Жанр: Электронное издание
semya_polaneckih
...и переехала в
тот же день к Елене, помогать ухаживать за больным. Бедняжка тоже на тень
стала похожа.
— Панна Ратковская!.. — повторил Свирский, нащупывая машинально в
кармане сюртука бумажник, где лежало ее письмо.
«Я уже сделала свой выбор, и если не буду счастлива в жизни, в
неискренности, по крайней мере, не смогу себя упрекнуть», — припомнились
ее слова из письма. Только теперь он понял их значение, их трагический
смысл. Пренебрегши светскими условностями, не боясь пересудов, молодая
девушка ухаживает за самоубийцей. Что это может значить? Ясно как божий
день. Коповский, правда, уехал с другой, но она никогда и не скрывала о
нем своего мнения, а вместе с тем, будь ей безразличен Завиловский, не
стала бы она дежурить у его постели.
— Сдается мне, что я осел! — пробормотал Свирский.
Но это был не единственный вывод, к которому он пришел по здравом
размышлении. Тоска по Стефании, по упущенным возможностям и поздние
сожаления охватили его. «Опять дал маху, старина! — сказал он себе. — Да
так тебе и надо! Хороший человек отнесся бы к ней с участием, а ты стал
возводить на нее напраслину, осуждать за любовь к дураку, за притворство,
ограниченность; оговорил перед Марыней и Поланецким. Ты был несправедлив к
кроткой, несчастной девушке — и не потому, что болезненно переживал ее
отказ, а потому, что уязвили твое самолюбие. Так тебе и надо! Так и надо!
Ты осел и ее не стоишь — и всю жизнь до гробовой доски будешь маяться в
одиночестве, как мандрил в зверинце».
В упреках этих была доля правды. Стефанию он в самом деле не любил,
но отказ ее задел его больнее, чем можно было ожидать. И, не в силах
совладать с разочарованием, призвал он на помощь свои общие суждения о
женщинах, беря в пример панну Ратковскую, отыгрываясь на ней.
Теперь он понял бессмысленность таких рассуждений. «Эти дурацкие
обобщения ничего, кроме вреда, мне не приносили, — думал он. — Женщина,
как и все люди, — индивид, и понятие это само по себе еще ничего не
означает. Есть панна Кастелли, есть Анета Основская, за последней, я
подозреваю, водятся кое-какие грешки, хотя доказательств у меня нет, — но,
с другой стороны, есть Марыня Поланецкая, пани Бигель, сестра Анжелика,
Елена Завиловская, Стефания. Бедная девочка! И поделом мне! Она втайне
страдала, а я злился на нее. Да мне с ней себя равнять — это все равно,
что свою трубку — с солнцем. Она десять раз права, отказав такому буйволу.
Нет, лучше уеду на Восток — и баста! Таких красок, как в Египте, больше
нигде не найдешь!.. Но вот что значит женское благородство! Даже ее отказ
на пользу мне пошел, это благодаря ей я убедился, что мои теории о
женщинах выеденного яйца не стоят. Пусть Елена Завиловская перед домом
хоть полк драгун выставит, все равно прорвусь и выскажу этой бедняжечке
свое мнение о ней».
И на другой день он отправился к Завиловской. Сначала его не хотели
пускать, но он так настаивал, что в конце концов добился своего. Елена,
полагая, что его привели сюда дружеские чувства и беспокойство о
Завиловском, даже проводила Свирского к больному. Когда он вошел в
затемненную шторами комнату, в нос ему ударил сильный запах йодоформа, и в
полумраке он разглядел забинтованную голову с торчащим вверх подбородком,
а рядом двух женщин, осунувшихся, с лихорадочным румянцем от бессонных
ночей, и впрямь похожих на тени. Рот у Завиловского был открыт, из-под
бинтов виднелись опухшие веки. Он изменился до неузнаваемости и казался
старше своих лет. И хотя Свирский успел к нему привязаться и, будучи
человеком отзывчивым, жалел его не меньше, чем Поланецкий или Основский,
но при виде этого обезображенного лица испугался. «Эка отделал себя!» —
подумал он.
— Не приходил в сознание? — тихо спросил он у Елены.
— Нет, — шепотом ответила она.
— А что доктора?
Елена развела своими худыми руками, давая понять, что пока ничего
неизвестно.
— Нынче пятый день... — прибавила она вполголоса.
— И температура упала, — поддержала Стефания.
Свирский предложил им свою помощь, но Елена глазами указала на
молодого врача. Свирский не разглядел его в темноте, — сидя в кресле возле
стола, на котором стоял таз и лежала пропитанная йодоформом вата, он
дремал от усталости в ожидании, пока его сменит другой доктор.
— У нас их двое, — прошептала Стефания, — и сиделки из больницы,
которые отлично знают свое дело.
— Очень уж измученный у вас вид.
— Тут речь о его жизни... — ответила она, посмотрев в сторону
кровати.
Свирский последовал за ее взглядом. Глаза его немного привыкли к
темноте, и он лучше разглядел лицо Завиловского — застывшее, с запекшимися
губами. Большое тело его тоже было неподвижно, только исхудалые пальцы
шевелились, теребя одеяло.
«Ей-богу, его через пару дней свезут прямиком на кладбище», —
пронеслось у него в голове, и он вспомнил своего приятеля — того,
прозванного «Славянином», над которым в свое время трунил все Букацкий; он
тоже пустил себе пулю в лоб и, промучившись две недели, умер. Но чтобы не
огорчать женщин, сказал прямо противоположное тому, что думал:
— От таких ран или сразу умирают, или выздоравливают.
Елена не ответила, только губы у нее побелели и лицо судорожно
передернулось. Видимо, в глубине души она сама боялась, что Завиловский
умрет, но гнала эту страшную мысль. Довольно было с нее одного
самоубийства, да и нечто другое заботило, нежели только спасти жизнь
Игнацию.
Свирский стал прощаться. Он заранее обдумал слова, с какими обратится
к Стефании, — скажет, что был к ней несправедлив, что глубоко ее уважает,
предложит свою дружбу; но пред лицом этой трагедии и грозного призрака
смерти, при виде этих двух несчастных женщин и этого полутрупа понял, как
неуместны и ничтожны все его оправдания и как нелепо сейчас выяснять
отношения.
Молча поцеловал он руку Елене, потом — Стефании и, выйдя из этой
обители печали, с наслаждением вдохнул свежий, не пахнущий йодоформом
воздух.
Его воображению художника живо представлялся Завиловский —
изменившийся, постаревший лет на десять, с запекшимися губами и
забинтованной головой.
И несмотря на участие, его вдруг разобрала злость.
— Послал к чертям и жизнь, и талант, — проворчал он, — и хоть бы что!
А они, бедняжки, душу за него готовы отдать, дрожат над ним, точно листья
на ветру.
Он будто завидовал Завиловскому и жалел себя.
«Что, старина, — говорил он себе, — небось ты бы разделался вот так с
собой и своим талантом, никто не ходил бы вокруг да около на цыпочках!»
Но дальнейшие его размышления прервал Плавицкий, который с ним
столкнулся на углу.
— Я только что из Карлсбада, — сообщил он. — Сколько там
очаровательных женщин, если бы вы только знали! А сегодня вот в Бучинек
собираюсь. С зятем я уже виделся и знаю от него, что Марыня здорова, но
сам он что-то неважно выглядит.
— Это от огорчения. Вы ведь слышали про Завиловского?
— Как же, как же! А вы, что сами вы об этом думаете?
— Беда большая.
— Да, беда, а все оттого, что нравственных устоев нет. Придумали
какие-то там атеизмы, магнетизмы, социализмы, от них и пошло все зло. Нет
у молодежи устоев, вот в чем беда!..
ГЛАВА LIX
На Поланецкого этот катастрофический случай так подействовал, что он
совершенно забыл о своем обещании написать Основскому, как Игнаций перенес
отъезд Линеты и разрыв с ней. Но тот у знал обо всем из газет и ежедневно
осведомлялся по телеграфу о здоровье Завиловского, очень за него
беспокоясь. Газетные сообщения и слухи были самые разноречивые. Одни
газеты писали: надежды на выздоровление нет, другие — что состояние
больного улучшается. И, не зная сам ничего определенного, Поланецкий лишь
две недели спустя известил Основского телеграммой, что кризис миновал и
врачи ручаются за его жизнь.
Основский прислал в ответ пространное письмо, в котором сообщал между
прочим и разные новости из Остенде.
«Благослови вас господь за добрую весть. Значит, и правда, опасность
миновала? Не могу и выразить, какая у нас тяжесть с души свалилась.
Передайте Игнацию: не только я, но и жена моя со слезами приняла известие
о его выздоровлении. Ни о чем другом она сейчас не может ни думать, ни
говорить. Ах, эти женщины! О них тома целые впору писать. Конечно, моя
Анетка — исключение, и, верите ли, несмотря на испуг, сострадание и
жалость к Игнацию, он после этого случая еще больше вырос в ее глазах.
Женщины во всем ищут романтическую сторону, и даже в Коповском, чья
глупость ей хорошо известна, она как в виновнике несчастья видит что-то
демоническое. Но, слава богу, Игнаций поправляется, и это главное! Пусть
здравствует народу нашему во славу и найдет себе достойную спутницу жизни.
По телеграмме вашей я заключаю, что его опекает панна Елена. Бог ее
благослови за такую доброту. Ведь у нее никого близкого нет на свете, а
Игнаций благодаря памяти о Плошковском, думаю, тем дороже.
Ну, а теперь, успокоенный касательно его здоровья, могу сообщить вам
кое-какие подробности о тетушке Бронич и Линете. Может, вы уже слышали,
что они тут с Коповским. Они направились было в Шевенинген, но, узнав, что
там оспа, уехали в Остенде, не предполагая, что и мы здесь. Несколько раз
мы их встречали в курзале, но делали вид, будто не знакомы. Коповский даже
оставил у нас визитную карточку, но я никак не отозвался, хотя, как
справедливо заметила моя жена, он куда меньше виноват. И, лишь получив
вашу телеграмму, что Игнацию лучше, я из простого человеколюбия передумал
и немедля переслал ее им. Ведь и им тоже несладко приходится: знакомые от
них отвернулись, и мне хотелось, чтобы хоть жизнь человеческая не лежала у
них на совести, тем паче что Линета, кажется, поступок Игнация все-таки
переживает. Они в тот же день пришли к нам, и жена их приняла. Она
правильно считает, что дурные свойства — это род морального недуга, а
больных не годится лишать помощи. Первая встреча была неприятна и тягостна
и для нас, и для них. Об Игнации не было сказано ни слова. Коповский
выступает в роли жениха Линеты, но впечатления счастливой пары они не
производят, хотя, по правде говоря, он гораздо больше ей подходит и в этом
смысле во всем происшедшем приходится видеть промысел божий. Стороной я
узнал: тетушка так именно дело и представляет. Излишне говорить, как меня
бесит это упоминание всуе имени божьего. Некоторых наших общих знакомых
тетушка пыталась уверить, будто они порвали с Игнацием из-за недостатка у
него религиозных чувств, другим плетет небылицы о его деспотическом нраве
и неспособности ужиться с Линетой. Все это сплошной обман и самообман.
Внушая себе и окружающим, что Линета возвышенное существо, тетка сама в
конце концов этому поверила и теперь переживает жестокое разочарование.
Правда, она почитает своим долгом выгораживать Линету и мечется как
угорелая, выдумывая бог весть что в ее защиту, но сдается мне, мысль, что
она в ней обманулась, порядком ее грызет, уж больно вид у нее неважнецкий.
Им, видимо, важно возобновить отношения с нами, это, по их расчетам,
вернуло бы им отчасти общее расположение — но, хотя жена и приняла их,
отношения наши, конечно, не могут быть прежними. Я первый бы этому
воспротивился, ибо считаю себя обязанным оберегать жену от дурного
влияния. Свадьба Линеты состоится, кажется, через два месяца в Париже. Мы,
разумеется, присутствовать не будем. И вообще жена смотрит на все это
скептически. Пишу столь пространно в надежде и от вас получить подробное
письмо с уведомлением обо всем, что касается Игнация. Как только состояние
его позволит, обнимите его и скажите, что во мне он всегда имел и будет
иметь искреннейшего друга, преданного ему душой и сердцем».
Невзирая на осеннюю пору, Марыня все еще жила в Бучинеке, и
Поланецкий, забрав письмо из конторы, показал его прежде Бигелям, к
которым зашел пообедать.
— Во всем этом одно радует, — сказала, прочитав, пани Бигель, — что
она выходит за этого своего Коповского. Иначе я была бы неспокойна: вдруг
у Игнация снова проснется чувство и он, поправившись, вернется к ней.
— Нет. У Завиловского сильный характер, и он, по-моему, ни за что к
ней не вернулся бы, — сказал Бигель. — А ты как думаешь, Стах?
Бигель так привык советоваться со своим компаньоном, что и тут не мог
без этого обойтись.
— Я думаю, скорее уж они пойдут на попятный, сообразив, что сделали,
а что до него... я всякое повидал, самое несообразное, и ни за что не
поручусь.
И Поланецкому снова пришли на память слова: «Знаю, какая она, но
ничего не могу с собой поделать».
— А ты вернулся бы на его месте? — спросил Бигель.
— Наверно, нет, но и за себя не ручаюсь. Да я прежде всего стреляться
бы не стал. А впрочем, не знаю!
Ему неприятно было говорить об этом; кому-кому, подумал он, а уж не
ему зарекаться.
— Много бы я дала, чтоб Игнация повидать, — сказала пани Бигель, —
но, право, легче крепость взять, чем к нему проникнуть. Не понимаю, почему
Елена так его бережет, даже от близких друзей?
— Бережет, потому что врач предписал абсолютный покой. Да и ему с тех
пор, как он в сознании, не хочется видеть людей, даже самых близких. И это
можно понять. Говорить о происшедшем он не может, но чувствует, что у
всех, кто приходит, одно и то же на уме.
— А вы у него каждый день бываете?
— Меня пускают, потому что я с самого начала в какой-то мере
причастен ко всему. Я первый ему сообщил, что Линета порвала с ним, и
вроде бы его опекал.
— Он еще ее вспоминает?
— Я спрашивал Елену и панну Ратковскую, они говорят: нет. И сам я
часами просиживаю у его постели, но тоже ни разу не слышал. Сейчас он в
полном сознании, понимает, что ранен, болен, но странное дело: такое
впечатление, будто все предшествующее выпало у него из памяти, перестало
существовать. Доктора говорят, что ранения в голову могут вызвать всякие
такие необычные последствия. Но при этом узнает всех, кто приходит,
страшно благодарен Елене и Стефании Ратковской. Особенно привязался он к
Стефании и с явным нетерпением поджидает ее, стоит ей хоть на минутку
отлучиться. Обе они до того добры к нему... право, просто слов не нахожу.
— Меня больше всего трогает Стефания, — сказала пани Бигель.
— По зрелом размышлении я пришел к заключению, — вставил Бигель, —
что она в него просто влюблена.
— Напрасно ты тратил время на размышления, — заметил Поланецкий, —
это ясно как божий день. Бедняжка скрывала свое чувство, пока с Игнацием
не случилось несчастья. И Свирскому отказала именно поэтому. Секрета я не
выдаю: Свирский сам рассказывает об этом направо и налево. Виноватым себя
считает перед ней за то, что заподозрил ее в любви к Коповскому. После
отъезда Основских жила она у своей родственницы, Мельницкой, но, узнав,
что Игнаций стрелялся и Елена взяла его к себе, явилась к ней и упросила
разрешить ей за ним ухаживать. Всем ясно, что это значит, но она, как и
сама Елена, выше людских толков. — И Поланецкий продолжал, обращаясь к
пани Бигель: — Вот вы говорите, вас трогает Стефания, но подумайте, какую
трагедию переживает Елена! Завиловский, по крайней мере, остался жив,
Плошовский целил лучше. И, по ее понятиям, даже на том свете для него не
будет прощения. А она ведь его любит. Вот положение! А тут еще второе
самоубийство растравило раны, всколыхнуло воспоминания. Стефания
трогательна, не спорю, но у Елены жизнь навек разбита и никакой надежды,
только отчаяние.
— Да, вы правы! Но, видимо, она привязана к Игнацию, если ходить за
ним так самоотверженно...
— А я догадываюсь почему. За спасение Завиловского она надеется
испросить прощения для того, другого.
— Очень может быть, — сказал Бигель. — Как знать, не женится ли еще
Завиловский на панне Ратковской, когда выздоровеет.
— Если забудет ту, прежнюю, если несчастье его не сломит и, наконец,
если он вообще поправится.
— Как это, если поправится? Ты же говорил: в этом нет сомнения.
— Нет сомнения, что будет жить, но еще вопрос, останется ли он
прежним Завиловским. Если б он даже не стрелялся, при его
экзальтированности трудно поручиться, что это не сломило бы его. А тут
как-никак голова прострелена! Такое даром не проходит. Как дальше пойдет,
еще неизвестно. И сейчас вот он, например, в сознании и объясняется вполне
осмысленно, но нет-нет да и запнется, простейших слов не может вспомнить.
Раньше с ним этого не бывало. Странно, названия предметов помнит хорошо, а
коснется речь какого-нибудь действия, останавливается, силится найти
слово, но не всегда находит.
— А что доктор?
— Бог даст, все образуется, так и доктор считает. Но вот вчера, едва
я пришел, Игнаций ко мне: «А пани...» — и замолчал. Вспомнил, наверно, про
Марыню, захотел спросить, но не сумел. С каждым днем он говорит все
свободней, это верно, но сколько еще времени пройдет, пока он окончательно
поправится... а какие-то последствия могут остаться и на всю жизнь.
— Марыня знает уже?
— Пока уверенности не было, что он выживет, я скрывал от нее, но
потом решил сказать. Конечно, в самой осторожной форме. Держать дольше в
тайне становилось трудно. Слишком уж большие толки это вызвало, я боялся,
как бы она не узнала со стороны. Я сказал, что ранение легкое, жизнь его
вне опасности, но навещать доктора не разрешают. Но она и так ужасно
расстроилась.
— Когда вы сюда ее забираете?
— Пускай в деревне поживет, пока погода хорошая.
Разговор был прерван появлением слуги, передавшего Поланецкому
записку от Машко.
«Нужно бы повидаться по твоему делу, — писал он. — Буду дожидаться у
тебя до пяти часов».
— Интересно, чего ему надо от меня, — сказал Поланецкий.
— Кому?
— Да вот Машко. Хочет повидаться.
— Все дела небось, — сказал Бигель. — У него всегда их выше головы.
Удивляюсь, как у него сил и ума хватает на все на это. А знаешь, старуха
Краславская приехала, совсем слепая. В полном смысле ослепла, не видит
ровно ничего. Мы были у них перед возвращением в город. Куда ни глянешь,
всюду горе, просто сердце разрывается.
— Но человек познается в беде, — сказала пани Бигель. — Помните, мы
считали пани Машко холодной, суховатой, а как она заботится о матери! Вы и
не представляете. Прислугу даже и не подпускает, сама ее повсюду
провожает, ухаживает, читает ей. Для меня это приятная неожиданность с ее
стороны, даже со стороны обеих, потому что и мать оставила свою прежнюю
фанаберию. Приятно видеть их взаимную нежность. Стало быть, есть в Терезе
что-то такое, что мы проглядели.
— И обе страшно возмущаются поступком Линеты, — прибавил Бигель. —
Краславская нам сказала: «Сделай такое Тереза, я бы от нее отреклась,
несмотря на мою слепоту и беспомощность». Но Тереза, какая она ни есть,
никогда бы так не поступила, она совсем другого склада женщина.
Поланецкий, допив свой черный кофе, начал прощаться. С некоторых пор
всякое упоминание о Терезе сделалось для него невыносимо; ему казалось,
будто перед ним наново разыгрывается отрывок из той странной человеческой
комедии, в которой сам он сыграл свою малоприглядную роль. Ему не
приходило в голову, что люди — существа сложные, даже самые испорченные не
лишены каких-то добрых качеств, и Тереза, вопреки всему, может быть
любящей дочерью. Он вообще предпочитал о ней не думать и сейчас
сосредоточился на одном: чего Машко от него нужно? Машко сообщал в
записке, что хочет увидеться не по своему собственному, а по его,
Поланецкого, делу, но это вылетело у него из головы, и зашевелилось
беспокойство: опять будет просить взаймы.
«И я не смогу теперь ему отказать», — подумал он.
Жизнь подобна часовому механизму, пришло ему на ум. Один винтик
неисправен — и все разлаживается. Какая, кажется, связь между тем, что
было у них с Терезой, и его финансовыми, коммерческими интересами,
торговыми сделками? И однако, у него как коммерсанта — по крайней мере, в
отношении Машко — вот уже чувствительно сократилась прежняя свобода
действий.
Но опасения его были напрасны: Машко явился не за деньгами.
— Искал тебя и в конторе, и здесь, — сказал Машко, — потом догадался,
что ты, наверно, у Бигелей, и послал записку. Хочу по одному делу с тобой
поговорить, касающемуся тебя.
— Чем могу служить? — спросил Поланецкий.
— Прежде всего прошу: пускай это останется между нами.
— Изволь. Так что же? Слушаю тебя.
Машко с минуту молча смотрел на Поланецкого, словно желая подготовить
его к важному известию, и наконец совершенно спокойно сообщил, отчеканивая
каждое слово:
— А что, что я погиб безвозвратно.
— Дело в суде проиграл?
— Нет. Дело будет слушаться через две недели, но я знаю, что
проиграю.
— Почему ты так уверен в этом?
— Помнишь, я как-то говорил, что дела по опротестованию завещаний,
как правило, выигрывают, потому что истец как лицо заинтересованное обычно
действует энергичней, чем ответчик, которому исход безразличен. Повод для
придирок всегда найдется, и даже если какое-то обстоятельство или
утверждение согласно с духом закона, оно в большей или меньшей степени
может не соответствовать его букве, а судьи должны придерживаться именно
буквы.
— Да. Говорил.
— И дело, за которое я взялся, в этом смысле не исключение. Это была
не авантюра, как могло показаться. Я задался целью доказать формальную
недействительность завещания, и, может, мне это удалось бы, если бы не то,
что мой противник с не меньшим рвением старался доказать противоположное.
Не стану утомлять тебя подробностями, скажу только одно: я столкнулся не
просто с адвокатом противной стороны, причем подкованным на все четыре
ноги, а еще и личным врагом, который не только выиграть дело стремится, но
заодно меня погубить. Когда-то я его оскорбил, и вот он мстит.
— Не понимаю, почему тебе вообще не иметь дела только с самим
прокурором?
— Потому что там есть записи в пользу частных лиц, и они для защиты
своих интересов обратились к этому Селедке. Впрочем, не о том речь. Дело
проиграно, потому что в сложившихся обстоятельствах ничего у меня не
выйдет, а у Селедки выйдет, вот и все. Заранее знаю и не обольщаюсь.
Хватит уже с меня, сыт по горло.
— Ты можешь дальше пойти... подать апелляцию.
— Нет, дорогой, ничего я не могу.
— Почему?
— Потому что у меня долгов больше, чем волос на голове, и после
первого же проигрыша кредиторы накинутся на меня и... — понизил Машко
голос, — придется тогда удариться в бега.
Наступило молчание. Машко некоторое время сидел, положив голову на
руку и опершись локтем в колено, затем, не меняя своей понурой позы,
заговорил, как бы рассуждая сам с собой:
— Лопнуло. Вязал из последних сил, другой на моем месте давно бросил
бы, пускай рвется, а я не покладал рук. Но больше не могу! Видит бог, мочи
больше нет. Все когда-нибудь кончается, положим и этому конец. — Он
вздохнул, как от смертельной усталости, и поднял голову. — Но это все мои
дела, а я пришел поговорить о твоих. Так вот, слушай! По контракту,
заключенному при покупке Кшеменя, я должен выплатить твоей жене сумму,
полученную после парцелляции Магерувки. Кроме того, я занял у тебя
несколько тысяч рублей. И тестю твоему обязался выплачивать пожизненный
пенсион. И вот я пришел тебе сказать: если не через неделю, то через две
меня объявят банкротом, я буду вынужден бежать за границу, и вы не
получите ни гроша.
Решительно и нимало не смущаясь выложив это, как человек, которому
нечего терять, Машко посмотрел Поланецкому в глаза, ожидая вспышки гнева.
Но ничего подобного не произошло. Поланецкий, правда, помрачнел было,
но, овладев собой, сказал спокойно:
— Я так и думал, что этим кончится.
Зная Поланецкого, Машко вполне допускал, что тот может схватить его
за шиворот, и глянул на него испытующе, недоумевая, что это с ним.
А у Поланецкого в голове промелькнуло: «Попроси он денег на дорогу, я
бы не смог отказать». Вслух же он повторил:
— Да, этого и следовало ожидать.
— Нет, не следовало! — вскричал Машко, не желая расставаться с
мыслью, что всему виной неблагоприятное стечение обстоятельств. — Ты не
имеешь права так говорить. Я и на смертном одре готов подтвердить, что все
могло обернуться иначе.
— Чего тебе, любезный, собственно, нужно от меня? — с оттенком
раздражения спросил Поланецкий.
— От тебя ровно ничего, — поостыв немного, ответил Машко. — Я пришел
к тебе как к человеку, который всегда оказывал мне дружеское расположение,
пришел как должник, имея в виду не деньги, а долг благодарности, — чтобы
поделиться с тобой откровенно и сказать: спасай, что можно, пока не поздно
еще.
Поланецкий стиснул зубы. Он полагал, что есть какой-то предел тем
злым шуткам, которые жизнь в последнее время не уставала шутить над ним и
остальными. Но слова Машко о дружеском расположении и долге благодарности
звучали насмешкой, превосходившей уже всякие пределы. «Катись ты ко всем
чертям вместе со своими деньгами!» — чуть не сорвалось у него с языка, но,
сдержавшись, он сказал только:
— Не вижу такой возможности.
— Возможность есть, — ответил Машко. — Пока никто не знает, что я
банкрот, пока теплится надежда выиграть процесс и моя фамилия и подпись
чего-то еще стоят, продай закладную твоей жены. А покупателю скажи: решил,
дескать, обратить недвижимость в капит
...Закладка в соц.сетях