Жанр: Электронное издание
Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Дневник провинциала в Петербурге
...ым решением, не могла даже понять,
где кончается копейка и где начинается миллион! Бедная! она даже чихнула от
наслаждения: до такой степени живо заговорило в ней чувство собственности!
Да, это было чувство собственности, хотя чувство не полное, чисто женское,
чувство, не умеющее отличить гривенник от рубля и, быть может, по этой
причине не способное ни на какие самопожертвования ради великих общих
принципов!
Да; надо, ах как надо написать об этом статью и послать ее к Менандру.
Вместо того чтоб бормотать на тему, правильно или неправильно поступает
огородник, разводя при огороде козлов (ведь это даже за насмешку принять
можно! можно подумать, что и "огороды" и "козлы" тут только для прилику,
настоящее же заглавие статьи таково: "правильно ли поступает администратор,
разводя в своем ведомстве либералов?")- не лучше ли прямо обсудить вопрос:
отчего стремления, вполне естественные в теории, на практике оказываются
далеко не столь естественными? что тут составляет мираж: самые ли стремления
или та практика, которая извращает их?..
Но какая, однако ж, это странная штука! Теперь моими родственниками и
наследниками оказываются не сестрицы, а Хлестаков с целою шайкой совершенно
неизвестных жидов, производящих распродажу полотен! О, пархатые! каким чудом
могло заползти в ваши сердца чувство родственной любви к человеку, вполне
для вас неизвестному! Или я не человек, а только "рубль", на котором ничего
не написано, кроме того, что это res nullius, которая, в этом качестве,
caedet primo occupant! {вещь ничья и поэтому принадлежит тому, кто первый ее
захватит.}, то есть еврею Зальцфишу, продающему настоящие голландские платки
на углу Большой Мещанской и Гороховой!
Как бы то ни было, но симпатии мои к Прокопу возрастали все больше и
больше. Не говоря уже об его верности принципам, меня подкупали еще
воспоминания. Он любил меня, он делил со мной радость и горе. Вместе с ним я
изучал петербургские трактирные заведения, наслаждался Шнейдершей, Кадуджей,
заседал в шухардинском международном статистическом конгрессе и вытерпел в
"Отель дю-Норд" опаснейший политический процесс. Наконец, какие превосходные
устроил он мне похороны! Ввиду всего этого мог ли я винить его? Ведь деньги
мои не были заперты! ведь он был один в момент моей смерти, или, по крайней
мере, мнил себя быть одним! Ну, мог ли же он? Ради самого бога, мог ли он
воздержаться, мог ли не дать воли чувству стяжания, которое делается в
особенности жгучим, почти нестерпимым, при виде того, что плохо лежит! И не
забудьте, что ведь плохо-то лежал... миллион!!!
Где были в это время сестрицы? Бодрствовали ли они? Следили ли за тем,
как я, постепенно спиваясь с кругу, погружаюсь на самое дно петербургских
наслаждений! Нет, они унывали в Ветлуге! Они роптали на судьбу, которая
послала на Ветлугу только одного мужчину, да и то землемера... О, маловеры!
Но, дойдя до этих злоключений, я сам испугался. Оказывалось, что и во
мне естественное чувство семейственности настолько ослабло, что и я не
усомнился узы случайной приязни предпочесть узам кровного родства! Если б я
не был развращен современными веяниями, я должен был бы любить сестриц во
что бы то ни стало. Любить, хотя бы они ненавидели меня и делали мне на
каждом шагу всякие мерзости! Братцы! сестрицы! грабьте! - вы всегда будете
милы мне! Почему вы должны быть мне милыми - это "тайна". Это
неисповедимейшая из всех тайн современности, в которых ненависти и любви так
хитро переплелись между собой, что сам Менандр, со всем собором
пенкоснимателей, конечно, не разрешил бы, любовь ли тут породила ненависть,
или ненависть породила любовь!
Сгорая нетерпением познакомиться с моими новыми родственниками, душа
моя воспарила в Петербург. Но тут, я должен сознаться, воспоминания мои уже
теряют свою последовательность и представляются в форме отрывков, лишенных
строгой органической связи.
Сначала, я перенесся как бы на сцену Большого театра. Давали "Жидовку".
Все пархатые были налицо и производили тайное жидовское моление. За большим
столом, покрытым белою скатертью, посредине, лицом к зрителям, сидел Гершка
Зальцфиш и разбитым тенором произносил возгласы. Он был одет в длинную
одежду и препоясан, как бы собираясь в длинный путь. На столе лежали
опресноки и зажаренная на собственном сале каширная овца, приправленная
чесноком. Мошка Гиршфельд, Иосель Зальцман, Иерухим Хайкл, Ицко Праведный и
множество других жидов-акционеров (в числе их я узнал некоторых зубных
врачей) расположились кругом стола и подтягивали. Они молились за успех
моего дела и взывали к Иегове об отмщении. На одном конце стола приютился
Александр Иваныч Хлестаков и, умильно посматривая на Рифку Зальцфиш,
поместившуюся на другом конце, обдумывал, что выгоднее: перейти ли в
жидовскую веру или потурчиться? Затем, когда каширная овца была доедена,
Хлестаков встал из-за стола и доложил общему собранию господ акционеров, что
он успел отыскать двоих новых и притом совершенно достоверных лжесвидетелей.
Один из них - известный нумерной Гаврюшка, который согласен за сто целковых
и подтвердить и переменить свое прежнее показание - как угодно; другой,
елабужский мещанин Иуда Стрельников, который, ехавши на пароходе от Казани
до Елабуги, собственными ушами слышал, как бывший камердинер Прокопа, Семен,
хвастался, что получил однажды от барина плюху за то, что назвал его вором.
Показание это Стрельников соглашается подтвердить и на суде, если ему будет
дано двести рублей.
- Но пусть лжесвидетели сами изложат перед собранием свои показания! -
восклицает легкомысленный Хлестаков.
Входит Гаврюшка, с заложенными, по привычке, назад руками. Он в
оборванном сюртучишке; лицо безобразно опухло; глаза устремлены в пол; ноги
дрожат. От всей его фигуры разит водкой, распутством и тем нестерпимым
запахом, который можно обонять только в отвратительных конурах, где ютится
на ночь трактирная прислуга. Он вздыхает как бы под бременем раскаяния и в
то же время блуждает глазами по столу, разыскивая, нет ли где водки. Из-за
него выглядывает маленькая, юркая фигура расторопного елабужского мещанина
Стрельникова.
Оба по очереди излагают свои показания. Гаврюшка поет свою арию пьяным
басом, Стрельников - дребезжащим, слабосильным тенором. По временам голоса
их сливаются и образуют дуэт.
Затем их заставляют сесть на стулья и положить руки под стегно в знак
того, что они будут лжесвидетельствовать по самой сущей истине и так точно,
как научил их господин Хлестаков.
Лжесвидетелей увели; Гершка встал с своего места и как ошпаренный
забегал по сцене. Глаза его горели, пейсы тряслись, на губах сочилась пена.
- Сами зе видели! сами зе теперь видели! - кричал он в исступлении.
- Видели! Видели! - отвечал ему хор.
- Иерухим! теперь безите! безите теперь нах бирза... гешвинд! И всем
сказите: наели лзесвидетелей! Герсту! не лозных, а настояссих, самых луццих
лзесвидетелей! И продайте тысяцу акций!
Иерухим убежал, а Гершка вдруг закружился, начал подпрыгивать, колотить
себя в грудь и выкрикивать какие-то неистовые звуки. Примеру его последовали
и прочие, а между ними и Хлестаков. Таким образом продолжалось около
получаса. Наконец все повалились, кто куда попал, и Гершка потухшим голосом
произнес:
- О, вей мир! и какое зе ты великий мосенник, Иерухим! И сто зе он там
говорит! И,мозно ли так говорить... и где зе?.. на бирза! И никаких зе
лзесвидетелей совсем нет! О, Иосель! о. друг мой Иосель! Безите теперь ви!
Безите нах, бирза и всем говорите! Всем сказите, сто Иерухим говорит... ах,
пфуй! сто зе он говорит! И ницего зе этого нет! И никакой лзесвидетель не
приходил! И купите тысяцу акций!
Это было так любопытно, что душа моя сейчас же воспарила на биржу, чтоб
удостовериться, что из этого выйдет.
Иерухима еще не было. Настроение биржи было вялое. Цена акций
представлялась в следующем виде: продавцы 71, покупатели 70 1/2 без сделок.
Вдруг прибежал Иерухим и, воздевши руки, воскликнул:
- О, вей! наели двух самых луццих, самых настояссих лзесвидетелей!
Тогда произошло смятение. Все бросились покупать, и Иерухим в
какие-нибудь полчаса времени спустил тысячу акций: покупатели 78 3/4,
продавцы 80 1/2, сделано 79 7/8. Но в тот самый момент, когда Иерухим продал
последнюю акцию, прибежал весь бледный Иосель и, растерзав на себе ризы,
воскликнул: -
- О, Иерухим! ты великий мосенник и вор! Не верьте зе ему! не верьте!
Никаких зе лзесвидетелей нет!
Целая толпа бросилась на Иерухима и принялась бить его. Но Гершка
достиг своей цели: акции упали немедленно, и были скуплены Иоселем обратно:
продавцы 62 1/2, покупатели 62, сделано 62 1/8.
Итак, на моем деле Гершка, так сказать, моментально выиграл с лишком
шестнадцать тысяч рублей! Этого мало: едва появилось в газетах объявление,
что мои наследницы купили в магазине Зальцфиша полдюжины носовых платков,
как публика валом повалила на угол Гороховой и Большой Мещанской и с десяти
часов утра до десяти вечера держала в осаде лавку, дотоле никем не
посещаемую. В этот день было продано 100 дюжин рубашек, 1000 пар мужских и
женских кальсонов, 500 дюжин носовых платков и, по соразмерности, прочих
товаров. Вечером Гершка телеграфировал в Ярославль с требованием скупить у
тамошних баб все билефельдское полотно, какое окажется в наличности...
-----
Однако факт существования лжесвидетелей был налицо, и я бросился к
Прокопу, чтобы предупредить его насчет предательства Гаврюшки.
Но как же я был приятно изумлен!!
Оказалось, что все это не больше как подпольная интрига, в которой
деятельными лицами являлись агенты Прокопа и жертвою которой должен был
пасть молодой Хлестаков! Что и Гаврюшка, и Иуда Стрельников - не только не
лжесвидетели, но просто благонамереннейшие люди, изъявившие согласие, за
известную плату, надуть моих новых пархатых родственников!
Я отсюда представляю себе эту изумительную сцену. Хл% стаков горячится
и требует призыва Гаврюшки и Стрельникова; напротив того, адвокат Прокопа с
чувством и даже настойчиво отклоняет это требование. Но правда, однако ж,
превозмогает; свидетели вызваны; Хлестаков потирает руки, настораживает уши,
старается уловить каждое слово, каждый звук драгоценного свидетельства - и
что же слышит?!
- Ничего этого я не знаю, - говорит Гаврюшка, - человек я слабый,
пьяный! Служил я у них - это точно... Только уж оченно строги они были...
ах, как были строги!
- Правда ли, что подсудимый неоднократно бил вас? - спрашивает Гаврюшку
защитник Прокопа.
- И бивали... страсть, как бивали! Бывало, чуть что - сейчас в ухо или
по зубам!
- Прошу господ присяжных обратить на это показание особенное внимание!
- обращается защитник Прокопа к присяжным, - оно уничтожает в прах все эти
гнусные клеветы насчет подкупов и угроз, которые злонамеренно распускаются в
обществе. Вот свидетель, который прямо показывает, что подсудимый не только
не подкупал, но и бил его... и за всем тем, в благодарной своей памяти, не
находит ни единого факта, который мог бы очернить моего клиента! Еще раз
прошу вас обратить на это внимание!
- Было у нас это дело таким манером, - показывает, в свою очередь, Иуда
Стрельников, - призывают они меня, вот этот самый господин Хлестаков, и
говорят: "Вот тебе, говорят, к примеру два золотых; покажи, значит, что
Семен Петров при тебе на пароходе хвастался!" А я, ваше превосходительство,
совесть имею. "Как же, мол, говорю, Александр Иваныч, я теперича об этом
самом деле показывать буду, коли ежели я ничего про него не знаю?" Однако
они меня не послушали: "Ничего, говорят, показывай! я тебя вызову". - "Как
угодно, говорю, а только мы против совести показывать не согласны!" Только у
нас и разговору, ваше превосходительство, с ними было!
Хлестаков краснеет и бледнеет; он чувствует, как сознание собственного
легкомыслия начинает угрызать его. Конечно, впоследствии, он поймет ту,
теорию "встречного подкупа", которую всесторонне разработал Прокоп, но когда
он поймет ее, - будет уже поздно...
Каков сюрприз!!
Но возвращаюсь к рассказу.
Я застал Прокопа в той самой гостинице, в которой он остановился по
приезде в Петербург. Он, по обыкновению своему, шагал из угла в угол, но, по
временам, останавливался и меланхолически рассматривал щегольской серый
казакин с бубновым тузом на спине, который сгоряча заказал для себя и в
котором теперь не предстояло никакой надобности. Перед ним, как бес перед
заутреней, вертелся маленький человек не то армянин, не то грек, одним
словом, существо, которое Прокоп, под веселую руку, называл "православным
жидом". Это был секретный агент Прокопа, агент, на обязанности которого
лежало отыскиванье лжесвидетелей, устройство различных судебных сюрпризов и
другая черная работа. У дверей, прислонясь к притолоке, стояли: ополоумевший
от водки Гаврюшка и расторопный елабужский мещанин Иуда Стрельников.
- Боюсь, не поверили они! Не пойдут, брат, они на эту штуку! - как-то
лениво резонировал Прокоп, выслушав доклад своего агента.
Гаврюшка только хлопал в ответ глазами. За него выступил вперед с
ответом Стрельников.
- Ваше высокородие! позвольте слово сказать-с!
- Говори, братец!
- Возможное ли теперича дело, чтоб они не поверили, коли мы, значит,
даже руку, с позволения сказать, под себя клали! По-ихнему, теперича, какой
это разговор? "Верное слово" - и больше ничего!
Прокоп вопросительно взглянул на "православного жида".
- Это так точно, ваше высокородие! - засуетился последний, - это у
них... Это ежели кто руку под себя положил...
- Позвольте, Экономид Мурзаханыч! - вступился Стрельников, - я их
высокородию все объясню. Ваше высокородие! возможно ли мне этих делов не
знать, коли я этого самого жида... другой, значит, козла своего столько не
знает, сколько я этих жидов наскрозь проник!
- Ой ли? Очень уж, погляжу я, ты хвастаться ловок! А ты знаешь ли, что
значит елабужский мещанин? {"Елабужскими мещанами" в Вятской губернии
называют известных, особенно надоедливых паразитов. (Прим. M. E.
Салтыкова-Щедрина.)}
- И это знаю-с! Я все знаю-с. Потому я, ваше высокородие, не токма что
в Елабуге, а даже в самом Париже проживание им ел-с!
- Ври, дурак!
- Верное слово, ваше высокородие! Потому тятенька у меня человек
строгий, можно сказать, даже ровно истукан простой... Жили мы, теперича, в
этой самой Елабуге, и сделалось мне вдруг ужасти как непросторно! Тоись, так
не просторно! так не просторно! Ну, и стал я, значит, пропадать: день меня
нет, два дня нет - натурально, от родителев гнев. Вот и говорят мне
тятенька: ступай, говорит, сукин сын, куда глаза глядят!
- Да в Париж-то тебя как нелегкая занесла?
- Постепенно-с. С господами приехал-с. Я, ваше высокородие, при каммуне
сторожем состоял!
- Ну?!
- Точно так, ваше высокородие. Только я, конечно, по чувствам своим
больше до господина Тьера касательство имел... Утром, известно, в каммуне
служишь, а вечером - касательство в Версали-с...
Стрельников смотрел так ясно и даже интеллигентно, что Прокоп,
несколько раз, во время разговора, подмигивавший "православному жиду",
окончательно повеселел.
- Выжига, значит!
- По нашему званию, ваше высокородие, никак без этого невозможно-с!
Теперича, например, хоть бы вы-с. Призываете вы меня: предоставь мне,
Стрельников, то али, положим, хочь и другое! Должен ли я вашему высокородию
удовольствие сделать?
- Только ты смотри у меня, держись в струне, не сбренди! Я, брат, ведь
зол! Я тебя - ежели что - в треисподней достану! Как только он тебя
свидетелем вызовет, - сейчас ты его удиви!
- Ваше высокородие! Довольно вам сказать: как перед истинным, так и
перед вами-с! Наплюйте вы мне в лицо! В самые, тоись, глаза мне плюньте,
ежели я хоть на волосок сфальшу! Сами посудить извольте: они мне теперича
двести рублей посулили, а от вас я четыреста в надежде получить! Не низкий
ли же я против вас человек буду, ежели я этих пархатых в лучшем виде вашему
высокородию не предоставлю! Тоись, так их удивлю! так удивлю! Тоись... и
боже ты мой!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Далее я не слушал: я понял.
-----
Но тут нить моего сновидения прерывается окончательно. Я чувствую, что
лечу стрелой через необозримое пространство, лечу, лечу... и, наконец,
упадаю на самое дно пропасти.
Прошло двадцать пять лет; девятнадцатый век на исходе, а Прокоп все еще
судится. Из похищенного миллиона у него осталось всего-навсе двести
пятьдесят тысяч, а он в течение двадцати пяти лет, несмотря на всю быстроту
судопроизводства, едва-едва успел дотянуть до половины буквы В. Сто двадцать
пять городов, местечек, посадов и крепостей были свидетелями торжества его
добродетели, но сколько еще тысяч городов предстоит впереди - это невозможно
даже приблизительно определить. К несчастию для Прокопа, благодаря
чрезмерному развитию промышленности, каждый год, как на смех, возникает
множество новых городов и местечек, так что ему беспрестанно приходится
возвращаться назад, к букве А. А тут еще и другое неудобство: порядок
переезда из одного города в другой, вследствие канцелярского недоразумения,
принят алфавитный, и Прокоп, по этой причине, обязывается переезжать из
Белева в Белозерск, из Белозерска в Белополье и т. д.
В настоящую минуту он в Верхотурье (Пермской губернии) и деятельно
готовится к переезду в Верхоянск (Якутской области)...
Европа давно уже изменила лицо свое; одни мы, русские, остаемся
по-прежнему незыблемы, счастливы и непреоборимы... В Европе, вследствие
безначалия, давно есть нечего, а у нас, по-прежнему, всего в изобилии. Идя
постепенно, мы дожили до того, что даже Верхотурье увидело гласный суд в
стенах своих. Благо, Уральский хребет перейден, а там до Восточного океана -
уж рукой подать!
Благодаря этой постепенности, успехи, которые сделала русская жизнь в
продолжение последних двадцати пяти лет, поистине изумительны. В каждом
городе существует клуб, в котором за 75 копеек можно получить неприхотливый,
но сытный обед, состоящий из трех блюд. Исправники не называются больше
исправниками, а носят титул "излюбленных губернаторами людей" и в этом
качестве занимают в клубах должности "главных старшин". Вредный
административный антагонизм исчез совершенно; земские управы, изнемогши в
борьбе с мостами и перевозами, оставили за собой лишь уездную и губернскую
статистику, но зато довели эту науку до такого совершенства, что старик
Кеттле, приехав однажды в Балахну ("Балахня - стоит рот распахни", - говорит
народная пословица), воскликнул: nunc dimittis {ныне отпущаеши} - и тут же
испустил многомятежный дух свой. Городские головы оставили за собой одну
специальность: угощать по воскресеньям "излюбленных губернаторами людей"
пирогами. В судах безначалие устранено окончательно, благодаря тому что
независимость судей была счастливым образом уравновешена перспективою
повышений и наград. Самые судьи собирались только по субботам единственно
для того, чтобы закончить дела, начавшиеся еще в "эпоху независимости", и
затем, условившись, куда идти вечером в баню, и явив миру пример
судопроизводства гласного и невредного, расходились по домам. Хотя же рядом
с "новыми" существовали еще "новейшие", но и им делать было нечего, за
отсутствием преступлений и процессов. Воровать и грабить было воспрещено
строго-настрого, а в 1891 году, по инициативе белебеевского "излюбленного
губернатором человека", всем ворам было поставлено в обязанность подать о
себе особые ревизские сказки, по исполнении чего они немедленно были
посажены на цепь, и тем сразу прекращены были способы для производства
дальнейших с их стороны беззаконий. Гражданские процессы тоже прекратились,
так как общество убедилось, что оттягать, например, дом у соседа вовсе не
значит получить этот дом в свою собственность, но значит отдать его адвокату
в вознаграждение за ходатайство. Образование проникло всюду, так что даже
пастухи, охраняя вверенные им стада, очень удовлетворительно склоняют mensa
{стол.}. Паспортов нет; на место их введены маленькие-маленькие карточки,
которые, занимая в кармане втрое менее места против прежних неуклюжих
листов, доставляют населению удобства неисчислимые. Разделения на военных и
статских не существует; все одновременно - и статские и военные; сперва
займутся статскими делами, то есть взысканием недоимок; потом сейчас же,
вслед за тем, примутся за военные дела, выйдут на площадь, зачнут шагать,
кружиться, потом опять шагать.
В колонну!
Соберись бегом!
Трезвону!
Зададим штыком!
Скорей, скорей! скорей!
Нет также и разделения на платящих и не платящих. Податная комиссия,
выдав 501-й том своих трудов, выработала, наконец, устав, которым все
остались довольны. Все платят, и притом с удовольствием, и притом против
прежнего втрое. Затем, так как все необходимое уже выполнено и поводов для
огорчений не существует, то политические и литературные партии, раздиравшие
наше общество двадцать пять лет тому назад, исчезли сами собой.
Ругательства, составлявшие красоту полемики семидесятых годов, упразднены,
хотя литература совершенно свободна. Совет книгопечатания, однако ж, еще
существует, но лишь для проформы, как нелишняя архитектурная подробность.
Один Менандр не изменил традициям и, дерзче нежели когда-нибудь, выражает
свой восторг по поводу переименования исправников в "излюбленных
губернаторами людей". Внешняя политика тоже в порядке: по смерти Тьера, мы
успели усадить в президентском кресле действительного статского советника
Петра Толстолобова, который, еще в бытность губернатором, выказал
замечательный такт в борьбе с губернским предводителем дворянства. Австрию
мы предоставили ее собственной судьбе, от Италии получили верное слово, что
ежели Пий IX будет упорствовать в своих заблуждениях, то все итальянцы, как
один человек, обратятся в Св. синод с просьбой о воссоединении, и т. д.
Остается один только неясный пункт: Византия еще не покорена. Но так как в
газетах от времени до времени помещалась официозная заметка, извещавшая, что
на днях последовало в законодательном порядке утверждение штатов
византийской контрольной палаты, то даже сам И. С. Аксаков согласился до
поры до времени молчать об этом предмете, дабы, с одной стороны, яе
волновать бесплодным лиризмом общественного мнения, а с другой стороны -
развязать правительству руки, буде оно, в самом деле, намерено
распространить на весь юговосток Европы действие единства касс...
Вместе со всем окружающим изменился и Прокоп. Он одряхлел, обрюзг и
ничего не может есть, кроме манной каши. Но дух его все еще бодр, так что
даже теперь, прибыв в Верхотурье, он прежде всего спрашивает, каков клубный
повар в Верхоянске и чего больше в тамошней гостинице; блох или клопов.
Одним словом, намерения остались прежние, только средства к их выполнению
ослабели.
Да и не мудрено было Прокопу сохранить бодрость духа. В течение
прошедших двадцати пяти лет он не только не понес никакого нравственного
ущерба, но, благодаря процессу, успел сделаться одним из самых популярных
людей в целой России. Везде, где он ни судился, остались благодетельные
следы его пребывания. В Арзамасе ан пожертвовал сто рублей на соединение
каналом реки Теши и Сережи; в Ардатове Симбирском на свой счет очистил от
навоза базарную площадь; в Богучаре устроил народный праздник и кинул на
драку сто рублей; в Алексине выписал из Голландии мастера, который научил
обывателей мариновать знаменитых алексинских пискарей; в Волхове подал мысль
о проведении железнодорожной ветви к Мценску, в видах успешнейшего сбыта
несравненных болховских котелок, и т. д. Поэтому местные начальства
принимали его с почтительным радушием и с твердой надеждой на более светлое
для себя будущее. Во всяком городе существовали: или грязь по колена, или
навоз по уши, следовательно, всякому городу лестно было обратить внимание
сильного человека на эти язвы, хотя бы и достоверно было известно, что
капиталы этого сильного человека приобретены не совсем чистым путем. Везде
Прокопа чествовали на славу; везде сажали на первое место и угощали кашей на
всевозможных бульонах.
Столь почтительно-благосклонное отношение начальствующих не могло не
оказать влияния и на умы присяжных заседателей. Сначала в среде их, конечно,
случалось нечто похожее на разномыслие, так что твердые в вере не иначе как
с бою брали каждый свой шаг. Но это, очевидно, было только недоразумение,
обязанное своим происхождением лишь новости дела. Я сам было испугался этому
явлению и, сознаюсь, употребил даже военную хитрость,
...Закладка в соц.сетях