Жанр: Электронное издание
Strelcy
...сь разные средства, которые я должен объяснить вам, по моей
обязанности.
Подробно описав орудия пытки,* Гейер, в заключение, объявил
арестантам, что для избежания истязаний остается им один способ: полное
признание в преступлениях. Все отвечали то же, что и прежде.
_______________
* При слове «пытка» нельзя не вспомнить с чувством народной гордости,
что наше отечество опередило на пути человеколюбия просвещеннейшие
государства Европы, и что Екатериною Великой уничтожена была пытка еще
тогда, когда в Европе считали ее необходимой принадлежностью
судопроизводства.
— Вы меня принуждаете приступить к действию, называемому
Verbalterrition. Господин капитан! Не угодно ли вам вложить левую руку в
эту стальную машину. Эй, вы! — продолжал Гейер, обратясь к своим
подчиненным, — покажите капитану, как это сделать должно. Хорошо!
Заверните теперь винт. Довольно! Господин капитан, при втором повороте
винта вы почувствуете боль нестерпимую. Признавайтесь!
— Нет, я не могу признаться в том, в чем не виноват.
— И Verbalterrition, то есть действие инструментов без причинения
боли, как вижу, на вас не действует. К сожалению, теперь должен я
приступить к, действительной пытке. Поверните винт!
Ханыков стиснул зубы и побледнел.
— Третий поворот винта увеличит боль вдесятеро. Признаетесь ли?
— Я невинен; говорю вам, что невинен!
— Не упорствуйте, капитан. Даю вам сроку пятнадцать минут. Если не
признаетесь, то велю повернуть еще раз винт, — и тогда не ручаюсь за
целость костей в вашей руке. Взгляните на часы: теперь без двадцати минут
полночь. Так и быть! Даю вам двадцать минут сроку.
— Замучьте меня до смерти, но я все буду говорить одно и то же! —
сказал твердо Ханыков.
Посреди последовавшего молчания раздавался только однообразный звук
маятника. Каждый удар его болезненно отзывался в сердцах арестантов.
Ханыков посмотрел на часы. Оставалась одна минута до истечения данного ему
срока. Ослабев от страдания, он почти уже решился признанием избавиться от
пытки и безвинно умереть на плахе.
В это время раздался стук в двери.
— Кто там? — спросил сердито Гейер.
— Отопри! — раздался повелительный голос.
Гейер торопливо схватил со стола ключ, подбежал к двери и отворил ее.
Вошли два человека с факелами и за ними герцог Бирон. По данному им знаку
дверь опять заперли. Лицо его было мрачным, брови нахмурены.
— Покажите мне признание преступников, — сказал он Гейеру.
— Ваше высочество! Я еще не успел...
— Не успел? — закричал герцог, топнув ногой. — А что я тебе
приказывал сегодня утром? Я велел не терять ни минуты. Научу ли я тебя не
медлить с исполнением повелений регента!
— Ваше высочество сегодня вечером изволили повелеть, чтобы завтра...
— Ты еще осмеливаешься мне возражать!? Молчи, бездельник. Завтра!
...Я велю обуть тебя и всех твоих ленивцев в испанские сапоги и оставить в
них до завтра. Я надеялся, что ты, не ожидая моих приказаний, постараешься
сегодня же все узнать и меня успокоить; но тебе, я вижу, все равно:
спокойно ли сплю я ночь, или нет. Что ты делал до сих пор? Говори! Ты у
меня был в девять часов вечера, а теперь полночь.
Оробевший Гейер, зная из многих примеров, что милость герцога от
самых маловажных причин, а часто и без причины, переходит в ненависть,
решился прибегнуть ко лжи, чтобы успокоить герцога, и отвечал, заикаясь:
— Я всех арестантов пытал по порядку мекленбургским инструментом.
Никто ни в чем не признался.
— А испанские сапоги? Все мне надобно тебе указывать!
— Я решился прежде испытать действие этой стальной машины.
— В который раз винт повернут?
— Во втор... в третий, ваше высочество.
Бирон осмотрел внимательно машину и нахмурился.
— В забранных бумагах преступников не нашлось ли чего-нибудь?
— Ни одной подозрительной строчки.
Герцог сел к столу и начал перебирать бумаги. Наконец, подняв глаза и
взглянув на Ханыкова, он спросил:
— Это кто?
— Капитан Ханыков, главный из обвиняемых, — отвечал Гейер.
— Итак, ты не хочешь ни в чем признаться? — сказал герцог, устремив
на него грозный взор.
— Я невинен, ваше высочества!
— И ты мне это смеешь говорить! — закричал Бирон, застучав кулаками
по столу и вскочив со стула. — Отверните винт! Возьми его, Гейер, и вели
замуровать, — пусть он, замурованный в стене, умрет с голоду!
Все содрогнулись. Ханыков, призвав на помощь все свое хладнокровие,
твердо сказал герцогу:
— Я готов на казнь, какую угодно! Повторяю, что я невинен. Если
вашему высочеству угодно казнить меня по неизвестным мне причинам, —
казните!
— Зачем был ты в доме ее высочества?
— Она тайно благодетельствовала покойному отцу моему. Благодарность в
сердце сына не есть еще преступление.
— Чем докажешь ты, что одна благодарность заставляла тебя посещать
дом ее высочества, и что под этим предлогом не скрывал ты злых намерений
против меня?
— В бумагах моих вы, вероятно, можете отыскать письмо отца моего,
которое я получил незадолго до его смерти, во время похода: оно
удостоверит ваше высочество, что я говорю правду.
Герцог, пересмотрев бумаги, нашел письмо, о котором говорил Ханыков.
В нем отец его писал о своей усилившейся болезни и завещал сыну за
благодеяния, оказанные ему цесаревной Елизаветой, питать к ней, во всю
жизнь, благодарность.
Прочитав внимательно письмо, Бирон задумался.
— Это письмо ничего не доказывает... В чем обвиняются все прочие
преступники? — спросил он Гейера.
— Они обвиняются только как сообщники капитана.
— Хотя доказательства преступлений ваших слишком ясны, — продолжал
Бирон, — ноя хочу всем вам показать, как я охотно прощаю виновных тогда,
когда это не угрожает общей безопасности. Гейер! Освободить их теперь же!
Однако же предупреждаю вас, что если после этого вы в чем-нибудь еще
окажетесь виновны, хоть в одном дерзком или нескромном слове, то не ждите
уже пощады.
Ханыкову и всем прочим завязали глаза, взяли их под руки и вывели в
коридор. Вскоре они почувствовали себя на свежем воздухе. Потом их
посадили в лодку, долго везли и, высадив на берег, повели далее.
Наконец толпа остановилась. Прислужники Гейера развязали всем глаза и
начали кланяться капитану, поручику и Мурашеву.
— Имеем честь поздравить! — сказал один из них.
— С чем? — спросил Ханыков.
— С милостью герцога. А на водочку-то нам, ваше благородие! —
продолжал прислужник, почесывая за ухом. — Ведь немало мы из-за вас
хлопотали сегодня!
Мурашев, пожав плечами, дал ему рублевик, и прислужники, пожелав всем
спокойной ночи, удалились.
— Где мы теперь? — спросил Ханыков, осматриваясь.
Сквозь тонкий ночной туман, расстилавшийся в нижних слоях воздуха, с
трудом можно было различить вдали освещенные месяцем здания.
— Мы, кажется, посередине Царицына луга, — сказал Мурашев. — Вон,
справа чернеется Летний сад, а слева видна Красная улица. Уф, батюшки! не
в аду ли мы были?.. Куда же пойдем теперь? Милости просим ко мне: дом мой
недалеко отсюда.
VI
Все пошли к дому Мурашева. Приблизясь к воротам, начали стучаться в
калитку.
— Кто там? — закричал прислужник Гейера, выглянув из окна.
— Я хозяин этого дома. Пустите!
— Убирайся! Нам приказано стеречь дом и никого не впускать сюда.
— Вот тебе на! Хозяина в свой дом не пускают! Послушай, любезный, его
высочество, сам герцог...
Окно захлопнулось, и Мурашев замолчал. Как ни стучались в калитку,
все понапрасну.
— Что станешь делать? — воскликнул Мурашев. — Придется ночевать на
улице, у ворот своего дома.
— Пойдемте к моему батюшке! — сказал Аргамаков. — Вон, дом его отсюда
виден.
— Это дело! — подхватил Мурашев. — Да пустит ли он нас? Ведь он такой
пустынник!
Вскоре все приблизились к воротам дома, постучались, но никакого
ответа не было. Отец Аргамакова, строго соблюдавший правила феодосьевщины,
наложил на себя две тысячи земных поклонов за то, что впал в суету, то
есть сообщился в тот день с никонианами*. Умирая от жажды, он остановил на
улице разносчика и выпил два стакана квасу из кружки, к которой
прикасались губы, без сомнения, многих никониан. Раздавшийся у ворот стук
застал его на тысяча двадцать пятом поклоне. Если б в это время сказали
ему, что сын его упал в Фонтанку и тонет, то прежде досчитал он положенное
число поклонов, а потом бы уж побежал спасать сына**.
_______________
* Так называли они всех не отделившихся от православной Церкви после
исправления церковных книг патриархом Никоном.
** В 1751 гаду 1 октября были сочинены раскольниками феодосьевского
толка сорок шесть правил Феодосьевского собора. За нарушение их положены в
наказание большею частью поклоны, которых в сложности определено 13600.
Раскол этот основан в 1706 году дьячком Крестецкого яма Феодосием
Васильевым, который, по перекрещении в раскол, назвался Дионисием.
Даже хладнокровный Ханыков начинал уже терять терпение, когда
отворилась фортка, и шарообразно обстриженная голова с седой бородой
высунулась оттуда*.
_______________
* По правилам феодосиан наказывались сотнею поклонов те, которые не
стригли волос по всей голове кругло, и даже отлучались от их сообщества.
— Кто там?
— Это я, батюшка!
— Да ты не один?
— Это два моих приятеля и мой денщик. Нельзя ли нам ночевать у вас?
Мы были все в большой беде, но она счастливо миновалась.
— В беде? Что мудреного! Кто нынче по ночам бродит, тот как раз в
беду попадет. Нынче и днем-то ходи да оглядывайся.
— Да нас только что из-под стражи выпустили. Мы так измучились, что
не в силах идти далее и ляжем спать на улице, если нас не впустите.
— Не впустите! Кто тебе говорит это? Грешно было бы вас не впустить:
теперь вы почти то же, что бесприютные странники. Подождите, я сейчас
отворю ворота.
Мудрено описать ужас и сожаление старика Аргамакова, когда сын, войдя
со всеми прочими в дом, рассказал ему их приключение.
На другой день, когда все проснулись и встали, старик Аргамаков
пригласил всех к завтраку и посадил сына с гостями за большой стол, а сам
сел за особенный, чтобы в пище и питье не сообщиться с никонианами.
— Давно уж мы не видались с вами, Илья Прохорович! — сказал
Мурашев. — А близко друг от друга живем!
— Что делать, Федор Власьич! Не одного мы стада овцы.
— С позволения вашего, это для меня очень прискорбно. В старину мы
были очень с вами дружны, хлебали часто вместе стерляжью уху, лакомились
осетриной, но с тех пор, как вы рассудили перекреститься в феодосьевскую
веру, ни разу вместе ухи не хлебали.
— В феодосьевскую? Что за феодосьевская! Скажи — в истинную, Федор
Власьич.
— С позволения вашего, я спорить с вами не стану. У меня есть книжица
небольшая, именуемая «Советы премудрости», в ней сказано: «Неоднократно во
всяком веке случается, что маленький философ хватается свидетельствовать
веру, или переделывать элементы и перевертывать свет низом вверх. Не
доверяй сам себе и твоему рассуждению. Новизна есть такой путь, который
приводит к древнейшему греху, то есть отступлению. Причиною всегдашнего
усматривания находившихся в таком погибельном и злосчастливом путии многих
знатных особ, сие есть, что бес всегда по оному пути прежде всех ходил.
Каков бес ни есть, однако в такое время, когда он через притворство
показывает себя богоязливым, бывает угоден женскому полу.»
— Федор Власьич! Пристало ли тебе в моем доме говорить мне
укорительные слова? Никто из наших собратьев не походит на беса, не
притворствует и не угождает женскому; у нас главное правило: убегать от
всякой женщины.
— Вы не поняли меня, Илья Прохорович! Я хотел только сказать, что
большие философы, то есть настоящие мудрецы, никогда не берутся
свидетельствовать веру, а хватаются за это маленькие, и всегда с истинного
пути сбиваются. Вашу, например, веру установил, как говорят, дьячок
Крестецкого яма, Феодосий. С позволения вашего, мне кажется, что его и
маленьким-то философом назвать нельзя: он был дьячок да и только; а
многих, однако, приманил на свою уду и поймал.
— Федор Власьич! Не порицай при мне нашего учителя и не осуждай
ближнего за его звание. Бог смотрит на сердце, а не на звание наше.
— Не сердитесь, Илья Прохорович! Я, пожалуй, замолчу; но, с вашего
позволения, никогда бы не поверил я дьячку.
— Все вы, никониане, так упорствуете против истинного учения!
— Да чем доказать можно, что оно истинно?
— Чем!.. чем!.. Давай, например, мне самого злого зелья: я выпью — и
мне ничего не сделается. Уверуешь ли ты тогда? Поклянитесь все вы, теперь
меня слушающие, обратиться к вере истинной, если увидите совершившееся
чудо. Поклянитесь! Я сейчас готов испить чашу с зельем для обращения и
спасения вашего. Не отступлю от веры истинной до конца! Не испугаешь меня
и ты, правитель нечестивый, еретик Бирон! Вели сжечь меня: я готов принять
венец мученический; не устрашусь угроз твоих.
— Разве Бирон угрожал вам, батюшка? — спросил молодой Аргамаков,
которого привели в беспокойство последние слова отца.
— Да, любезный сын. На меня кто-то донес ему; секретарь его приходил
ко мне и объявил, что меня сожгут, как Возницына, а все мое имение возьмут
в казну, если я не подпишу клятвенного отречения от веры моей. Он дал мне
два дня на размышление.
— Боже мой! — воскликнул сын, вскочив со стула. — Батюшка! Неужели вы
захотите погубить себя?
Он любил искренно своего старого отца, несмотря на все его
странности. Никогда и мысленно не осуждал он его усердие к расколу.
Честность старика Аргамакова, его бескорыстие и готовность помогать
ближнему невольно заставляли всякого уважать его, кто имел случай узнать
его поближе. Сын всегда избегал прений с отцом своим о вере, убедясь из
опытов, что они огорчали только старика, зато и старик горячо любил своего
сына за его почтительность, никогда не сердился на него за разность
религиозных мнений и питал в душе тайную надежду, что пример его и кроткие
убеждения побудят, наконец, сына принять учение, которое считал старик
истинным.
Гибель, грозившая отцу, принудила молодого Аргамакова высказать ему
все, что он думал об учении феодосьевского раскола. С жаром просил он его
не противиться воле Бирона и отказаться от своего заблуждения.
— Вот до чего дожил я! — воскликнул старик, подняв глаза к небу. —
Сын искушает меня и хочет ввергнуть Душу в вечную погибель! Нет! Не будет
этого. Замолчи, искуситель! Не совратить тебе меня с пути истинного; не
лишишь ты меня венца мученического. Вижу, вижу тайные помыслы твои. До сих
пор я не давал тебе благословения на женитьбу, и ты надеешься, что,
совратив меня с пути спасения, упросишь благословить тебя на брак. Не губи
отца твоего для угождения страстям своим. Не соглашаясь на женитьбу твою,
я надеялся сохранить для тебя сокровище целомудрия и открыть двери
райские. Я желал тебе добра, нескончаемого блаженства, а ты...
Старик закрыл лицо руками и заплакал.
— Бог свидетель, — воскликнул с жаром сын, — что я не о себе теперь
думаю, батюшка: одна любовь к вам заставила меня говорить.
— Через день меня не будет уже на свете: пострадаю за мою веру. Пусть
прах мой обратится в пепел и развеется ветром: временный огонь спасет меня
от вечного.
Сказав это, старик подошел к сундуку и вынул оттуда кожаный кошелек,
наполненный золотом.
— Любезный сын! Вот все, что я накопил честными трудами в течение
целой жизни. Отдаю это тебе... Не забывай бедных... Если ты уже не можешь
быть счастливым в этой жизни без брака, даю тебе мое благословение...
Прости, Господи, слабость мою!.. Потщись, любезный сын, другими добрыми
делами вознаградить неоцененное сокровище целомудрия, которое ты
потеряешь, и заслужить вечное блаженство. Будь счастлив и в этой жизни и в
будущей, и молись за грешного отца твоего.
— Нет, любезный батюшка! Вы не умрете: я спасу вас во что бы то ни
стало.
Ханыков, погруженный в мрачные размышления, ходил взад и вперед по
комнате. Мурашев, растрогавшись, утирал рукавом слезы, которые
навертывались на его глаза. Старик Аргамаков возбуждал к себе чувство, в
котором уважение к его твердой решимости и сожаление об его заблуждении
сливались странным образом.
Мурашев тихонько вышел из комнаты и побрел к своему дому, придумывая
средство к спасению отца своего молодого приятеля. Прислужник Гейера,
выглянув из окна, снова разбранил и отогнал хозяина от ворот. Мурашев, в
свою очередь, разбранив про себя прислужника и облегчив этим сердце,
отправился отыскивать Гейера, чтобы просить его о приказании освободить
дом его из-под караула. Целый день бродил он по всему городу, но Гейер,
как клад, нигде не показывался. Мурашев поздно вечером вынужден был опять
возвратиться на ночлег к старику Аргамакову. Срок, данный последнему на
размышление, должен был истечь на другой день утром. Валериан и друг его,
Ханыков, истощили все просьбы и убеждения. Ужасаясь участи, ожидавшей
старика, целую ночь они советовались и ничего не могли придумать.
Утром явился Гейер с прислужником, с тем самым, с которым он,
завернутый в плащ, за несколько дней до того разговаривал на Симеоновском
мосту.
— А! — сказал он, — да здесь все знакомые! Нельзя ли, господа, выйти
на минуту в другую комнату: я должен переговорить с хозяином дома.
Все повиновались.
— Ну, почтенный! — продолжал он, обратясь к старику Аргамакову, — я
прислан к тебе от его высочества. Ты, надеюсь, уже решился отказаться от
ереси. Подпиши эту бумагу: я представлю ее герцогу, и дело кончится тем,
что ты заплатишь штраф да за тобой представят надзор.
— Я уже сказал, что ни за что на свете не сделаюсь отступником от
истинной веры, и теперь тоже повторяю. Пусть сожгут меня, не хочу
откупиться от блаженной смерти мученика; не возьму греха на душу: купить
за деньги право поклоняться Господу поклонением истинным.
— Ого, любезный! Да ты, я вижу, упрям до чрезвычайности. Так знай же,
что если не одумаешься и будешь противиться воле герцога, то я теперь же
возьму тебя под стражу, и через несколько дней тебя сожгут.
— Делайте со мною, что хотите: на все готов за веру истинную.
— Хорошо! Прекрасно!.. Стереги его и никуда не выпускай! — сказал
Гейер своему прислужнику. — Я сейчас же должен съездить к его высочеству и
обо всем доложить. Признаться, старик, мне за тебя страшно!.. До свидания!
Гейер удалился, а Валериан и Ханыков с Мурашевым немедленно вошли
опять в комнату. Узнав, чем кончились переговоры между стариком и Гейером,
Валериан не мог удержать слез своих, Ханыков пожал плечами и вздохнул, а
Мурашев начал ходить большими шагами по комнате, восклицая:
— Ах, Господи Боже мой! Что за напасть!
Наконец он обратился вдруг к прислужнику Гейера, взял его за руку и
вызвал в другую комнату.
— Я тебе, почтенный, заплачу пяток червонцев, если не помешаешь мне
сделать то, что я придумал. Согласен ли ты? Я, авось, уломаю старика: он
подпишет отречение и штраф заплатит.
— Пожалуй, я согласен. Только выпустить его отсюда никак нельзя! —
отвечал прислужник.
— Да и не нужно! Возьми же, любезный, вот тебе пять червонцев.
Федор Власьич после того куда-то отправился, и вскоре возвратился,
неся в склянке какую-то жидкость.
— Ты обещал нам, Илья Прохорыч, — сказал он старику Аргамакову, —
показать чудо для обращения нас к вере истинной, и спрашивал: уверуем ли
мы, если ты выпьешь яду, и тебе ничего не сделается? Хотелось бы мне
убедиться в истине веры твоей. Я бы тотчас же в твою веру перекрестился.
— Поклянись в этом! — воскликнул старик, с восторгом схватив его за
руку.
— Изволь, клянусь! Только...
— Что у тебя в склянке?
— Яд, да какой! Ну такое злое зелье, что и глядеть на него страшно!
— Давай сюда! Помни же свою клятву. Мне приятно перед смертью,
которую приму от Бирона, обратить еще одного ближнего на путь истины.
— Батюшка! Что вы делаете! Остановитесь! Я донесу на вас, Федор
Власьич, как на отравителя, если осмелитесь дать батюшке хоть каплю этого
яда.
— Не мешай мне, сын, и не бойся. Увидишь, что я останусь невредим.
Дай сюда склянку, Федор Власьич!
— Не давай, не смей давать! — закричали Валериан и друг его, бросясь
к Мурашеву.
— Да не горячитесь, господа! Не забудьте, что это чудо может
послужить к общему нашему спасению. Я ведь не вдруг же дам яду, я поступлю
осторожно: не бойтесь!
Офицеры, хотя и не поняли еще намерений Мурашева, но удостоверились,
что он вреда никакого не сделает.
Взяв стакан, Мурашев вылил в него из склянки половину жидкости.
— По-настоящему, мне нельзя этого дозволить! — сказал прислужник.
— И! Почтенный! — возразил Мурашев, — будь спокоен: я не дам Илье
Прохорычу ни капли! Что мне за охота в беду попасть!
Старик Аргамаков, между тем, неожиданно схватил стакан и выпил.
Прислужник ахнул и устремил на него глаза с любопытным ожиданием; молодой
Аргамаков и друг его, сильно встревоженные, не знали, что делать, и с
беспокойством смотрели то на старика, набожно поднявшего глаза к небу, то
на Мурашева, потупившего глаза в землю. Несколько времени длилось
молчание.
К изумлению всех, выпитый яд не произвел никакого действия. Одного
Мурашева это не удивило; он, для спасения соседа своего от костра,
придумал дать ему, под видом яда, голландской полынной водки, зная, что
старик, с молодых лет строго державшийся правил феодосиан, никогда не
пивал даже простого русского вина, а о вкусе иностранных водок не имел и
понятия.
— Веруешь ли теперь? — спросил Аргамаков Мурашева торжественным
голосом. — Своими глазами ты видишь чудо, совершившееся надо мною,
недостойным: злое зелье мне не повредило. Поклонись же нашему Богу, и
отрекись от вашего.* Помнишь ли свою клятву?
_______________
* Феодосиане утверждали, что у них один Бог, а у не принадлежащих к
их расколу — другой.
— Удивительное дело! — прошептал Мурашев с притворным смущением. —
Может быть, я достал яду не такого сильного! Притом ты выпил менее
половины склянки.
— Давай еще, давай полный стакан! Увидишь, что и от этого мне ничего
не сделается.
— Ну, не ручайся, Илья Прохорыч.
— Наливай, не сомневаясь! Узришь еще большее чудо, и тогда отречешься
от своего нечестия. Наливай полнее! Не страшись и не опасайся. Я выпью,
пожалуй, еще третий стакан, если двух мало, для обращения твоего к нашей
вере истинной.
— Нет, Илья Прохорыч, и двух будет довольно.
Естественно, что от двух стаканов полынной водки у набожного старика
зашумело в голове. Природный его характер, решительный и склонный к
веселости, давно и постоянно подавляемый строгими правилами феодосьевского
раскола, начал прорываться за эту преграду, как в весеннее полноводье
речка через ветхую плотину.
— Ну что, любезный Федор Власьич, — сказал он, бодро расхаживая по
комнате, — ты теперь уже наш?
— Нет еще, Илья Прохорыч.
— Как нет? Ты видишь, что мне ничего не сделалось. Истинно, я от
твоего зелья чувствую себя только веселее. Так, что-то на душе легко.
— Послушай, Илья Прохорыч, я тебе дал клятву, и ты мне также дай.
Если ты через полчаса пройдешь из этого угла в другой, то есть от запада к
востоку, прямо, то докажешь неоспоримо, что вера твоя прямая и истинная, —
тогда я твой; если же не исполнишь этого и повернешь в сторону, на север
или на юг, тогда будет это знамением, что вера твоя не истинна. Поклянись,
что ты тогда от нее отречешься и будешь наш.
— Изволь, любезный Федор Власьич, изволь, клянусь благочестивым
Дионисием, великим учителем нашим и старшим наставником в древнем
благочестии. Увидишь, что я хоть по ниточке пройду сто раз из угла в угол,
и не сверну ни направо, ни налево.
Мурашев усадил старика на софу, и когда прошло полчаса, напомнил ему
клятвенное его обещание. Аргамаков, встав в угол комнаты и оборотясь лицом
к востоку, твердыми шагами пошел в другой угол.
— Видишь, Федор Власьич, — сказал он, остановясь посередине
комнаты, — сбиваюсь ли я с прямого пути? Доколе будешь упорствовать в
твоем неверии?
— Да ведь ты еще не дошел до другого угла, Илья Прохорыч.
— За этим дело не станет, — вот, смотри!
— Эй, эй! К югу заворачиваешь, или нет, поправился. А вот уж теперь,
воля твоя, тебя несет невидимая сила прямо к северу.
— Неправда. Летом прямехонько против этого окошка солнце восходит —
именно тут истинный восток. Да подожди, впрочем, я снова из угла в угол
пройду. Смотрите!
В этот раз невидимая сила увлекла усердного последователя
феодосьевского учения прямо к югу, и так быстро, что он верно бы упал,
если б не успел сесть на софу.
— Горе мне, грешнику! — воскликнул он, сплеснув руками.
— Теперь уже видишь ты сам, Илья Прохорыч, что забрел в такую
сторону, где солнце никогда не восходит.
— Горе мне, грешнику! Что я сделал? Погиб я, пропал навеки! Верно,
лукавый положил мне под ноги камень преткновения.
— А клятву свою ты не забыл, Илья Прохорыч? Ты ведь поклялся вашим
великим учителем Дионисием.
— Поклялся, истинно поклялся, делать нечего! — воскликнул старик,
вскочив с софы.
— И верно не захочешь быть клятвопреступником?
— Клятвопреступником? Чтоб я сделался клятвопреступником!? Нет, не
будет этого! Не только клятву, но и простое слово всегда я свято
исполнял... Не поддержал ты меня, Дионисий, и я тебя не поддержу. Сам ты
виноват, впредь своих не выдавай.
— Да кого может дьячок поддержать, Илья Прохорыч? Верно, е
...Закладка в соц.сетях