Жанр: Электронное издание
Уильям Фолкнер. Притча
...он, пошатываясь, и чуть не упал навзничь через
скамью, словно от удара, но сержант поддержал его.
- Майор разберется, - сказал сержант. - Дай сюда бумагу.
Капрал отдал.
- Выходите, - сказал сержант. - Оба.
И тут сидевшие в камере увидели за дверью еще одну колонну вооруженных
солдат, очевидно новых, ждущих. Оба арестанта направились к двери и вышли,
за ними сержант, потом солдат; лязгнула железная дверь, звук этот показался
сидящим в камере многозначительным, зловещим; за дверью Полчек сказал, не
понижая голоса:
- Мне обещан коньяк. Где он?
- Заткнись, - сказал сержант. - Получишь, что положено, не бойся.
- Так-то будет лучше, - сказал Полчек. - Если не получу, то смотрите.
- Я ему уже сказал, - послышался голос сержанта. - Если он не
заткнется, уйми его.
- С удовольствием, сержант, - ответил другой голос. - Это я умею.
- Веди их, - сказал сержант.
Однако не успел еще затихнуть лязг двери, капрал сказал, не громко,
лишь торопливо, по-прежнему мягко, не властно, лишь твердо:
- Ешьте.
Тот же человек снова попытался что-то сказать, но капрал опередил его.
- Ешьте. В следующий приход он заберет отсюда все.
Но они пропустили это мимо ушей. Дверь почти немедленно распахнулась
снова, однако на этот раз вошел один только сержант, одиннадцать оставшихся
повернулись к нему, а он обратился к капралу, сидящему во главе уставленного
стола.
- Ты.
- Я? - отозвался капрал.
- Да, - сказал сержант.
Но капрал не шевельнулся. Снова спросил:
- Ты имеешь в виду меня?
- Да, - ответил сержант. - Пошли.
Капрал поднялся. Он бросил быстрый взгляд на десять лиц, обращенных
теперь к нему, - грязных, небритых, напряженных, изнуренных долгим
недосыпанием, встревоженных, но совершенно единых даже, собственно говоря,
не в надежде, не в ожидании: может быть, лишь в неразрывности,
неразделимости.
- Ты будешь старшим, Поль, - сказал он бретонцу.
- Хорошо, - ответил бретонец. - Пока ты не вернешься. Однако на сей раз
коридор был пуст; сержант сам затворил дверь, повернул тяжелый ключ и сунул
его в карман. Не было видно никого там, где он - капрал - рассчитывал
увидеть вооруженных людей, дожидающихся, пока люди из белой сверкающей
комнаты не пошлют за ними в последний раз. Потом сержант отошел от двери, и
тут он - капрал - понял, что они даже немного спешат: отнюдь не крадучись,
даже не осторожно, лишь торопливо, быстро шагают по коридору, пройденному им
уже трижды - один раз накануне утром, когда их ссадили с грузовика и отвели
в камеру, и дважды прошлой ночью, когда их возили в отель и обратно; их -
его и сержанта - тяжелые сапоги не лязгали, потому что (такой современной
была фабрика - когда она была фабрикой) под ногами был не камень, а кирпич;
они издавали глухой, тяжелый звук, казавшийся лишь громче оттого, что их
было четыре, а не двадцать шесть плюс сапоги охранников. И ему казалось, что
не существует другого выхода, кроме одного, другого пути, кроме прямого,
поэтому он чуть не прошел мимо маленькой арки с запертой железной калиткой,
но сержант остановил его и повернул; казалось, что ни в коридоре, ни
поблизости никого нет; поэтому он разглядел силуэт шлема и винтовки, лишь
когда солдат отпер наружную калитку и распахнул ее.
Не сразу разглядел он и автомобиль, сержант не прикасался к нему,
просто, не замедляя шага, скорости, вел его, словно бы одной лишь
собственной близостью, через калитку, в проход, к глухой стене, возле
которой стоял большой черный автомобиль, которого он не заметил из-за тишины
- не той гулкой пустоты, в которой только что раздавались их шаги, а
какого-то ее тупика, он, сержант, и оба охранника - тот, что отпер им
калитку и потом запер, и его напарник по другую ее сторону, - стоящие даже
не вольно, а небрежно, с винтовками у ноги, неподвижные, отчужденные, словно
не видящие тех, для кого сами были невидимы, находились словно бы в каком-то
вакууме тишины, окруженном далеким и неослабным шумом города. Потом он
увидел автомобиль. Он не остановился, это была лишь заминка, сержант едва
успел коснуться его плечом. Водитель даже не подумал выйти; сержант
распахнул дверцу сам, его плечо и на сей раз рука твердо и настойчиво
уперлись капралу в спину, потому что он замер, выпрямившись, и не двинулся,
не шевельнулся, даже когда из автомобиля послышался голос: "Сюда, мое дитя";
после этого он был неподвижен еще секунду, потом нагнулся и влез в машину,
разглядев при этом легкий блеск околыша и очертания лица над черным,
окутывающим плащом.
Сержант лишь захлопнул за капралом дверцу, машина тронулась; в машине с
ним были только двое: старик в слишком большом чине, чтобы носить
смертоносное оружие, даже если и не слишком старый, чтобы пользоваться им, и
водитель, руки которого все равно были заняты, даже если бы он не сидел
спиной к капралу, а за прошедшие четыре дня возле него постоянно были не
один или двое, а от двадцати до тысячи вооруженных людей, уже державших
палец на спусковом крючке; машина выехала из лагеря и, хотя от старика в
фуражке с галунами и в плаще цвета ночи, сидящего в углу напротив него, не
последовало ни указания, ни приказа, понеслась не в город, а по окраине, все
быстрее и быстрее, оглашая гулким эхом узкие улицы пустынных кварталов,
делая резкие повороты, словно сама знала место назначения; потом окраина
осталась позади, дорога пошла вверх, и капрал стал догадываться, куда они
едут; город, уходя вниз, начинал открываться им; старик опять не произнес ни
слова; машина просто остановилась, и, глядя мимо изящного тонкого профиля
под словно бы невыносимой тяжестью фуражки с околышем и галунами, капрал
увидел не Place de Ville - они были еще не так высоко над городом, - а
словно бы зарево ее неустанной и бессонной тревоги, принявшей блеск и сияние
света.
- Побыстрее, мое дитя, - сказал старый генерал, на сей раз не ему, а
водителю. Автомобиль тронулся, и теперь капрал догадался, куда они едут,
потому что впереди находилась лишь старая римская крепость. Но если он при
этом ощутил прилив какого-то инстинктивного и чисто физического страха, то
заметно этого не было. И если в эту минуту разум говорил ему: _Ерунда. Твоя
тайная казнь в укромном месте сделала бы невозможным то, ради чего они
остановили войну и заперли в камеру всех тринадцать_, - то этого не было
слышно: он просто сидел, выпрямись, не откидываясь на спинку сиденья,
настороженный, но совершенно хладнокровный, сосредоточенный и сдержанный;
автомобиль, уже на второй скорости, но по-прежнему быстро проходил последние
крутые извилистые повороты, потом наконец каменная громада крепости словно
бы надвинулась и нависла зловещей тенью; автомобиль, сделав последний
разворот, остановился, потому что ехать дальше было невозможно, и не
водитель, а сам старый генерал распахнул дверцу, вылез и придержал ее,
капрал последовал за ним, выпрямился и хотел было взглянуть на город, но
старый генерал сказал: "Нет, пока не надо", - и повернулся в другую сторону,
капрал стал взбираться вслед за ним по последнему, крутому и каменистому,
склону, где можно было двигаться только пешком; старая крепость не высилась
над ними, а припадала к земле, она была не готической, а римской: не
вздымалась из несбывшихся надежд человека к звездам, а, выделяясь на их
фоне, словно щит или сжатый кулак, напоминала о его смертности.
- Теперь обернись и взгляни, - сказал старый генерал. Но капрал уже
обернулся, глядел - вниз, в черноту, где лежал город, мерцая, словно груда
сухих тлеющих листьев, мириадами огней страдания и непокоя, более густых,
плотных, чем звезды, будто вся непроглядная тьма и весь неизбывный ужас
хлынули сплошным валом, волной на Place de Ville и затопили ее.
- Смотри. Слушай. Запоминай. Одну минуту, потом выбрось это из головы.
Забудь о том страдании. Ты заставил их бояться и страдать, но завтра ты
снимешь с их душ бремя того и другого, и они будут лишь ненавидеть тебя - из
ярости, что ты привел их в ужас, из благодарности, что избавил от него, и
из-за того, что ты уже будешь недоступен ни тому, ни другому. Поэтому
выбрось это из головы и сними бремя со своей души. Теперь посмотри дальше.
Перед тобой вся земля, вернее, половина ее, целая половина земли до самого
горизонта. Правда, она темная, но темная лишь отсюда; ее темнота - это лишь
та же безвестность, которую человек может сомкнуть, словно занавес, за своим
прошлым, и не только когда его вынудит к этому отчаяние, но и когда ему
захочется этого для покоя и уединения. Конечно, сейчас в ней ему открыт лишь
один путь: на запад, лишь одно - западное - полушарие сейчас доступно ему.
Но и оно достаточно велико для уединения на год, потому что это состояние
продлится не больше года, и потом уже ему будет доступна вся земля. Они
попросят встречи для выработки условий уже нынешней зимой; в будущем году мы
даже добьемся того, что назовем миром, - на короткое время. Просить о нем
будем не мы: просить будут они - немцы, лучшие на свете солдаты в настоящее
время или даже в течение двух тысяч лет, потому что даже римляне не смогли
их покорить, - единственный на земле народ с призванием и страстью даже не к
славе, а к войне, они ведут войну не для покорения и завоевания, а как
обычное занятие, как работу, и проиграют нынешнюю именно по этой причине:
потому что они лучшие солдаты на свете; не мы, французы и англичане,
принимающие войну лишь как последнее средство, когда все остальное не
возымело успеха, а они, немцы, не отступившие ни на фут с тех пор, как почти
четыре года назад перешли бельгийскую границу; и с тех пор каждое решение
было либо их, либо ничьим, они не остановятся даже теперь, хотя понимают,
что еще одна победа погубит их; возможно, они одержат еще две или три победы
(количество не будет иметь значения), а потом будут вынуждены
капитулировать, потому что характерным свойством войны является ее
гермафродитизм; первопричины победы и поражения кроются в одном теле, и
необходимый противник, враг, - это лишь ложе, на котором они изнуряют друг
друга, порок, лишь еще более жуткий и роковой оттого, что меж ними нет
преграды или границы, способной исцелить их лишь нормальным расстоянием,
невозможностью совокупляться, от чего их не спасает даже оргазм; это
наиболее расточительный и роковой порок из всех, до сих пор изобретенных
человеком, в сравнении с ним обычный разврат, пьянство и азартные игры,
способные, как бессмысленно верит человек, погубить его, - не более чем
леденец в сравнении с бутылкой, куртизанкой и игорным столом. Порок этот
укоренился в человеке так давно, что уже стал достойным принципом поведения,
национальным алтарем его любви к пролитию крови и славным жертвам. Даже
более того: необходимым условием не господства нации, а ее выживания, мы с
тобой видели в войне последнее прибежище политики; я, разумеется, нет, но ты
увидишь - сможешь увидеть, если захочешь, - как она станет последним
спасением от банкротства, ты увидишь - сможешь увидеть, если захочешь, - тот
день, когда нация, обедневшая от перенаселенности, объявит войну богатому и
великодушному противнику, который разгромит ее в самые сжатые сроки и станет
кормить ее народ из своих запасов. Но сегодня эта проблема не стоит перед
нами, и даже если бы стояла, то, находясь в союзе с самым богатым
победителем, мы - Франция и Англия - оказались бы в благоприятной ситуации,
дающей возможность извлечь из своей победы почти столько же, сколько немцы
извлекут из поражения. Наша - если угодно, назови ее моей - проблема более
неотложна. Мы живем на земле. Половина ее сейчас в твоем распоряжении; очень
может быть, что к Новому году в твоем распоряжении будет она вся, все ее
Пределы, за исключением этого крошечного гнойника, который люди называют
Европой, - и кто знает? - со временем, при некоторой сдержанности и
осторожности, ты, если захочешь, снова обретешь и ее. Возьми мой автомобиль
- ты умеешь водить, не так ли?
- Да, - сказал капрал. - И уехать?
- Послушай, - сказал старый генерал. - Возьми автомобиль. Если ты
умеешь водить, флажок на капоте проведет тебя в любое место Европы к западу
от немецкой линии фронта; если ты водишь хорошо, мотор под капотом доставит
тебя к побережью - в Брест или Марсель - за два дня; у меня заготовлены
бумаги, которые позволят тебе сесть там на любой корабль и отдавать
приказания капитану. Потом Южная Америка-Азия-тихоокеанские острова; выбрось
все это из головы, откажись от своей пустой и тщетной мечты. Нет, нет, -
торопливо продолжал он, - не думай, что о тебе низкого мнения - в
понедельник ты за пять минут остановил войну, которую немцы, лучшие солдаты
в Европе, за четыре года так и не вывели из тупика. Разумеется, ты получишь
деньги, но лишь в сумме, дающей тебе независимость орла или бандита. Я не
подкупаю тебя деньгами. Я предоставляю тебе свободу.
- Покинуть их, - сказал капрал.
Быстрым, коротким движением руки старый генерал указал на измученный,
неспящий город, раскинувшийся внизу, - в этом жесте не было ни презрения,
ничего, рука лишь протянулась и снова исчезла, скрылась под плащом цвета
полуночи.
- Их? Где они были начиная с понедельника? Почему они голыми руками,
поскольку их достаточно, не снесли по кирпичу стены, для возведения которых
потребовалось гораздо меньше рук, или не сорвали с петель дверь, для
запирания которой хватило одной руки, и не освободили всех вас, готовых
погибнуть ради них? Где две тысячи девятьсот восемьдесят семь остальных, что
были - или ты считал, что были, - с тобой в понедельник на рассвете? Почему,
когда ты вышел за проволоку, все они не бросили винтовки и не последовали за
тобой, если верили тоже, что обладают оружием и защитой из арсенала
неуязвимых человеческих стремлений, надежды и веры? Почему хотя бы эти три
тысячи - их бы хватило - не развалили стену и не сорвали дверь, ведь, хотя
бы пять минут, они верили настолько, чтобы пойти на риск, вы же знали, чем
рискуете, - три тысячи, вернее, без двенадцати человек, запертых в одних
стенах с тобой? Где были даже эти двенадцать? Один из них, твой
соотечественник, побратим, быть может, даже родственник, поскольку вы там
все когда-то были кровными родственниками, - один зеттлани отрекся от тебя,
а другой - зеттлани или нет, родственник или нет, но принятый в ваше
братство надежды и веры, - Полчек, предал тебя еще в воскресенье ночью.
Понимаешь? У тебя есть даже замена в твоем деле, так Бог создал ягненка,
который спас Исаака, - если Полчека можно назвать ягненком. Завтра я возьму
Полчека, казню его с барабанным боем и фанфарами; ты не только отомстишь за
себя и три тысячи преданных, ты вновь обретешь уважение всех тех внизу, кто
даже не ложится в постель из неистового стремления проклинать тебя. Отдай
мне Полчека и прими свободу.
- Остаются еще десять, - сказал капрал.
- Давай испробуем вот что. Мы останемся здесь, я отправлю автомобиль с
приказом отпереть и открыть ту дверь, а потом покинуть это здание каждому,
находящемуся там, не обращая внимания ни на кого и не показываясь никому на
глаза, - потихоньку отпереть дверь, отпереть ту калитку и скрыться. Сколько
времени пройдет до того, как эти десять отрекутся от тебя - предадут тебя,
если ты сможешь назвать этот выбор предательством?
- Поймите и вы, - сказал капрал. - Через десять минут их будет не
десять, а сто. Через десять часов их будет не тысяча, а десять тысяч. А
через десять дней....
- Да, - ответил старый генерал. - Я понял это. Разве я не говорил, что
не так низко ценю тебя? О да, давай скажем так: твою угрозу. Иначе почему же
я предлагал за свою - нашу - безопасность то, чего большинство людей не
только не желают, а, наоборот, боятся и бегут, - волю и свободу? О да, я
могу уничтожить тебя завтра утром и спасти нас - на время. В сущности, до
конца своей жизни. Но лишь на время. И если буду вынужден, я это сделаю.
Потому что я верю в человека в пределах его способностей и ограниченности. Я
не только верю, что он способен выстоять и выстоит, но что он должен
выстоять, пока хотя бы не изобретет, не придумает, не создаст для своей
замены лучшего орудия, чем он сам. Не отказывайся от моего автомобиля и
свободы, и я отдам тебе Полчека. Прими высшую из радостей - сострадание,
жалость; насладись прощением того, кто едва не причинил тебе смертельный
вред, - оно тот клей, катализатор, который, как научили тебя считать
философы, скрепляет землю. Прими эту землю.
- Остаются еще десять, - сказал капрал.
- Разве я забыл о них? - сказал старый генерал. - Разве я не сказал уже
дважды, что не ошибаюсь в тебе? Не угрожай мне; я знаю, что проблему
представляют они, а не ты; мы спорим не из-за тебя, а из-за них. Потому что
для твоей выгоды я должен уничтожить всех одиннадцать и десятикратно
увеличить стоимость твоей угрозы и жертвы. Для своей выгоды я должен
отпустить и их, дабы они свидетельствовали всей земле, что ты их не бросил;
ибо, как бы громко и долго они ни говорили, кто поверит в ценность,
правильность проповедуемой ими веры, если ты, ее пророк и основатель,
предпочел свободу мученичеству за нее? Нет, нет, мы не двое греческих, или
армянских, или еврейских, или даже нормандских крестьян, торгующихся из-за
лошади, мы два поборника, пусть избравшие себя сами, но все же избранные,
все же обязанные не столько защищать, сколько испытывать два противоположных
начала, не по нашей вине, а лишь из-за тесноты, ограниченности арены, на
которой они сошлись; им придется столкнуться и - одному из них - исчезнуть:
я представляю земное дело, оно началось не по моей воле, и я за него не в
ответе, но, поскольку я принимаю в нем участие, оно не только должно
прекратиться, но и прекратится при моей жизни; ты представляешь некую
таинственную сферу беспочвенных надежд человека и его безграничного
стремления - нет, страсти к несбыточному. Собственно говоря, они даже не
противоположны, между ними нет борьбы; они могут даже существовать бок о бок
на этой тесной арене, и существовали бы, если бы твое не мешало моему.
Поэтому предлагаю еще раз: прими эту землю. А теперь отвечай, я уже знаю
ответ: "Остаются еще десять".
- Остаются еще десять, - сказал капрал.
- Тогда прими мир, - сказал старый генерал. - Я признаю тебя своим
сыном; мы выбросим это отклонение из головы и забудем о нем навсегда. Потом
я покажу тебе такой мир, какого не видели ни кесарь, ни султан, ни хан,
какой не снился Тиберию, Кубла и всем императорам Востока, не Рим и Байю -
это лишь склад для награбленной добычи и место для последних утех перед
возвращением в мрачную пустыню, чтобы расширить там свои владения или
попасть дома в руки наемных убийц, подосланных ближайшими сподвижниками,
жаждущими исцелить императора от нужды в том и другом; не сказочный Китай -
это мечта поэтов, не более реальная, чем рай мусульманина - символ и
оправдание стремления к бегству от вонючих улиц или жарких песков его
неизбежной колыбели; не Занаду Кубла-хана - это даже не завершенная
поэтическая мечта, а молния одурманенного наркотиком английского поэта,
убившая его сверканием, на которое он не мог даже глядеть достаточно долго,
чтобы свести его на землю, - это были только случайные и недолговечные
созвездия в небесах мировой истории; а Париж, представляющий собой целый
мир, как небеса представляют собой сумму созвездий, - не тот, где каждый
человек может получить все это - Рим, Китай и Занаду, если у него есть
какие-то связи и ему не требуется считать деньги, тебе все это не нужно: я
ведь уже дважды сказал, что не ошибаюсь в тебе. Нет, тот Париж, какой лишь
мой сын может унаследовать от меня, - Париж, который я отнюдь не отвергал в
семнадцать лет, а приберегал до того дня, когда стану отцом, чтобы завещать
его наследнику, достойному столь громадного и столь страшного наследия. В
нем судьба, участь, моя и твоя, единая и неразделимая. Несравненное и
безмерное могущество; о нет, я не ошибся в тебе - я уже законный наследник
этого могущества, воспользовался им, чтобы стать полновластным,
непререкаемым вождем союза, который победит, подавит и тем самым устранит
единственный угрожающий ему фактор; и ты, сумевший убедить три тысячи
человек пойти на верную смерть, предпочесть ее определенной вероятности
остаться в живых, когда сферой твоей деятельности была от силы одна дивизия,
пятнадцать тысяч человек, а средством лишь - собственные силы, обретешь это
могущество. Чего ты не сможешь добиться, не добьешься, когда сферой твоей
деятельности станет мир, а средством - наследие, которое я могу дать тебе?
Став королем, императором, сохраняющим влияние и власть над людьми, пока не
явится другой, способный дать им больше более кровавых цирков и больше более
вкусного хлеба? Ты будешь богом, властвующим с помощью гораздо более
сильного средства, чем обыкновенные страсти и стремления человека, - его
торжествующего и неискоренимого безрассудства, непреходящей страсти к тому,
чтобы его вели на поводу, мистифицировали и обманывали.
- Значит, мы вступим в союз - объединимся, - сказал капрал. - Вы так
боитесь меня?
- Я уже уважаю тебя; бояться мне незачем. Я могу обойтись и без тебя. И
обойдусь. Разумеется, в таком случае ты не увидишь этого - и как печален
комментарий: та последняя, горчайшая пилюля мученичества, без которой его не
существует, потому что иначе оно не мученичество; даже если по какой-то
невероятной случайности ты окажешься прав, то не узнаешь об этом - и
парадокс: лишь добровольное отречение от привилегии узнать когда-нибудь, что
ты был прав, дает тебе возможность быть правым. Не говори, я знаю: если я
могу обойтись без тебя, то и ты сам тоже; для меня твоя смерть лишь
обыкновенный туз, а для тебя - козырный. Нет, я уже говорил о подкупе;
теперь я предлагаю его: я стар, ты молод; я умру через несколько лет, и ты
сможешь воспользоваться моим наследием, чтобы завтра выиграть ту взятку,
которой сегодня лишила тебя моя двойка. Потому что я тоже пойду на этот
риск. Даже не говори... - Он умолк, торопливо вынул руку из-под плаща,
выставил ее ладонью вперед и сказал: - Подожди. Пока не отвечай. Тогда прими
жизнь. И как следует подумай, прежде чем отвечать. Учти, что этот кошелек
уже пуст; в нем остается лишь одно. Прими жизнь. Ты молод, молодые даже
после четырех лет войны все еще способны верить в собственную неуязвимость,
что погибнуть могут все, но не они. Им и не нужно слишком дорожить жизнью,
потому что они не могут постичь, принять ее возможный конец. Но со временем
ты состаришься и узришь смерть. Тогда ты поймешь, что ничто-ничто-ничто - ни
могущество, ни слава и богатство, ни наслаждение, ни даже избавление от боли
- не так ценно, как возможность просто дышать, просто жить, даже со всеми
печальными воспоминаниями и муками неисцелимого, изможденного тела; одно
лишь сознание, что ты жив... Вот послушай. Произошло это в Америке, в глухом
местечке, носящем, по-моему, индейское название Миссисипи. Человек,
совершивший зверское убийство по каким-то низким мотивам - ради выгоды или
из мести, или просто чтобы избавиться от одной женщины и жениться на другой
- это неважно, - кричал о своей невиновности, представ перед судом, кричал о
ней, когда был признан виновным и приговорен, кричал о ней даже в камере
смертников, дожидаясь виселицы, пока к нему не пришел священник; разумеется,
не в первый раз, не во второй, может быть, даже и не в третий, но и не в
последний: тогда убийца признался наконец в преступлении против человека,
примирился таким образом с Богом, и вскоре стало казаться, что священник и
убийца поменялись местами: теперь уже не священник, а убийца был тверд и
спокоен, являл собой твердый, стойкий утес даже не трепетной надежды, а
убеждения и неколебимой веры, могущий послужить священнику опорой при
нехватке силы и мужества; так продолжалось до самого утра казни, убийца ждал
ее чуть ли не с нетерпением, словно стремился поскорее покинуть скорбный и
бренный мир, который довел его до убийства, потребовал искупить содеянное
собственной смертью и принял от него прощение, продолжалось до самой
виселицы - в Миссисипи, насколько я понимаю, вешают не в камере, а во дворе
тюрьмы, обнеся его высоким дощатым забором, чтобы скрыть смерть преступника
от глаз испорченных и любопытных, однако они приезжали за много миль в
экипажах и повозках, захватив с собой еду: мужчины, женщины, дети и старики
ждали у высокой ограды, пока колокол - часы или что там еще, отмечавшее
расставание тела с душой, - не пробьет и не позволит им разъехаться по
домам; в сущности, они могли увидеть даже меньше, чем стоящий под петлей
человек, вот уже неделю свободный от бренного смертного тела, которого лишь
и могла лишить его казнь, он стоял молча, спокойно, тривиальная петля уже
облегла его шею, перед его взором нах
...Закладка в соц.сетях