизнь себя в
целомудрии соблюдал, для полного счастья готовил. Мы не какие-нибудь пустозвоны...
Эльяшева опустила чашку на стол, ударила в пол туфлей:
- А ну - хватит! Или сдурел ты окончательно? Стесняев отпрянул к двери, в душе
посрамил себя: "Дурень я! Тут надо записки томные писать поначалу, в обморок кидаться при
всех, а я... Эх, трескоед!" Ответил:
- Сердечную рану слезами омою... А вы уж не гневайтесь! Рассмеялась тут хозяйка,
сменила гнев на милость:
- Вот орешки кедровые... Хочешь?
- Извольте. Только у нас их "гнидами" прозывают. Девки печорские до них особо охочи
бывают. Щелкают не хуже белок лесных - аж в глазах рябит.
- Ты сам-то, Алексей, разве не здешний?
- Произведен родителями в Усть-Ижме был. Грузинский князь Евсей Осипыч
Паливандов мне крестным отцом приходится. А мы, ижемские, ребята проворные. Ежели нам
конкурент попался, мы его живьем глотаем. Только пуговки от пальто отрыгнем.
- Вот и собирайся в Пустозерск ехать, - наказала хозяйка. - Мною для вывоза
печорской лиственницы в Петербург зафрахтовано судно. Скажи шкиперу Рассмусену, чтобы в
Ревеле половину груза на пристанях господина Русанова оставил, остальное пускай на военную
верфь доставит...
Стесняев собрался скоро. Сложил в кибитку туеса с порохом, водкой запасся, громадный
мешок с баранками сверху водрузил.
- Куда? - крикнул ямщику. - Куда с левого боку на козлы лезешь? Лезь справа, а то
дорога худой будет... Убьют еще!
Потянулись пути лесные да дикие. Стучали колеса по корневищам, в ветроломах бродили
волки, прыгали белки по веткам, висели задавленные в петлях рябчики (не пришел еще
охотник, чтобы их вынуть). А в ледяных родниках плавали оставленные для путников
берестяные ковшички: пей, родимый, вода общая!
В закопченных кушнях, об углы которых приходили чесаться медведи, жили волосатые,
иссохшиеся плотью отшельники. Уже забыли они речь человеческую - просили подаяния
одними глазами. А ведь были когда-то и они молодыми, стреножили в ночном лошадей, бегали
по задворкам щупать толстых девок, кричали на гулянках песни, резали ножиками соперников,
а... теперь:
- Мммм... Хяиба нам... ммм... кинь хлиба!..
Леса кончились, Стесняев отпустил ямщика с лошадьми. Под кряканье уток пустился в
тундру на оленях. Он умышленно загостевал в чумах богатого самоеда Тыко: обнимал его,
хвалил молодую жену, лил в чашку смердящую дешевую водку:
- Пей, Тыко... Я тебе еще пороху отсыплю. Ружо хошь? В город не езди. Тока мне скажи
- и подарю тебе ружо... Ббах! - и зайца нету. Ббах! - и никого нету... Полюбил я тебя,
Тыко.
Ослепшая Тыкова бабушка подползала на карачках к костру, нежно щупала лицо
Стесняева грязными пальцами:
- Хороший бачка у нас... Я ему песни спою.
Стесняев напоил до смерти и бабушку. Слушал ее гнусливые песни - терпеливо. Кутал
плечи Тыковой жены в ситцы:
- Ай да баба! Таких и в Архангельске не видал. Счастливый ты, Тыко; где нашел ее?
Бери ей на платье... Не-не, ничего не возьму. Подарок!
Задобрив Тыково семейство, Стесняев вдруг загрустил:
- А меня губернатор тут вызвал к себе и спрашивает: чего это, мол, Тыко, такой честный
самоедина, а долгов не платит?
- Тыко честна... Тыко собака знай... Губернатор верь мне. Стесняев тут разложил перед
ним ворох "сядэев", будто вязанку дров разбросал по чуму. И заговорил уже строго:
- А это что? Еще дедушка твой у Горкушина накошелял. Сам-то помер, так вот ты, внук,
теперича плати...
Поутру, когда самоеды проспались, Стесняев достал с нарт мешок с сухо гремевшими
связками баранок и сказал Тыко:
- Ты стада свои к Обродску через Камень погонишь скоро, так сослужи мне... Отвези
эти баранки за Пай-Хой, обменяй поштучно на лисиц или песцов. А я уж тебя в беде не покину.
Так и скажу губернатору, хороший самоедина Тыко, честный!
Оставил он мешок с "круглой русской едой", пожалел Тыко:
- Небось башка-то трещит? Вот тебе бутылка. На донышке тут накапает еще тебе... Ты
не будь дураком, снегу туда напихай, пополощи и выпьешь. Оно и ладно будет! Повеселеешь...
Тыко усердно пихал пальцем снег в пустую бутылку.
- Олешков моих когда заберешь? - спросил.
- Сейчас не аркань. Прогуляй их. А когда нажируются, я приеду и заберу их у тебя...
Нарты Стесняева скрылись вдали. Тыко выпил мерзлую воду из бутылки, пахнущую
спиртом. Причмокнул языком:
- Ай, хорош бачка! Полюбил меня...
И началась новая прекрасная жизнь!
Вот он ходит по комнате, застланной шкурами медведей, - а она сидит рядом (такая
милая); вот он пьет крепкий чай, осторожно берет ложечкой варенье - а она сидит рядом
(такая чудная); вот он говорит, вот он любуется, вот он блаженствует - а она все рядом с ним
(такая родная)...
Эльяшева кутает плечи в платок, а голос ее - как шелест опадающих листьев:
- А вам не страшно, что мы сидим вот здесь, в этой глуши, и одно нам теперь осталось
- говорить, говорить, говорить?
Ее рука осторожно ложится ему на плечо:
- Аполлон Касьянович, как это хорошо, что вы стали... вот таким. Я очень рада за вас.
Очень...
Он уходит от нее уже поздним вечером, а душа его в смятении. Не знает - куда деть себя
в этом городе, и удивляется - как мог прожить здесь столько времени до нее? Все наболевшее
и все, что еще только начинает болеть, бессознательно ищет выхода. Бунтует в потемках
сердца. Кричит в нем.
"Нет, - говорит он, слабея, - нельзя... нельзя же ведь!"
Но старое беспощадное чувство, пробившись сквозь сутолоку ощущений, уже выставило
наружу свою гадючью головку, сосет душу ему: "А почему нельзя? Можно - в последний раз!
Она даже не узнает... Один-то раз можно..."
"Она узнает..." Но голос звучит уже не так твердо.
Из дверей кабака несет так одуряюще-сладко. О, этот запах! Есть ли еще благовония на
свете, которые могли бы сравниться с ароматом кабака? Увы, их нету, и они для пьяницы -
почти волшебны. Тут, в этих запахах, все: и вино, и табак, и перегар, и вобла, и - всеобщее
равенство, черт побери!
Крепко выругавшись, Вознесенский рыбкой ныряет в мутную духоту трактира.
Прищелкнул пальцами, прошелся гоголем:
Двадцать девять дней бывает в феврале,
В день последний спят Касьяны на земле.
В этот день для них зеленое вино
Уж особенно пьяно, пьяно, пьяно!
Давненько его не видели здесь. Раскланялся кабатчик:
- Уездному начальству... наше, нижайшее! Что налить? Подкатился к нему нищий
Ленька, бряцая висевшей на поясе кружкой, смахнул шапчонку. Заплясал, закочевряжился.
- Ваше преподобие, - просил деликатно, - не откажите на построение храма!
- А велик ли храм строишь? - спросил его секретарь.
- Да не... не велик. Всего в косушку!
- За что же это я тебе косушку дарить должен?
- Да замерз я за ваше здоровье.
- Ты, я вижу, тоже с затылком... Пшшел. Дай пройти! Оттолкнув нищего, Вознесенский
воровато оглянулся на дверь. Ему вдруг стало страшно, что она может зайти сюда и увидеть
его... Шепотом (отрывистым и страстным) сказал кабатчику:
- Петрушка, налей-ка.
Взял стакан. Скулы даже свело от вожделенной судороги. Но в этот момент, казалось,
снова легла на его плечо рука и слух обожгло дыханием: "Как хорошо, что вы стали таким..."
- Закусить дай, - сказал Вознесенский.
Все готово. Можно начинать. Наклонил и выпил. Потом пожевал. Тут еще налили...
Дорожка укатанная!
- Вот проклятье, - сказал секретарь Петрушке. - Выпить охота, а не могу... Ездил я
тут к одной ведьме старой в Долгощелье, заговорила она меня!
- Бывает, - неохотно согласился кабатчик. - Тут главное - первую пропустить...
вторая сама проскочит. Пейте!
Стакан с размаху опустился на прилавок.
- Ленька! - позвал Вознесенский нищего. - Иди храм сооружать...
И, оставив водку, выскочил из кабака.
Придя домой, секретарь долго шарил бадьей в колодце, распугивая виснувших на срубе
лягушек. Зачерпнув воды, жадно напился, вздыхая при этом шумно - как лошадь. Ввалившись
в свое убогое холостяцкое жилье, сидел на лавке, не зажигая света, тяжело вздыхал. Было ему
сейчас нелегко.
Наконец взял себя в руки. Затеплил огонь. Посуду сдвинул на край стола... Да. Все эти
годы прожиты им бесполезно.
Как последний дурак, больше всех пил, больше всех орал и буянил. Теперь - баста!
Хорошо, что хоть не до конца испохабил душу. Еще тепло в груди и нежно на сердце. Он
полюбил - и обязан доказать женщине, что достоин ее любви. Она ведь, это верно, чистая и
святая... она умная... она все понимает.
А может, и не даром прошли эти годы? Напротив, он узнал здесь много такого, что...
пусть-ка теперь поберегутся его. Хотелось бы разворошить это болото. Посуда мешала даже на
краю стола. Переставил ее на лавку. Сел. Начал так:
"Как живет здешний крестьянин? Живет, как и везде проживает: день за днем - к
смерти ближе. Но дело в том, что..."
В окно потянуло сладковатым дымком - где-то вдали начинали гореть леса. Мутное
желтоватое зарево постепенно наполняло неяркие полуночные небеса русской захолустной
окраины.
Стесняев вернулся из дальней поездки оживленный, внутренне ликующий,
жениховствующий. Долго бродил под окнами, распевая разные местные глупости:
Ты пустила сухоту
По моему по животу,
Рассеяла ты печаль,
И меня тебе не жаль...
Эльяшева распахнула окно:
- Не вой! И без тебя тошно...
Успех в коммерческих делах придает человеку уверенности в своих силах. Наглость
людская зачастую прямо пропорциональна росту кошелька. Стесняев проник к своей хозяйке
- кавалером:
- Очень уж вы образованная, Катерина Ивановна. К вам, языка не поскоблив, и подойти
боязно. Без вас, истинно, мы от дикости совсем было уже ощетинились и, можно сказать, без
просвещения этого самого ошалели в полной мере. Но, с вами поговорив, и я хочу возлегать
умом к таинствам любви.
- Дурак же ты, Алексей... ой и дурак!
- Вы меня, - ответил Стесняев, - и далее дураком считайте. Тем приятнее мне будет в
конце концов умным оказаться. А сейчас я вот книжку одну читаю... Занятная катавасия была с
прынцем Доном Жуаном. Примерно и я в таком же положении нахожусь, как прынц этот.
- Ну-ка разрисуй мне свое положение.
- Пожалте! Он ее любит, и от страсти ужасной у него в грудях стеснение началось, а
обратной склонности заметить не может.
- На этом сегодня и закончим, - решила Эльяшева. Стесняев поклонился ей:
- Как угодно. А только извините за проговорку мою. Эх, Катерина Ивановна! -
запечалился Стесняев. - Не туда вы смотрите своими прекрасными глазками. Вам бы мужа,
пекущегося о вас, а не пьяного горлопана, который бить вас станет...
Она поняла, в чей огород камни летят, и ответила кратко:
- Вон!
На улице ей встретился почтмейстер Пупоедов, запричитал что-то угодливо и
подобострастно. Прошла мимо, сухо кивнув в ответ. Постучала в двери дома Вознесенского -
никто не отозвался, и она, толкнув дверь, шагнула за порог.
Она была здесь не впервые. Вознесенский спал, скинув только сапоги, и через рваные
носки она видела его большие растопыренные пальцы с твердыми желтоватыми ногтями. А
праздничный фрак секретаря, завернутый в холстину, болтался под самым потолком,
распяленный на палках, напоминая пустое выпотрошенное чучело.
Решила не будить его. Присела на лавку и долго не знала, куда сложить перчатки и шляпу.
Кругом - пыль, грязь, запустение.
Потянулась к столу, взяла мелко исписанный лист, надела пенсне.
Вознесенский писал:
"...у нас редко встретишь унылые лица: здесь почти всем весело. Да и чего нам не
веселиться? Чуть ли не каждый день приходится пить даровое вино - то за дозволение
открыть новый кабак, то за приказание прикрыть сельскую школу.
Вот, когда было предложено уступить земли под огородничество, наш кабатчик
обратился к крестьянам:
- Да куды вам эти огороды! Лучше полведра водки у меня возьмите...
- А что, братцы, - толкуют иные, - коли ён вина сулит, так и напишем, что нет
земли у нас под огороды. Как-нибудь проживем, да зато сейчас похмелимся.
- Родимые, два ведра водки не пожалею! - орет кабатчик. - Только составьте
приговор от обчества, что не желаем, мол, на огородах копаться.
- Составим, милок. Ты уж нам винца поднеси. Фимка, чего раззявился? Дуй к бабам за
огурцами..."
Скрипнула дверь. Вошел большой рыжий кот - как хозяин. Глянул на гостью желтым
недоверчивым глазом. Вспрыгнул на кровать, обвил шею Вознесенского, словно горжетка. И
скоро к храпу мужчины прибавилось деликатное мурлыканье...
Она дочитала все до конца:
"...кабак - зло русского человека: ища забвения от нужды и горя, крестьянин несет
последние свои гроши к сидельцу винной лавки. Я не говорю, что лишь одно пьянство вгоняет
русского мужика в нищету (тому социальных причин множество), но оно тут есть одна из
главных причин".
Что ж, будить его не стоит. Он, видно, допоздна работал. "Но как он может жить в таком
кавардаке?" Засучила рукава блузки и яростно, но без шума, чтобы не потревожить спящего,
накинулась на грязь, окружавшую ее. Кот приоткрыл один глаз, сонно наблюдал. В его
прищуре словно читалось коварное: "Валяй-валяй, старайся. Завтра мы с хозяином все
переделаем на старый лад".
Она ушла. Деревянные мостки скрипели под ногами, ветер трепал перья на шляпе - не
могла скрыть улыбки. А когда уже приближалась к дому своему, взлаяли вдалеке собаки -
рыча, захлебываясь, стервенея. Она увидела, что вдогонку за нею несется взлохмаченный
спросонья Вознесенский с жердиной в руках. Запыхавшийся, счастливый и чуточку диковатый,
он нагнал ее.
- Это... вы? - спросил тихо.
- Не понимаю.
- По опыту знаю, что пыль сама по себе не исчезает, а кастрюли не сверкают... Это,
конечно, вы!
И, взяв ее за руку, привел обратно. Растерянно хватал ведра, гремел ухватом, шарил по
полкам. Потом замер и блаженно возвел глаза к потолку.
- Боже! - поразилась она. - Какое у вас глупое сейчас лицо!
- Возможно. Но я вспоминаю... У меня было нечто вкусное. И не знаю, куда оно
делось... Может, я давно съел? Не помню.
Он стал Ломать на колене сухие палки, обкладывая ими чугунок в печи. Бегал на двор -
рвал крапиву.
- Послушайте, что вы там затеваете?
- Как что? Я не отпущу вас без обеда.
- А что у вас сегодня на обед?
- Откуда я знаю? Вот сварится - тогда увидим.
- То есть как это - увидим?
- А так и увидим. У меня всю жизнь существовали только два удивительных блюда.
Одно - жидкое, другое - густое... Какое из них вы желаете сегодня получить?
И когда ужасный обед был готов, госпожа Эльяшева в страхе божием за свою жизнь
робко поднесла ко рту первую ложку.
- Ну как? - спросил он, весь сгорая от любопытства.
- Странно, но действительно получилось.
- А что я вам говорил?..
Она очень внимательно посмотрела на него и вдруг поняла: да, этот человек дорог ей...
Вознесенский просил:
- Вы сейчас что-то подумали обо мне... Что?
- Совсем нет! - ответила она. - Где у вас соль?
- Вот соль. Но я хочу знать, что вы подумали обо мне...
Леса горели вокруг, подступая к городу, солнце тонуло в багровом дыму, короткие дожди
не смогли прибить огня. Стаи белок, задрав хвосты, косяками переплывали реку, спасаясь от
пламени. У собак все морды были в шерсти и беличьей крови. Потом из бурелома целую ночь
ревел медведь. Пинежские мужики пошли на него с рогатинами, но медведь уже сдох, и вместо
лап были у него обгорелые культяпки...
А скоро через город потянулись и первые беженцы-нищие, стронутые неурожаем и
голодом. Тащились они в одиночку и семьями. Мужики были в лыковых ступанцах, а бабы в
веревочных "шептунах" на босу ногу. Стояли под окнами, прося милостыню, потом шли далее.
На спинах у всех примостились жалкие "саватейки", куда они подаяние доброхотное
складывали.
В один из таких дней, кашляя от едкого дыма, Никита вернулся от Липочки Аккуратовой
и застал Екатерину Ивановну на кухне, где она слушала рассказ странника. Лохматый старец,
часто крестясь на иконы, хлебал чаек и говорил плачуще:
- Сторона-то наша задвённая. Да и люди мы просты, не едим пряников писаных. Вот
шел я с Мезени, так страсть как обеднял народец. У иных-то нужда такова, что собаки им
ложки моют, сами спят на кулаке, а ихние-то щи - хоть кнутом хлещи: пузыря не вскочит. В
эту годину неласкову службу божию на ржаных просфорах справлять стали, ан и те-то из
невеяной муки слепляют. Добро бы - из муки, а то и коры туда натолкут...
А потом, когда нищий убрался, госпожа Эльяшева пригласила ссыльного к чаю вечернему
- на своей половине. И были тут, на столе купчихи, икра уральская, мед сарапульский,
рыжики каргопольские, груздочки ярославские, виноград астраханский, пряники тульские,
миноги балтийские...
- Удивительно богата страна, в которой мы живем, - сказала женщина и задумалась. -
Просто сказочная страна!
А под окнами кто-то долго мычал - в тоске безнадежной:
- Христа, спасителя нашего ради... Нам бы тока хлибушка, а сольца-то у нас своя
имеется...
Часть четвертая. "РАСПНИ ЕГО!.."
Богат Тыко! Ох и богат - с двумя бабами живет, каждый день губы оленьи ест. Он даже
кота, говорят, в Пустозерске выменял у купцов русских за тридцать оленей.
Чай-то он не из котла, как другие, а из русского самовара пьет. Даже шаман такой
роскоши не имеет. Инькам (женам своим, лакомкам) Тыко недавно подарил масла топленого.
Когда вытопчет стадо ягель, гонит Тыко олешков дальше - тогда вздрогнет земля, и под
ударами оленьих копыт тысячами гибнут желтобрюхие мыши...
Пора! Пора уже гнать стадо за Камень - к морю, чтобы соленый ветер отбил мошкару.
Иначе затоскуют олешки, забегут, спасаясь от гнуса, по самые уши в ледяные озера, перестанут
кормить себя и падут к осени. А шкуры их будут в дырках, будто картечью пробитые,
прожранные насквозь верткими, как буравы, личинками оводов...
Пора, пора ломать чумы! Тыко уже и нарты подновил на семи копыльях, семь раз плюнул
на ветер, и мешок с "круглой русской едой" (с баранками, что дал ему на обмен Стесняев) он
семью узлами перевязал.
А перед самым отъездом подрались его иньки - старая и молодая. Старая охотника
родила, а молодая не могла народить. Посмотрела молодуха, как баба обмывает настоем грибов
и гнилушек своего сына, которого назвали Ваталя (что значит Лишний), и от зависти лютой
вцепилась в волосы старой жены Тыковой.
Долго возились иньки по тесному чуму, визжали от боли и выли. Затоптали ногами
костер, стало в чуме темно и дымно. В углу своем закашлялась слепая Тыкова бабушка. Тогда
залаяли собаки, чуя непорядок нутром своим, и пришел Тыко. И стал он бить глупых жен, а
бабушка ему помогала. И выволок он инек из чума, посадил рядком в мох, плачущих. Кусок
горящего сала взял, обкурил драчливых вонючей копотью, чтобы грех из них вышел, и сказал
бабам-лакомкам сердито, как повелитель:
- Ломай чумы... ехать к Большой Воде надо.
Сломали. Увязали скарб. И поехали через тундру, сверкая самоваром. Выл в мешке кот,
проданный на погибель безжалостными русскими купцами... Ехали, ехали, ехали. Долго ехали.
Хоркали быки, впряженные в аргиш. Пролетали над тайболой гуси. Под вечер в
болотистом чернолесье жалобно, как дети, плакали белые полярные совы. У редких самоедских
могил, поднятых на шестах и увешанных бубенцами, что звенели на ветру, отпугивая злых
духов, часто топтались на задних лапах медведи: им, косолапым, эта музыка нравилась, они
любили слушать ее...
Ох, и дальний же путь за Камень! В низинах еще снега рыхлые, прыгают нарты с холма на
холм, шипят под полозьями пушистые кочки А по горам, припав к земле животами, лежат
мохнатые волки. Тянут они по ветру острые морды, долго бегут за стадами богатого Тыко, и
пугливые матки-хапторки начинают бодать своих сосунков-пыжиков, чтобы не отставали от
старших...
Поет Тыко песню - хорошую, как всегда:
Я на горы поеду, на вараки высокие,
на вараки поеду. Я набью на вараках много-много оленей,
очень жирных оленей. Я инек своих напою потом водкой,
чтобы все мне завидовали. Я заставлю свою бабушку
песни петь мне,
очень веселые песни...
Свистел хорей над рогами оленей; плакал Ваталя-Лишний, завернутый в бересту и
обложенный мохом; старая бабушка курила медную трубку и радовалась, что ее внук умеет
петь такие дивные умные песни. А сам Тыко в пестрой рубахе из ситца поверх засаленной
вшивой малицы часто спрыгивал
с нарт, бежал с ними рядом. И щупал мешок с баранками - как бы не потерять "круглую
еду", тогда беды не оберешься.
На рассвете аргиш уперся в крутой холм. А на вершине холма громоздился прямо в небо
несуразной глыбой всесильный Нум - главный идол самоедов. Семь голов его смотрели в
разные стороны, и вместо глаз мерцали свинцовые пули. А вокруг стояли помощники Нума -
злые тадебции с мордами, облепленными кровью загнившей и пухом грязным.
Реяли над идолами полуистлевшие кушаки и ленты...
Ветер рванул с неба, провыл в кустах, застучало что-то вокруг, пошел стон по низине - и
упали самоеды лицом в снег, лежали так долго-долго: страшно им было! Потом белого оленя из
аргиша выпрягли, белую собаку из своры вытащили. Собаку Тыко сразу ударил ножом в горло,
напоив свои руки собачьей кровью, и заползал вокруг тадебциев, мазал из по губам и выпуклым
животам, просил на него сильно не сердиться.
Белого быка держала бабушка за задние ноги, а Тыко повернул оленя головой на восход
солнца и задавил тесной петлей. Рухнул бык к п
...Закладка в соц.сетях