Жанр: Электронное издание
semya_polaneckih
...азить, но знай: я его не люблю и не
полюблю никогда...
Теперь слезы выступили уже на глазах у пани Эмилии.
— Бедный пан Стах! — сказала она, как бы думая вслух, и спросила,
помолчав: — И тебе его ничуть не жалко?
— Жалко, когда вспомню, каким он был в Кшемене, жалко, когда его не
вижу, но стоит увидеть — не жалко. Одна только неприязнь.
— Это потому, что ты не знаешь, какой он несчастный был в
Райхенгалле. А сейчас ему еще хуже. Он ведь совсем одинок.
— А ты, твоя дружба? А Литка, которую он любит?..
— Это, Марыня, совсем не то! Я ему очень благодарна за его любовь к
Литке, но ты сама понимаешь, это же другое, тебя он иначе любит, и во сто
раз сильнее, чем Литку.
В комнате сделалось совсем темно; слуга внес зажженную лампу и,
поставив на стол, вышел. При свете ее пани Эмилия заметила возле двери в
детскую маленькую, съежившуюся на козетке фигурку в белом.
— Литка, ты?
— Я, мамочка.
В голосе ее пани Эмилии почудилось что-то необычное, она встала и
быстро подошла к девочке.
— Почему ты здесь? Что с тобой?
— Мне грустно и плохо.
Присев на козетку, мать притянула девочку к себе и заметила слезы у
нее на глазах.
— Литуся, ты плачешь? Что с тобой?
— Мне грустно, очень грустно!
И, уткнувшись головой в материнское плечо, она заплакала. Ей было
отчего грустить: она узнала, что «пан Стах» сейчас еще несчастней, чем в
Райхенгалле, и что Марыню он любит в сто раз больше, чем ее.
В тот же вечер перед сном, уже в ночной рубашке, Литка, привстав на
цыпочки, прошептала матери на ухо:
— Мамочка, у меня большой грех на совести...
— Какой же, бедненькая ты моя?
— Я не люблю Марыню... — прошептала она еще тише.
ГЛАВА XIII
Пани Эмилия с Литкой и Марыня с отцом отправились к Бигелям обедать
на дачу, расположенную в лесу в двух с половиной часах езды от города. Был
ясный сентябрьский день, в воздухе и на стерне поблескивали нити паутины.
Листва была еще зеленая, лишь кое-где перелески пестрели будто
желто-красными гроздьями и букетами. Эта бледно-золотистая осень напомнила
Марыне сельские работы, запах ржи в закромах, усеянные скирдами поля,
открытые взору просторы, окаймленные ольхами на горизонте. И ей жаль стало
той покойно-размеренной жизни, в сравнении с которой вседневно бурлящая,
но чуждая городская казалась суетной и ничтожной. Та, полная для нее
смысла и значения, теперь, как подсказывало ей чувство, потеряна
безвозвратно, и впереди нет ничего, что могло бы заменить или возместить
эту потерю. Прежнее можно было обрести вновь, сделавшись женой Машко, но
при одной мысли об этом ее брала тоска, и Машко со своим столичным
гонором, своими бакенбардами и пятнами на щеках, строивший из себя лорда,
становился ей противен. Никогда еще не испытывала она столь острой
неприязни к Поланецкому, который лишил ее Кшеменя, вместо него подсунув
Машко. Последнего она презирала, а того, казалось, ненавидела. Ей
представилась жизнь с отцом среди городской суеты без цели, без дела, без
идеала, только тоска о прошлом — и пустота, пустота в будущем. И от этого
погожего осеннего денька вместо умиротворения повеяло на нее горькой
печалью. Поездка вообще была невеселая. Литка сидела насупясь, потому что
«пана Стаха» с ними не было. Пани Эмилия поглядывала на нее с тревогой,
опасаясь, что угрюмость эта — признак нездоровья. Один только Плавицкий
был в отменном расположении духа, особенно поначалу. В светлом пальто
поверх наглухо застегнутого сюртука с красной гвоздикой в петлице, с
торчащими пиками усами, он мнил себя неотразимым, ощущая прилив бодрости и
сил, тем более что донимавший его время от времени ревматизм не беспокоил
благодаря хорошей погоде. К тому же напротив сидела одна из красивейших
женщин Варшавы, и он надеялся, что его неоспоримые мужские достоинства не
оставят ее равнодушной, во всяком случае, будут отмечены и оценены. На
худой конец пусть хотя бы подумает: «Ах, какой, наверно, был красавец!» За
неимением лучшего пан Плавицкий удовольствовался бы и таким, сказанным в
прошедшем времени комплиментом. И в надежде на это он был поистине
обворожителен: то отечески снисходителен, то игриво-шаловлив; нынешняя
молодежь, по его понятиям, не умела ухаживать за дамами, и, любезничая с
пани Эмилией, он ударялся даже в мифологию, что отчасти было и оправдано,
ибо он пожирал ее взглядом, как сатир.
Но поскольку все это принималось лишь со слабой улыбкой и без
должного внимания, он в конце концов омрачился и перешел на другое, в
частности, на то, что благодаря знакомствам дочери сошелся с «буржуазией»,
чему отчасти и рад, — до сих пор ему доводилось видеть подобное общество
только на сцене, а между тем надо и в жизни общаться с самыми разными
людьми, это всегда поучительно. И в заключение прибавил, что люди
известного круга должны не отталкивать, а привлекать к себе всех
остальных, дабы внушать им правильные взгляды, и он не собирается
отказываться от этой своей гражданской миссии. Тут его исполненное
благородства лицо приняло меланхолическое выражение, и так они подъехали к
даче Бигелей.
Дача и еще два-три домика рядом стояли прямо в сосновом бору среди
вековых сосен, местами вырубленных, а местами стоявших группами, иногда по
нескольку десятков. Они, казалось, дивились, откуда здесь, в былой глуши,
этот дом, но гостеприимно заслоняли его от ветра, а в тихие дни овевали
целебным смолистым ароматом.
Бигели в окружении стайки детишек вышли навстречу гостям. Особенно
сердечно пани Бигель поздоровалась с Марыней, которую искренне любила, а
кроме того, надеялась: чем лучше будет Марыне в их обществе, тем скорее
смягчится ее сердце для Поланецкого. Плавицкий, который познакомился с
Бигелем у пани Эмилии в свой прошлый приезд и оставил у них тогда в виде
ответного жеста лишь визитную карточку, теперь держался этаким
всемилостивым вельможей, как и подобает благовоспитанному человеку,
взявшему на себя к тому же миссию привлекать на свою сторону «буржуазию».
Он поцеловал пани Бигель руку, сказав ее супругу
добродушно-покровительственным тоном:
— По нынешним временам каждому лестно посетить дом такого человека, а
мне особенно, поскольку мой племянник, занявшись коммерцией, стал вашим
компаньоном.
— Поланецкий — дельный человек, — ответил Бигель просто, пожимая
протянутую ему руку в перчатке.
Дамы прошли в дом снять шляпы и, так как было совсем тепло, тотчас
вернулись на веранду.
— Что, пана Поланецкого нет еще? — спросила пани Эмилия.
— Он здесь с самого утра, — отвечала пани Бигель, — а сейчас пошел
навестить Краславскую. Это тут рядом, — объяснила она Марыне, — полуверсты
не будет... Тут вокруг много дач, а эти дамы — наши ближайшие соседки.
— Я видела Терезу Краславскую на карнавале, — заметила Марыня. —
Помнится, она всегда очень бледная была.
— Она и сейчас малокровьем страдает. Хотя и провела прошлую зиму в
По.
Меньшие Бигели увлекли тем временем Литку, которую обожали, под сосны
поиграть. Девочки стали ей показывать свои маленькие садики, разбитые на
песке, в которых, собственно, всерьез ничего не росло. Осмотр то и дело
прерывался поцелуями: девчурки, встав на цыпочки, чмокали Литку в щеку, а
она, наклоняя русую головку, с нежностью целовала их в ответ.
Мальчики тоже не хотели отставать. Сначала вытоптали всю клумбу перед
домом, выбирая для Литки георгины покрасивей, потом заспорили, какие она
любит игры, и направились к пани Эмилии за разрешением спора.
— Я знаю, больше всего она любит серсо, — закричал Эдик, имевший
обыкновение говорить очень громко, закрывая при этом глаза, — но мы не
знаем, можно ли ей...
— Можно, только бегать нельзя.
— Хорошо, тетя Эмилия! Мы будем так бросать, чтобы кольца прямо к ней
летели. А Юзек, если не умеет, пусть не бросает.
— Нет, я тоже хочу! — заныл Юзек.
И при мысли, что может лишиться такого удовольствия, выгнул губы
подковой, готовясь зареветь.
— Юзек, я сама буду бросать тебе серсо, часто-часто! — поспешила
Литка предотвратить взрыв отчаяния.
И глаза Юзека, уже наполнившиеся слезами, мигом просохли и
заулыбались.
— Не бойтесь, они ее не обидят, — успокаивал пани Эмилию Бигель. —
Такие сорванцы, но удивительно, до чего с ней осторожны! Это Поланецкий им
внушил заботиться о ней.
— На редкость славные дети! — сказала пани Эмилия.
Детвора сбилась в кучу, разбирая кольца и палки. Литка, самая старшая
и самая высокая, стояла в середине, и, хотя детей Бигеля никак нельзя было
назвать некрасивыми, она со своим нежным, одухотворенным личиком и до
неправдоподобия тонкими чертами казалась в окружении их пухлых здоровых
мордашек существом с другой планеты. Первой обратила на это внимание пани
Бигель.
— Смотрите, прямо королевна! Честное слово, не могу ею налюбоваться.
— И сколько благородства, — прибавил Бигель.
Пани Эмилия с бесконечной любовью смотрела на дочь. Дети разбежались,
образовав большой круг и разноцветными пятнами запестрев на блеклом фоне
опавшей хвои, будто яркие грибочки, выросшие под соснами-исполинами.
Спустясь с веранды, Марыня встала рядом с Литкой последить, чтобы
девочка не слишком утомилась, бегая за кольцами.
В это время на ведущей к даче широкой лесной дороге показался
Поланецкий. Дети заметили его не сразу, он же, окинув взглядом веранду,
поляну перед домом и заметив светлое платье Марыни под соснами, ускорил
шаг.
Не желая волновать мать, которая боялась каждого ее быстрого
движения, Литка оставалась на месте, ловя только кольца, летевшие прямо на
нее, а за остальными бегала Марыня. От беготни волосы у нее растрепались,
она поминутно их поправляла и, когда Поланецкий входил в калитку, как раз
стояла, подняв руки и откинувшись назад.
Поланецкий не мог оторвать от нее глаз, никого не видя, кроме нее;
казавшаяся на просторной поляне чуть ниже ростом и моложе, она была так
девственно прекрасна, словно самой природой создана для того, чтобы,
заключив ее в объятия, прижать к груди как женщину и вместе самое дорогое
на свете существо. Ни разу еще не ощущал он с такой силой, как страстно ее
любит.
Увидев его, дети побросали кольца и палки и с визгом кинулись
навстречу. Игра прекратилась. Литка тоже устремилась было за ними, но
внезапно остановилась, переводя свои большие глаза с Поланецкого на Марыню
и обратно.
— А ты не хочешь разве побежать навстречу пану Поланецкому? —
спросила Марыня.
— Нет...
— Почему, Литуся?
— Потому что...
Бедная девочка слегка покраснела, но не смогла или не посмела сказать
вслух, что думала: «Потому что он любит тебя больше, чем меня, и смотрит
только на тебя».
Поланецкий шел, отбиваясь от детей и твердя:
— Отстаньте, сорванцы, не то всех сейчас на землю уложу!
И, приблизясь, протянул сначала руку Марыне — в его глазах читалась
просьба улыбнуться ему приветливо, встретить хоть чуточку теплее; потом
спросил у Литки:
— Ну что, котенок, здоров?
Увидев его и услышав, девочка позабыла о своем горе и потянулась к
нему обеими руками.
— Здоров, здоров! Вы к нам не пришли вчера, пан Стах, и было очень
скучно, идите за это к маме на расправу.
Спустя минуту все были на веранде.
— Ну, что Краславские? — спросила пани Эмилия.
— Здоровы, собираются зайти после обеда, — ответил Поланецкий.
К самому обеду приехал Васковский с Букацким, который вернулся в
Варшаву накануне. Коротко знакомый с Бигелями, он мог позволить себе
явиться без приглашения, к тому же слишком большим искушением было и
присутствие пани Эмилии. Впрочем, поздоровался он с ней в обычной своей
шутливой манере, безо всяких сантиментов. Она обрадовалась ему: он
развлекал ее своими экстравагантными суждениями.
— Вы, кажется, собирались в Мюнхен, а потом в Италию? — спросила она
Букацкого, когда все сели за стол.
— Да, — отвечал он, — но я забыл разрезательный нож и вернулся за ним
с дороги.
— О, это, конечно, уважительная причина!
— Ну да, всегда все объясняют важными причинами, терпеть этого не
могу. И почему это надо важным причинам оказывать предпочтение перед
неважными? Впрочем, вчера я по чистой случайности сделал действительно
важное дело: последний долг отдал своему другу. Был на похоронах Лисовича.
— Это маленький такой, худощавый спортсмен? — спросил Бигель.
— Да, — сказал Букацкий. — И никак не могу прийти в себя от
удивления: он, всю жизнь занимавшийся этой чепухой, вдруг отважился на
такой серьезный поступок, как смерть. Просто не узнаю Лисовича!
Неожиданности на каждом шагу.
— Кстати, — сказал Поланецкий, — от Краславских я слышал, будто
Плошовский, кумир всех варшавянок, застрелился в Риме.
— Он мне родня, — заметил Плавицкий.
Больше всего взволновало это известие пани Эмилию. Самого Плошовского
она не знала, но видела несколько раз его тетку, — старший брат ее мужа,
прожив свое состояние, служил у нее управляющим. И ей известно было, как
Плошовская привязана к племяннику.
— Господи, какое несчастье! — ахнула она. — Неужели правда? Такой
молодой, богатый и одаренный человек... Бедная тетушка Плошовская!
— И такое огромное состояние без наследника! — добавил Бигель. —
Имение их здесь, под Варшавой, так что кое-что я о них знаю. У Плошовской
не было никого, кроме одной дальней родственницы, Кромицкой, и племянника
Леона. И вот обоих нет больше в живых.
Теперь взволновался Плавицкий. Он и впрямь приходился Плошовской
дальней родней и даже видел ее раза два-три, хотя вспоминал об этих
встречах с содроганием, ибо она неизменно резала ему всю правду в глаза —
проще говоря, ругала напропалую. И он впоследствии всячески избегал ее, и
они не поддерживали отношений, что не мешало ему в светской беседе
ввернуть словечко о знатной, богатой родне. Плавицкий принадлежал к
категории людей, весьма у нас многочисленной, которые убеждены, что сам
господь бог придумал для них этот легкий способ разбогатеть: получить
наследство, — и едва забрезжит хоть малейшая надежда, они уже принимают ее
за очевидность.
— А может, небо рассудило, что другие руки сумеют лучше распорядиться
этим состоянием, — сказал он, торжествующим взглядом обведя
присутствующих.
— Мы встретились как-то с Плошовским за границей, — заметил
Поланецкий, — он показался мне человеком незаурядным. Помню его очень
хорошо.
— Говорят, прекрасный и милейший был человек, — отозвалась пани
Бигель.
— Да простит ему бог, — сказал Васковский. — Я тоже его знавал: это
был истинный ария!
— Озория, — поправил Плавицкий.
— Ария, — настаивал Васковский.
— Озория... — подчеркнул Плавицкий с достоинством.
И оба старика на потеху Букацкому уставились друг на друга,
недоумевая, о чем, собственно, спорят.
— Ну так как же: ария или Озория? — спросил Букацкий, вставляя
монокль.
Конец недоразумению положил Поланецкий, объяснив, что Озория —
название герба Плошовских, а следовательно, можно одновременно быть арией
и Озорией, с чем Плавицкий не очень согласился, заметив вскользь, что
честное имя носить не стыдно и незачем переиначивать его.
— Я приемлю только один род самоубийства, — обычным своим
безразличным тоном сказал Букацкий, обращаясь к пани Эмилии, —
самоубийство из-за несчастной любви, почему и пытаюсь вот уже несколько
лет решиться на это, но пока не могу.
— Говорят, самоубийство — признак трусости, — заметила Марыня.
— Выходит, я не лишаю себя жизни от избытка храбрости.
— Давайте лучше о жизни, а не о смерти поговорим, — предложил
Бигель, — и о том, что в жизни всего важнее, — о здоровье. За здоровье
пани Эмилии!
— И Литки! — прибавил Поланецкий и, обратясь к Марыне: — За здоровье
наших общих друзей!
— С удовольствием! — ответила Марыня.
— Видите ли, — продолжал он, понижая голос, — я их не только друзьями
считаю, но... как бы это лучше выразиться?.. Заступницами своими. Литка,
она, конечно, еще дитя, но пани Эмилия не будет приближать к себе
недостойных, и если кто-то предубежден против меня, пускай даже
справедливо, — если я поступил не так или просто нехорошо и этот «кто-то»
видит, как я мучаюсь этим, ему не может не прийти в голову: раз пани
Эмилия искренне расположена ко мне, значит, не такой уж я плохой человек.
Марыня смешалась, ей стало жаль его, а он докончил еще тише:
— А я и правда мучаюсь! Меня все это очень тяготит!
Но прежде чем она успела ответить, Плавицкий провозгласил тост за
здоровье пани Бигель, произнеся по этому поводу целую речь, смысл которой
сводился к следующему: женщина — венец творения и перед ней все должны
склонять голову, как перед королевой, и сам он всегда склонял и склоняет
голову перед женщинами вообще, а перед пани Бигель сейчас в особенности.
Поланецкий от души пожелал ему провалиться. Такой удобный момент — он
чувствовал, Марыня уже готова была сменить гнев на милость, — и вот
упущен. Марыня, подойдя к пани Бигель, обняла ее, а вернувшись на свое
место, не поддержала начатого разговора. Прямо же переспросить Поланецкий
не решался.
Сразу после обеда прибыли Краславские: мать, женщина лет пятидесяти,
живая, самоуверенная и очень разговорчивая, и дочь — в противоположность
ей чопорная, холодная и сухая, которая вместо «так» говорила «тэк»,
впрочем, с довольно красивым, хотя и бледным лицом, напоминающим
гольбейновских мадонн.
Поланецкий начал развлекать ее со злости, нет-нет, да и поглядывая на
Марыню, на ее свежее румяное личико и голубые глаза, и твердя про себя:
«Хоть бы словечко доброе сказала! Ох ты... ох ты, бессердечная!»
Так злился, распалялся он все больше и, когда девица вместо «мама»
проронила «меме», переспросил довольно нелюбезно:
— Кто?
А «меме» вываливала меж тем запас новостей, вернее, домыслов о
самоубийстве Плошовского.
— Вообразите, господа, — с жаром тараторила она, — он из-за Кромицкой
застрелился; я сразу подумала. Вот уж кокетка была, упокой господи ее
душу, — никогда я ее не любила. Вовсю с ним кокетничала, я даже избегала
бывать с Терезой там, где они могли повстречаться, — дурной ведь пример
для молодой девушки. Упокой господи душу ее... Тереза ее тоже
недолюбливала.
— Ах, пани, но я слышала, это был сущий ангел! — воскликнула пани
Эмилия.
А Букацкий, никогда в жизни не видевший Кромицкую, подтвердил
флегматично:
— Манате, это архангел был, je vous donne ma parole d'honneur*.
_______________
* Мадам... даю вам честное слово (фр.).
Краславская смолкла на минуту, не найдясь, что ответить, и, сердясь в
душе, чуть было не отплатила колкостью; остановило ее то обстоятельство,
что Букацкий, человек состоятельный, — хорошая партия для Терезы.
Поланецкий пользовался ее благосклонностью по тем же соображениям, — из-за
них решила она поддержать этим летом знакомство с Бигелями, что, впрочем,
не мешало ей не узнавать их на улице.
— Для вас, мужчин, — заявила она, — каждая красивая женщина — ангел
или архангел. А я вот не люблю, даже когда мне про Терезу так говорят. А
Кромицкая, может, и добрая была, но бестактная, это уж верно!
На этом разговор о Плошовском прекратился, тем более что Краславскую
отвлекал Поланецкий, который любезничал с Терезой. Любезничал он отчасти
со злости на себя, отчасти назло Марыне, стараясь внушить себе, что ему с
Терезой хорошо и она не лишена даже известной привлекательности, но нашел,
что шея у нее тонка и глаза маленькие я тусклые, которые как-то вдруг, ни
с тоге ни с сего оживляются и вопросительно смотрят на него. Отметил он
про себя также, что она — тихий деспот: стоило матери заговорить громче,
она подносила к глазам лорнет, пристально смотрела на нее, пока та под
действием этого магнетического взгляда не понижала голоса или вовсе не
умолкала. В общем она порядком ему надоела, и он продолжал оказывать ей
внимание единственно от отчаяния, силясь вызвать хоть некое подобие
ревности у Марыни. Неудачи в любви даже умных людей вынуждают порой
прибегать к самым неумным приемам. Ибо результат получается обратный: с
одной стороны, чувство разгорается лишь у того, кто к ним прибегает; с
другой — они плодят новые недоразумения, не облегчая, а осложняя
сближение. Дошло до того, что истосковавшийся по Марыне Поланецкий готов
был уже любую ее резкость снести, лишь бы подойти и поговорить, но сделать
это казалось еще трудней, чем час назад.
И он вздохнул с облегчением, когда наступил вечер и гости собрались
уходить. Однако перед тем Литка шепнула что-то матери, обняв ее за шею, и
та, кивнув, сказала Поланецкому:
— Пан Станислав, если вы не думаете здесь заночевать, поедемте с
нами. Литка сядет между мной и Марыней, так что места хватит.
— Благодарю. Это очень кстати, так как остаться я не могу, — сказал
Поланецкий и, догадавшись, кому принадлежала эта идея, обернулся к
Литке: — Ах ты, котеночек мой дорогой...
А та, прижимаясь к матери и подняв на него глаза, печальные и вместе
счастливые, спросила тихо:
— Вы рады, пан Стах?
Через несколько минут они отправились в путь. Чудесный день сменился
чудесной ночью, немного прохладной, но ясной, озаренной серебристым лунным
сиянием. После тягостного и пустого для него времяпрепровождения
Поланецкий наконец почувствовал себя свободным и почти счастливым: два
дорогих, близких ему существа сидели напротив и одно — бесконечно любимое.
Лицо Марыни в лунном свете казалось исполненным кротости и покоя. И
Поланецкому подумалось, что и чувства ее должны быть сейчас такими же
мягкими и умиротворенными — и, может быть, неприязнь к нему растаяла в
этом разлитом вокруг безмятежном спокойствии.
Литка уселась поглубже и, казалось, задремала. Поланецкий прикрыл ей
ноги шалью пани Эмилии, и некоторое время они ехали молча.
Затем пани Эмилия заговорила о Плошовском, — ее потрясло известие о
его смерти.
— За всем этим, несомненно, таится драма, — сказал Поланецкий, — и
пани Краславская, наверно, отчасти права, утверждая, что между двумя этими
смертями есть какая-то связь.
— Ужасно, что, осуждая самоубийство, а его должно осуждать, мы как бы
заодно отказываемся сочувствовать несчастью.
— Сочувствовать надо тем, кто способен чувствовать, то есть живым, —
отозвался Поланецкий.
Разговор прекратился, и снова несколько минут прошло в молчании.
Когда проезжали мимо стоящего в глубине парка дома с освещенными окнами,
Поланецкий указал на него:
— Вилла Краславских.
— Не могу ей простить, как она отзывалась об этой несчастной
Кромицкой, — заметила пани Эмилия.
— А она очень жестокой может быть, — сказал Поланецкий. — И знаете,
почему? Из-за дочки. Окружающий мир для нее — только фон, а чем он черней,
тем ярче на нем выделяется ее Тереза. Мамаша, может статься, имела свои
виды на Плошовского, а Кромицкую считала помехой, вот и возненавидела ее.
— Тереза — красивая девушка, — заметила Марыня.
— Для некоторых, кроме светских отношений, существуют еще другие,
более глубокие; а для Терезы этими светскими все начинается и кончается.
Она — сущий автомат, и сердце у нее начинает биться, лишь когда мать
заведет его ключиком. Впрочем, таких много, и даже те, кто производят
лучшее впечатление, на деле ничем от них не отличаются, Вечная история
Галатеи... И представьте, в куклу эту, в погашенную эту свечку, без памяти
влюбился несколько лет назад один мой знакомый, молодой врач. Дважды он
делал ей предложение и дважды получал отказ, как видно, мама с дочкой
метили выше. Тогда он завербовался на службу в голландские колонии — и
умер, наверно, там от лихорадки, потому что поначалу часто писал мне,
справляясь о своем автомате, потом письма перестали приходить.
— А она об этом знает?
— Знает, я, встречаясь с ней, всегда о нем поминаю. И, что самое
удивительное, такое упоминание ни на минуту не смущает ее покоя. Она о нем
говорит, как о любом другом знакомом. И если бедняга надеялся смертью
своей пробудить у нее жалость, он глубоко заблуждался... Я покажу вам
как-нибудь одно его письмо. Я попытался открыть ему глаза на предмет его
страсти, а он ответил: «Я ее не идеализирую, но ничего не могу с собой
поделать...» А, между прочим, скептиком был, позитивистом, одним словом,
сыном своего века... Но что любви разные там философские школы и веяния.
Все проходит, а она была, есть и будет... Он как-то сказал мне: «Я
предпочел бы быть несчастливым с ней, чем счастливым с другой...» Да что
тут толковать! Самый что ни на есть трезвый ум не может с сердцем
совладать, и дело с концом!
Опять наступило молчание. Они ехали по обсаженной каштанами дороге, и
мелькающие стволы в свете каретных фонарей казались розоватыми.
— Несчастен — значит, терпи! — как бы подытожил Поланецкий вслух свои
мысли.
Пани Эмилия склонилась над Литкой.
— Ты спишь, деточка? — спросила она.
— Нет, мамочка, — ответила девочка.
— Никогда я не стремился разбогатеть, но если провидению угодно
отдать нам хотя бы часть этого огромного состояния, я противиться его
неисповедимой воле не стану... — сказал Плавицкий. — Мне-то оно ни к чему,
мне, кроме четырех досок да тихих дочерних слез, скоро ничего не нужно
будет; но тут речь о Марыне, ради которой я жид.
— Хочу обратить ваше внимание, — заметил Машко хладнокровно, — что,
во-первых, шансов очень мало...
— Но по
...Закладка в соц.сетях