Жанр: Электронное издание
Aksen-11
...инариевич, джерси купил по рублю!
- Чучело музейное, веник! - мягко обратился Мемозов к старшему дружелюбу, и
обращением этим просто ошеломил Крафаилова: какое неожиданное и ослепляющее
оскорбление - веник!
Войти и прямо с порога так метко оскорбить старшего дружелюба! Крафаилов даже
замер, ожидая развития событий, но развития не последовало. Агафон усмехнулся на
оскорбление и снова зауважал "иностранца".
- Скоро все будет стоить рубль, - сказал Мемозов Ананьеву. - Готовится реформа. Как
так? А вот так - в экспериментальном порядке на месяц вводится система "один рубль". Дача
с мансардой - один рубль, спичек коробок - тоже рубль. Понял, веник? Путевка за границу
- рубль, стакан воды - рубль. Дошло?
- Это точно? - Агафон даже рот открыл от недостатка воздуха: весь кислород в
организме мгновенно закружился в ослепительной мозговой работе, превращая рубли в дачи и
путевки, презрительно отметая спички и газировку.
- Такой проект, - уклончиво ответил Мемозов. - Новый компьютер вычислил для
развития торговой инициативы.
- Так-так-так. - В глазах Ананьева запрыгала цифирь, как на нью-йоркской фондовой
бирже. - Значит, если у гражданина есть рубль, то он может и пол-литра скушать, и дачу
купить?
- И дачу, - кивнул Мемозов.
- И с обстановкой?
- Можно и с обстановкой.
- Да ведь все же купят! - вскричал обеспокоенный новой мыслью дружелюб. - Что ж
получится?
"Если все купят дачи с мансардами, какая в них будет радость? Да и хватит ли на всех?"
- Нет, ты не все усек, Агафоша, - сказал Мемозов, мощно спрыгнул со стола, загнал
дружелюба в угол, прижал, подтянул, ему черный галстук-регат со зловещей серебряной
канителью, плюнув на ладонь пригладил космы, вырвал из зубов беломорину. - Придется
объяснить тебе принцип новых товарных отношений. У тебя один рубль, ты покупаешь дачу и
ночуешь в ней, но утром тебе хочется съесть батон, а он тоже стоит один рубль. Тогда что ты
делаешь? Отламываешь от дачи дверь и продаешь кому-нибудь за рубль, и теперь уже у тебя
есть рубль для батона. Понял?
- Да ведь я за рубль всю булочную могу купить?! - в ужасе завопил прижатый в углу
Ананьев.
Поистине адские бесконечные перспективы распахнулись вдруг перед ним.
- Можешь, - согласился Мемозов, - и покупай на здоровье, но, если вечером тебе
нужна бутылка пива или билет в кино, ты продаешь кому-нибудь или всю булочную, или один
пряник. Понял?
Ананьев, сверкнув глазами, закричал дико и оглушительно:
- Думаю!
Мемозов отпустил Ананьева, вновь прыгнул на стол, миниатюрным задком прямо на
книги - Гете, Писарев, Дон Кихот, - причесался агафоновской расческой и дружески
подмигнул Крафаилову: мы-то, мол, с вами понимаем законы черного юмора.
- Зачем вы так? - мягко спросил Крафаилов и кашлянул, чтобы заглушить щелчок
магнитофона.
Музыка, одна только музыка своими гармониями вернет Агафона Ананьева к алтарю
нормальной прогрессивной торговли, усмирит ретивый и неприятный пыл экзотического
пришельца. Бах, Гендель, Скарлатти, на вас надежда.
Вот полилось, поплыло, закачалась ладья, взошел под медовой луной старинный парус с
контурами креста - в спокойном величественном бездумии трогайся по медовой дорожке, и
тебя обнимет воздух лагуны, и тяжесть, тревога за близких, за свое дело, и весь утиль неясных
отношений останутся за кормой.
"Селяви"
Порой хочется стать птицей или птицеловом, что, по сути дела, одно и то же. Есть летние
края птичьей свободы и летучие люди с маленьким, но крепким кодексом чести. Да, есть такие
люди, которым и музыка не нужна - они и без музыки покачиваются в уплывающей лодочке.
Казалось бы, они эгоисты и ни о ком постороннем не думают. Может быть, оно и так, но себя
они держат в чистоте. Хотите, я расскажу о трех таких?
Однажды, я помню: душа моя ныла, как ссадина, ей было колко и липко, как ссадине под
грубой и грязной тканью. Я миновал кольцо 23-го маршрута, прошел под стенами лесопилки
сквозь облако мелкой стружки и вышел на полотно железной дороги. Здесь вдоль забора стояли
кучками мужчины, а на штабелях шпал лежало их имущество - алкоголь с луком. Ох, как
заныла ссадина у меня внутри, и органы мгновенной судорогой шкрябнули друг о друга, когда
я увидел эти фигуры темно-синих, темно-черных и темно-коричневых колеров, смазанные
недавним дождем. Когда-нибудь на пустом этом зеленом заборе повесят веночек и выбьют
надпись неокисляющейся латунью: "Здесь была добровольно расстреляна алкоголем группа
лиц прошедшего времени".
Я поставил себя к зеленому забору в одну из слипшихся кучек, где, безусловно, витал
крохотный ангелочек похмельного мужского объятия, и, содрогаясь, запрыгал через полотно к
другому полюсу жизни-к лесопарку, в глубине коего женский голос пел итальянский романс из
окон инфекционного отделения соседней больницы.
Недавно еще прошел мощный теплый ливень, и лесопарк дымился парными лужами,
серебрился листвой, шутил мини-радугами. Я пошел по тропинке как посторонний и нелепый
предмет в этой игре.
Затем я увидел малого, который сидел рядом с большой лужей, похожей очертаниями на
Апеннинский полуостров. Он привалился спиной к стволу лиственницы и спал, храня свой чуть
покалеченный подбородок на обнаженной и крепкой, еще не заросшей колючей проволокой
груди, украшенной к тому же цепочкой с простым пятаком.
Малый похрапывал, вытянув к дымящейся луже длинные ноги в хлипких джинсиках
"мильтон", он был в лоскуты пьян, но пьян сладко, свободно и весело, и сон его был свободным
и сладким, наипрекраснейший сон, позавидуешь. К тому же он был румян, лохмат и, несмотря
на пьяный сон, весь на полном взводе. Я постоял и посмотрел на него немного, а потом, борясь
с легким стыдом, сел на другой стороне лужи и привалился спиной к другому дереву, кажется,
клену. Ведь это на клене вырастают в середине лета эдакие прозрачные зеленоватые
пропеллерочки, вот надо мной они висели, и с них на меня падали капли.
Существо, которое спит блаженным сном, не знает ссадин, а уже покорябанное существо,
которому ниспосылается такой сон, просыпается здоровым.
- Вот сука, - весело сказал парень.
Он проснулся и ощупывал теперь свою челюсть.
- Закурить есть? - спросил он меня.
Я бросил ему через лужу пачку, и он совсем повеселел, увидев верблюда и минареты,
зачерпнул ладонью из лужи, умылся и закурил с полнейшим наслаждением.
- Селяви, - сказал он и пояснил мне: - Существует такая ослиная колбаса.
После этого он резко спружинил от дерева и встал на ноги, как акробат.
- Пока, - помахал он мне рукой и взялся удаляться среди _ мокрых дерев и луж, где
прыгая, а где хлюпая прямо по воде.
- Ты куда сейчас? - крикнул я ему вслед.
- К бабе! - крикнул он, не оборачиваясь.
- А потом куда? - крикнул я.
Он гулко захохотал, прибавил шагу, замелькал разноцветными огурцами своей рубашки,
но все-таки ответил:
- А потом в лопухи! В лопухи уйду. В лопухах ищи мой кудрявый, как у римлянина,
затылок, в цитадели лопушного лопушизма, где листья словно шляпы, а репейник в середочке
лилов, а по пери-фе-ри-и зеленые колючки, не всякий и пройдет туда ко мне, а я там лежу, на
щите тепловой ямы закатными вечерами, и птиц ловлю, которые не прилетают, а, если
соберешься, без банки не приходи, иначе не услышишь урбанистической симфонии родного
града!
В последний раз под размочаленной кединой вдрызг разлетелось зеркало лужи, и искры
ослепили меня и долго падали, как салют, а потом то ли я заснул, то ли вылетел у меня из
памяти промежуток жизни, но сразу же перед глазами возник жесткий белый снег
сумасшедшего склона и мастер горнолыжного спорта Валерий Серебро, трюкач беспутной
киногруппы "Отсюда - в пропасть".
У Валеры лицо жестокого красного цвета, и с этого лица за долгие спортивные годы
встречным ветром удалено все лишнее, подрезаны скулы и щеки, стянуты в узелок корни
мимических мышц, а глаза Балерины кажутся просто дырками в жесткое синее небо Третьего
Чегета.
- Я так рассуждаю, - думал он в перерывах между дублями. - Я рассуждаю так: если у
тебя боязнь высоты, сиди внизу с девочками и пусть тебя дублирует тот, у кого боязнь
равнины. Правильно я рассуждаю? Вот я расписываюсь в ведомости и получаю свои башли, по
полста за съемочный день с шестью падениями. Всего выходит бешеная сумма. Жены нет, о
детях ничего неизвестно - все внизу; есть много плюсов и минусов в тридцатипятилетнем
возрасте. Я правильно рассуждаю? Есть тяга к литературе и воспоминание о туберкулезном
плеврите, немало было и сердечных неудач, что даже облагораживает, я так рассуждаю. Теперь
вопрос о постоянном местожительстве практически решен, когда на Третий Чегет наладили
бугельный подъемник, а в Итколе есть койка на втором ярусе и даже точки милого
времяпрепровождения в окрестностях горы. Мы помним время, когда пехом корячились наверх
да еще с канистрами компота для метеослужбы. Временами кажется, что поговорка "не место
красит человека, а наоборот" немного устарела, молодые люди. Я так рассуждаю. Вот я заметил
на личном примере, как практически меняюсь в разных местах глобуса. Сейчас вот закончу
съемки и, если не попаду в гипсовый скафандр, катану со своей бешеной суммой в город Питер,
который бока повытер, а зачем - это ни для кого не секрет, и там я буду одним человеком,
потому что вокруг изумительная архитектура. Затем у меня останется последняя трешка, и я
нанимаюсь бобиком на Таймыр, и там я уже совсем другой человек, потому что вместо
изумительной архитектуры вокруг плоская тундра с клюквой. Осенью, в дождях, в читальном
зале Центральной библиотеки я уже снова другой человек, но вот покрепче, посуше стало в
небе, и опять на последние рубли я добираюсь до Минвод и начинаю подниматься через
Пятигорск, Тырныауз, Иткол, начинаю подъем к себе самому - на Третий Чегет... Сейчас они
скомандуют "мотор", и я поеду вниз от себя, и дай мне Бог вернуться к себе через энное
количество времени. Впрочем, это зависит от силы воли и игры случая, я так рассуждаю.
И вот, закончив свою мысль и получив команду, Валера скользит вниз мимо двух
съемочных камер, легчайшими, как пух, христианиями меняет направление и уносится на дно
Баксана, где ждут ею два других аппарата.
- Вы куда летите, летучий лыжник, словно падучая звезда? - спрашивает его автор
сценария.
А он молчит.
- Вы куда, черт бы вас побрал, Серебро, катитесь, словно гонец заоблачною
Марафона? - спрашивает ею режиссер.
А он молчит.
- Пардон, месье, но вы куда несетесь на австрийских лыжах с крыльями снежными, как
небесный шалун? - спрашивает старуха уборщица с международной турбазы Коллит.
А он молчит, по г ому что занят трассой.
Старуха пускается вслед за ним и несется, выставив из-под очков свеколку носа, шепча
французские и итальянские добродушные проклятия, ибо кончилась трехдневная лыжная лафа
и надо заступать на дежурство.
Я вспоминаю старуху уборщицу в коридоре турбазы. Она идет вслед за утробно
жужжащим пылесосом и читает томик Фолкнера или какую-нибудь машинопись.
Однажды, когда турбаза угомонилась и немцы уже спели мощным хором свою
"Лорелею", и все ночные перебежки закончились, старуха в ту ночь однажды сидела у
дежурного стола, прикрыв веки, словно смазанные парафином, и шептала почти неслышно, но
так, что по увядшей коже все-таки пробегали ручейки печали и стародавнего восторга:
О тень! Прости меня, но ясная погода,
Флобер, бессонница и поздняя сирень
Тебя - красавицу тринадцатого года -
И твой безоблачный и равнодушный день
Напомнили, а мне такого рода
Воспоминанье не к лицу. О тень!
Я в это время был в тени скульптурной формы, стоял и баюкал свою ссадину
бесконечным курением. Лицо старухи было освещено, как в театре, и я поневоле его видел,
хоть и не подсматривал, да и что мне было подсматривать за старухой лыжницей?
Сейчас, однако, я смотрел на ее лицо не отрываясь. Черты комической старухи
разгладились, и сквозь весь парафин я увидел вдруг даму белых ночей тринадцатого года.
Однако длился этот мираж мгновение, и вот уборщица уже скривилась в привычной
гримасе пройдохи-старушенции, чудачки и вольного казака, и уже загудела себе под нос
польский шлягер, вскочила и вытянула ногу в гимнастическом упражнении.
Перемена была мгновенной вовсе не потому, что она увидела меня, соглядатая. Нет, она
вдруг испугалась, что отпустила узду, на минуту расслабилась, и дама белых ночей всплыла со
дна и глянула на нее, нынешнюю. Вот чей взгляд ее испугал.
Она боялась не из-за горечи, просто с той ей было неудобно, она уже давно привыкла
быть смешной старухой путешественницей. Месяц она работает в Сочи, потом нанимается на
пароход, потом начинается Эльбрус, лыжи, потом какой-нибудь литфондовский дом, беседы с
литераторами, теннисный корт. Швабра и пылесос спокойно и надежно ведут ее в странствиях
и открывают все двери. Вот так и она борется за свою лодочку, за чистый и бездумный путь по
медовой дорожке и плывет, и плывет все дальше от беспокойного стихотворения.
В конце концов гаси к черту свет, захлопывай окна и открывай двери - огромная ночь
чистого и смелого одиночества ждет тебя.
Увы, мы другие люди, у нас у каждого свой "Ледовитый океан", свой пудель и странная
жена, докучливые визитеры и тягостные сослуживцы, но есть у нас у каждого своя Железка,
которой мы служим и не жалуемся.
- Комплектом! - вдруг дико вскричал Агафон Ананьев и подскочил к Мемозову,
вздымая руки, с которых, казалось, летела вода волшебной ванны Архимеда. - Комплектом
надо покупать, вот как! Эврика, товарищи, эврика!
- Поясните, - с развязной благожелательностью предложил Мемозов и принял совсем
уже непринужденную позу, облокотился на плечо Крафаилова, откинулся, толчком пальца
усилил божественную кантилену Моцарта - для комфорта.
Глаза Ананьева пылали мрачным вдохновением.
- Если я комплектом беру, все равно ведь рубль - верно? Значит, я прихожу и беру себе
на рубль комплект - дачу и шпульку ниток, а когда мне надо пожрать, продаю шпульку ниток
и покупаю себе комплект-банку икры плюс рожок для обуви. Понятно?
- А знаете, он у вас не лишен витаминчика, - сказал Мемозов в близкое ухо
Крафаилова.
- Зачем вы так? - с горечью проговорил тот.
- Молодец, веник, - поаплодировал Мемозов и прищурился. - Но вот кому ж ты
продашь свою шпульку, если покупателю тоже нужен комплект?
- А я... а я...- беспомощно забарахтался Агафон, чувствуя уже близость новой
пучины. - А я никому не скажу. Я один знаю про комплект.
- Ошибаетесь, Меркурий, - холодно процедил Мемозов. - Знают уже трое - вы, ваш
директор и, между прочим... я!
- А-а-а! - закричал дружелюб, схватил себя за вихры и вылетел из кабинета.
- Выпал в осадок, - самодовольно констатировал Мемозов.
- Зачем вы так? - Крафаилов осторожно ладонями старался отодвинуть от себя спину
авангардиста и чувствовал под ладонями металл.
- Да к чему вам этот веник? - Мемозов вновь спрыгнул со стола и взлетел задиком на
подоконник. - На свалку ему пора!
- Он мне дорог, - сухо возразил Крафаилов. - Я за него борюсь.
- Сожрут тебя, Крафаилов, - сказал Мемозов. - До свалки не дотянешь
- Извольте не тыкать! - вскричал розовощекий и огромный мальчик-мускул и вскочил,
забыв навыки современного дружелюбия и видя в Мемозове уже не покупателя, а непрошеного
гостя, врага всего человеческого коллектива. - Извольте не тыкать и объясниться!
- Напрасно разорался, старик, - Мемозов надел на переносье черепаховое пенсне с
далеким огоньком - высоковольтным предупреждением. - Из всех пихтинских замшелых
гениев вы самый более-менее любопытный, и при соответствующей психоделической
обработке вы можете получиться медиумом.
- Да вы! Да я! Да ты кто такой! Да я таких, как ты, на каждом углу!...- Все
интеллектуальное, современное, вся суровая высота и высокая суровость Крафаилова кубарем
укатились в глубину десятилетий, в картофельный пищеблок, к столу раздачи, вокруг которого
в темноте поблескивали фиксы. - Ты меня трансформаторной будкой не пугай! Мы пуганые!
Мемозов вдруг извлек из подвздошной области миниатюрную дудочку и, прибавив к
переливам кантилены пронзительный клич острова Бали, мгновенно усмирил директора.
- Спасибо и извините, - сказал директор, стыдясь.
- В качестве медиума вы будете служить прогрессу вневременных связей, - улыбнулся
Мемозов и похлопал его по плечу. - Завидная доля-даже для таких, как вы, пожирателей
сердец!
- Что? Простите? Как вы назвали мою категорию? - совершенно растерялся Крафаилов.
- Пожиратели сердец, иначе и не назовешь! - весело крикнул Мемозов. - Вот такие,
как вы, молочно-розовые гладиолусы, внешне инертные к призывам пола, на деле и воплощают
в себе все идеалы донжуанизма. Пресловутый сатир Морзицер, конечно, все воображает, что
пленил вашу благоверную... вздор, нонсенс! - этим псевдочувством она спасается от
отчаяния, ибо видит, что и Лу Морковникова, внешне кругя шашни с Самсиком Саблером,
лелеет мечту - она сама мне не раз намекала... и тианственная Маргаритка, и даже мадам
Натали... вы знаете тип этих ярких дам на грани пропасти, они ищут свой последний шанс, и
этот шанс - вы, вы, Аполлинарьич, посмотрите на себя. в профиль и поймите!
Потрясенный Крафаилов смотрел на свой профиль в специальное боковое зеркало,
извлеченное Мемозовым из велосипедного кармана. Что же это - Натали... псевдочувство...
гладиолус... последний шанс?
Тут появилась на пороге внушительная дама в костюме, похожем на маскировочный
комбинезон. Пышные волосы ее струились по плечам, она была весела и спокойна и отнюдь не
смущена своим диким костюмом, а, напротив, чувствовала себя в нем уютно и мило, как
чувствует себя, должно быть, Диор в своем доме. В сильной руке незнакомка несла болгарскую
сигарету "Фемина".
- Я извиняюсь, мне бы товарища Крафаилова побеспокоить.
- Видишь? - жарко шепнул Мемозов Крафаилову через зеркало в ухо. - Еще одна
жертва. Итак, вы медиум. Договорились?
- Мне бы, товарищ Крафаилов, приобрести бы у вас десяток-полтора пластмассовых
вазочек и пару-тройку художественных картин для буфета. Не возражаете? - пропела дама и
прошла к столу, играя кудрями.
"О сладостная!" - в ужасе подумал Крафаилов, впервые так подумал о женщине и
умоляюще взглянул на недостойного Ме-мозова: "Друг, не уходи!"
- Ну, не буду вам мешать! Ищите общий язык. Адью! - жутко подмигивая обоими
глазами, кашляя, хмыкая, намекая на что-то и головой и руками, Мемозов сел на велосипед и
уехал из кабинета.
Все было тихо, выезжал два раза Феб в своей коляске, но вдруг возник девятый вал
зловещей масляной окраски, как Айвазовский написал, а он при всей своей закваске из масла
воду выжимал весьма умело, без опаски, вообще был славный адмирал.
И вдруг, уже в прозе, ни в сибирских небесах, а в кабинете шефа-вдохновителя, зазвонил
междугородный телефон.
- Пихты? Поговорите с Копенгагеном.
"Ага, - подумал В-С. - Нервничаешь, старая кочерыга?"
- Гутен абенд, Эразм Теофилович, - благоговейно по привычке ответил В-С, хотя
кашель ему не понравился.
- Кашляю, - пояснил Громсон.
- Слышу, Эразм Теофилыч.
- Несколько вчера перебрал. Тигли распаялись.
- Чувствую, Эразм Теофилыч.
- Как вэттер? Морозы, снег, жуть? - поинтересовался Громсон.
- Пока не жуть, Эразм Теофилович, но на горизонте жуть.
- Напоминаю, Великий-Салазкин, вы меня на морозы приглашали.
- Ждем, гросс-профессор, и вас, и морозов. ПрОгноз страшный.
Вслед за этим последовало молчание, долгое и смущенное, в котором без всяких помех со
стороны магнитных сфер слышалось копенгагенское покашливание, шепот "цуум юойфеель,
Мари, пошель к шорту", бульканье копенгагенской воды, шорох теплого скагерракского ветра
вокруг позеленевшей от каттегатской сырости маленькой статуи на круглой площаденке под
окнами Громсона.
"Да ну, хватит уже жилы тянуть и себе, и мне, - думал, волнуясь, В-С, - спрашивай,
Теофилыч, не чинись. Ну обскакали мы тебя, ну ничего, у нас ведь могучая красавица Железка,
а у тебя чего - кухня ведьмы. Ну ничего, Теофилыч, ведь не для себя же живем, для блага же
общего гумануса, - думал он, - спрашивай же, Теофилыч".
- Тут мне Кроллинг говорил, вы там чего-то затеяли, какую-то работенку, хе-хе, -
небрежно, как бы что-то прихлебывая, заговорил Громсон, - я сейчас вспомнил вот по
странной ассоциации: вошел мой KOI с крысой в зубах - брысь, Барбаросса! - и я как раз
вспомнил. Плазмы, что ли, заварили горшок или твердое тело катаете?
- Да нет, Эразм Теофилович, кой-чего похлестче, - глуша торжествующие нотки,
проговорил Великий-Салазкин, - мы тут диких мЕзонов тАбун загнали в "Выхухоль".
- Ага! - захохотал Громсон. - А знаете, кто такие эти мезоны?
- Не знаю, гросс-профессор. Кто ж знает?
- Это черти, милый друг! Самые обыкновенные чертенята, с рожками и хвостиками!
Недаром, недаром мудрые схоласты спорили о кончике иглы. Вот так, В-С, чертей вы загнали в
"Выхухоль", серой там у вас пахнуть должно, адским мышьяком! он вдруг захлебнулся
никотинным кашлем, а потом, после короткой, но полной значения межконтинентальной паузы
тихо спросил:- Маршируют?
- Маршируют, Эразм Теофилович, - сухо ответил Великий-Салазкин, задетый, конечно,
за живое бестактным напоминанием о сере и мышьяке.
- Так я и думал, - проговорил Громсон. - Потом плясать начнут. Есть надежда на
встречу с известной особой?
- Надеемся, - хмуро ответил Великий-Салазкин.
- Значит, звоните, если запляшут, а я сейчас гороскоп составлю на долгожданную
персону. Как морозы стукнут, звоните! Брысь, Барбаросса! Пошел к шорту, Мари! О, Агнесс,
майн либе медхен, вы пришли наконец, я вызвал вас вот этими кореньями! Бай-бай,
Великий-Салазкин!
Великий- Салазкин повесил трубку с мрачным жеванием губ, с дерганьем бороденки,
пошел к окну для того, чтобы погрустить.
В окне, застывший на полнеба, висел над Пихтами девятый вал; в сумраке, созданном им,
тихо светились оранжевые трубочки фонарей; вдоль улицы Гей-Люссака к Железке ехал
велосипедист с автомобильной фарой; а ближе всего к БУРОЛЯПу стояло огромное хвойное
растение, у подножия которого сидели две пихтинские собаки-друзья пудель Августин и
сенбернар Селиванов, а над ними на ветке покачивалась их птица-друг ворон Эрнест, а еще
ближе возле самого окна покачивалась на ветке безымянная белочка, по-английски сквиррел.
Вот, стал думать Великий-Салазкин, мы надеемся на встречу, а старая кочерыга уже
встретился, хоть и не с Дабль-фью, а с какой-то там Агнесс. У него поиски идут в другом
направлении, он применяет испытанное лекарство против очередного приступа смерти. В
столетнем возрасте сколько же накопилось геройства! По крайней мере вот уже лет двадцать
ежедневного геройства, столько силы воли, чтобы не прислушиваться к шороху атеросклероза.
Впрочем, так ли? Быть может, юноше-легкоатлету бывает иногда и хуже, чем старцу или
больному, ведь ею вдруг среди ночи может оглушить мысль, что и он умрет, и время вдруг
сплющится так страшно и так сильно, как бывает только в юности. Ты вспомни, как ты умирал
и много ли было геройства.
Сквиррел
Я умирал от полного расстройства как гладкой, так и поперечнополосатой мускулатуры, а
в небе в овальном окне среди хвойной пушнины покачивалась белочка, по-английски сквиррел.
Сквиррел, сквир-р, скви-и...- очень точный звуковой эквивалент, словно древнего
происхождения. Белка, белочка - это ласкательное скольжение снаружи по нежному пуху.
Сквиррел - внутренний звук, заявка на жизнь беззащитной маленькой твари. Я умирал
ежедневно и все время смотрел на свою сквиррел и однажды увидел любопытную, иначе и не
назовешь, картину. Сквиррел сидела у меня на груди и ела мое горло. Боли я не ощущал, но
отлично видел происходящее как бы со стороны. Тогда из-за долгого лежания в больнице со
своим умиранием я уже неплохо стал знать анатомию и видел, как сквиррел мелкими укусами
снимает кожу и апоневрозисы, как оголяется гортанный хрящ, а рядом пульсирует толстая
артерия.
Вот она, милая моя, ласковая, пушистая сквиррел, думал я, сейчас она куснет артерию, и
тогда я весь выльюсь на простынь и отпаду. Я думал об этом спокойно и даже с некоторым
лукавством - выльюсь и отпаду. Было ли это геройством?
Я даже перестал обращать внимание на тихо копошащегося грызуна, и другое
размышление овладело мной.
Я отпаду, а другие уйдут дальше. Это ведь выглядит так, а не иначе?
Я вспомнил, как однажды в потоке машин поворачивал с улицы Горького на бульвар и
проехал мимо дома, где ранее жил умерший товарищ. Именно это чувство всегда
присутствовало во мне: он отпал, бедный мой друг, а мы ушли вперед. Не так ли? И вдруг при
виде дома с широкими окнами, с толстым стеклом, витой решеткой балкона и кафельной
плиткой меня пронзило совершенно новое ощущение - а вдруг это он нас всех опередил, он
ушел вперед, а мы - на месте?
Вот это ощущение и страх перед рывком вперед в одиночестве, без товарищей, как ни
странно, заставили меня стряхнуть с груди малышку сквиррел и сильным движением ладони
привести в порядок свою гортань.
Великий- Салазкин ерзал взглядом по неподвижному небу, по веткам пихт, по окнам
лабораторий, вглядывался в таинственное излучение корпуса "Выхухоли", похожего на
гигантскую радиолампу.
Если всерьез, думал он, то никакие мы не герои из-за того, что живем, хлеб жуем и
преодолеваем, как танки, переползаем наш страх, а может быть, мы герои, когда что-нибудь
очень остро, стремительно и слепяще чувствуем, или тогда, когда мы служим своей Железке и
верно любим ее, если всерьез...
Если всерьез, то я за себя нынче почти уже не боюсь, продолжал думать
Великий-Салазкин. Теперь, когда позади уже все мое молодое, я за себя почти уже не боюсь.
Есть ребята, которые дрожат за свое старое, я почти не дрожу.
Я боюсь за свою руку, которая пишет, берет телефонную трубку и делает в воздухе жест,
поясняющий мысль, так продолжал свое мышление профессор Великий-Салазкин.
Боюсь также за свой котелок с ушами, как выражаются "киты". Боюсь - почему? А
потому, что это солидное подспорье для современной электроники, если всерьез. Кроме того,
эта штука помогает мне коротать одинокость - она занята. А если уж совсем всерьез, то сам
перед собо
...Закладка в соц.сетях