Жанр: Электронное издание
vasina8
...герани. Если исходить от
обратного, и хороший психиатр - это... правильно: получается, что Бог жил в
нашем доме на седьмом этаже, а никто и не
догадывался. Я - маленькая, худая до отвращения, с обкусанными ногтями, острыми
ключицами и таким тяжелым
взглядом темных глаз, который редко кто выдерживает. Он... он старый, кашляет,
плохо пахнет по утрам, когда выносит
мусор на лестничную клетку в заношенном халате и старых шлепанцах, но у него
есть продавленный диван и засохшая
герань на окне. Герань всегда цветет, когда ни приди, - всегда от окна по нервам
ударит ее кровавая нашлепка на мутном
стекле, котенок лазает по занавеске; котенок всегда подросток - ест он их, что
ли? - я приходила два раза в месяц, а котенок
не рос; потом я заметила, что он уже не рыжий, а серый в пятнах; потом - черный
с белым воротничком; через год - не
поверите! - занавеска - в клочьях, а на ней - котенок! "Девочка, - сказал старик
строгим голосом тогда, у мусоропровода, -
что это ты задумала? А ну-ка пойдем ко мне чай пить!" А на старых фарфоровых
чашках - столетние трещинки и
заплывшие в них чужие жизни - пятнами - чай, слюна, слезы, сны и надежды на
выздоровление.
Никогда ничего не менялось. Если я не убирала со стола свою чашку, она
ждала меня неделю, две, заплывая
плесенью ожидания; герань цвела; котенок висел на занавеске; забытая кем-то на
стуле в коридоре дылда роза, изысканнодревняя,
устрашающе-шипастая, потрескивала от сквозняка папирусом высохших
лепестков, и никто ведь не сел на ее
шипы, наткнувшись глазами на нашлепку крови там, далеко-далеко - после длинной
кишки коридора, - в комнате радости
на мутном стекле, или не убрал дохлую розу, чтобы сразу, с порога, устроиться на
стуле основательно и поплакаться "про
жизнь".
- Если тебя не устраивает твоя жизнь, - сказал Бог, - придумай другую.
- Как это? - не поняла я. - Любую?
- Любую.
- И она появится?
- Конечно! Обязательно! Всенепременно и в любой момент. Как воспоминание.
Вот, например, я. На прошлой
неделе вспомнил, что в молодости, обладая счастьем и ужасом аутизма, прожил
почти шесть лет, фотографируя и снимая на
камеру мертвецов. Зачем? Какое-никакое пропитание. Почему мертвецов? Да какая
разница. Может быть, они меня
устраивали своим полнейшим невмешательством в мою жизнь, отстраненностью и
превосходством отсутствия, тогда как
любой живой человек подавлял, пугал и унижал навязанным присутствием. Я вспомнил
радость обладания одиночеством,
ты и представить себе не можешь, как это восхитительно - обладать одиночеством.
Нет, ты не понимаешь. Вот сейчас, к
примеру, я обладаю твоим одиночеством.
- Как это?..
- Как это, как это... Ты поглощена мною целиком, ты себя не ощущаешь, ну
и где ты, спрашивается? А-а-а! То-то
же. Попробуй теперь, верни свое одиночество. Не можешь!
- Ладно, противный старик, поедающий котят, верни сейчас же мое
одиночество!
- Не так просто, не так просто... Одиночество предполагает нечто, что
другие никогда не поймут и не узнают.
Например. Я свято храню в себе прекраснейшее пятисекундное оцепенение от вида
голой попки дочери нашей кухарки.
Каждый раз, когда я вспоминаю эту попку, широко расставленные ножки в серых
чулках и кудряшки у колен - девочка
наклонилась и снизу, между расставленных ног, ткнувшись подбородком в спущенные
трусики, смотрела на мое лицо, - я
замираю оттого, что впервые в шесть лет приоткрыл для себя понятие страсти и
посильного стыда. Но это не полностью мое
воспоминание! Им наверняка пользуются другие - девочка, ее мать, которая нас
застала, мой старший брат, долго потом
изводивший меня насмешками. И нет никакой надежды, пойми - никакой! - на хотя бы
частичное забвение ими моего
панического отчаяния от их присутствия.
- Я ничего не понимаю!
- Немудрено. Только после двадцати я понял, как можно обезопасить свое
одиночество. И после этого стал
всемогущ!
- Как это? Расскажи!
- Вот как, маленькая хищница! Ты хочешь украсть немного моего
одиночества? Или секрет его изобретения?
И я, в азарте открытия чего-то совершенно неизведанного, огромного и
засасывающего, как шаровая молния в
полнейшем безветрии, как черные рваные дыры в звездной шифоновой занавеске
южного неба, стала лицемерно уверять
старого Бога, живущего на седьмом этаже, что ничего не буду красть, что только
послушаю и сразу же забуду, что буду
приходить к нему часто-часто, вымою окно и полью герань.
Он, конечно же, великодушно, но определив легкой загадочной усмешкой цену
своего расточительства, открыл
секрет.
- Для начала, - сказал он, - нельзя иметь одиночество, не выстрадав его.
Проще говоря, многие люди живут
совершенно счастливо и без осознания необходимости одиночества, а некоторые даже
считают одиночество бедствием,
ужасом, от которого нужно спасаться, и тогда они подпускают к сердцу всех, кого
ни попадя, стараются окружать себя
случайными связями и по утрам, если вдруг просыпаются одни, тут же включают
телевизор, магнитофон, миксер,
соковыжималку и все краны в ванной, а потом рожают ребенка и тем самым оглушают
себя как минимум на три года
необходимостью его выхаживания; и постепенно та часть внутри них, что отвечает
за самопознание и особый
индивидуальный ритм сердца, отмирает потихоньку, и тогда, конечно же, понятие
"счастья" в конце концов подменяется
покоем и удовлетворением. И пульс становится у всех одинаков, а если у кого-то
частит сердечко, так это уже болезнь, а
другой человек если чем и разгонит свое сердце в смутном полубредовом
воспоминании чего-то обжигающепронзительного,
так только кофием, спасаясь от пониженного давления.
На одиночество требуется определенное чутье. Это тебе не заблудиться
глазами в рисунке на обоях, не выдумывать,
на какое животное похожа вон та заковырка, не получасовое бездумное листание
журнала на унитазе. Ты слушаешь? Ты
меня понимаешь?
- Конечно, понимаю, - отмахнулась я с беспечностью восьмилетки, слегка,
впрочем, напуганная его
осведомленностью (в туалете за бачком у меня тогда был припрятан прошлогодний
номер "Бурды" - там, на тридцать
восьмой странице, жил своей рекламной жизнью невероятных форм и обаяния
совершенно гладкокожий блондин,
демонстрирующий отменное прилипание мокрых плавок к его нижней части живота).
Странно, как иногда врезаются в память некоторые мелочи, оттенки дня,
контуры предметов... Вот я, как всегда, -
на полу у его ног, иногда тычусь виском в огромную угловатую коленку и
отслеживаю снизу малейшие перемещения
зрачков под полуопущенными веками, и эта щель в живом безвременье, эта мутная
полоска - долгожданный мой проход в
другое измерение. Я жду чуда, я уже в нем, завороженная свисающей с подлокотника
огромной породистой ладонью, чуть
подрагивающими пальцами с полустертым перламутром неухоженных ногтей. Вот ладонь
взлетела!..
Венеция
- Дело было так. - Старик поудобней устроился в кресле с высокой спинкой,
подоткнул под бока плед, вытер
ладонью рот, оттянув нижнюю губу, ладонь тут же вытер о подлокотник кресла рядом
с моей щекой, посмотрел вдруг
длинным оценивающим взглядом и медленно потом опустил веки. - Мне было
двенадцать лет, родители привезли меня в
Венецию. Уж не знаю, как им вообще пришло в голову притащить меня в этот вонючий
мокрый город, учитывая мою
тогдашнюю брезгливость и страх матери перед различными инфекциями. А в Венецию
пришла высокая вода, затопило
нижние этажи, я до сих пор вспоминаю те рассветы, солнце в мутноватых, словно
тоже затопленных, небесах и плывущие
под окнами огрызки чужих жизней - сломанные стулья, какие-то тряпки, тапочки,
обгоняемые фекалиями, и яркого
дохлого попугая, даже в смерти не выпустившего из цепких когтистых пальцев
резную палочку когда-то спокойной и
никчемной его клеточной жизни. Помню сумрачные комнаты, запах тины в огромной
кухне, помню древние каменные
ступеньки вверх, обгрызенные временем, по которым мне было запрещено подыматься
и мешать поселившейся над нами
известной певице. Делать было абсолютно нечего. Мать вспомнила о моем отвращении
к воде и всему, что плавает, только
на третий день одуряющих дождей, а я от вида гондольного тесака бледнел, как от
топора палача. Помнишь... - "...и гондолы
рубили привязь, точа о пристань тесаки"? Да-а-а... Хотя это здесь ни при чем,
это Пастернак - как ты можешь помнить... О
чем это я?..
- О певице! - напомнила нетерпеливо - слишком нетерпеливо для девочки,
застывшей зрачками где-то в далекой
мокрой Венеции.
И старик, очнувшись, в первый раз посмотрел на меня с удивленным
почтением. Он понял, что не зря тогда увел
замерзшую девочку от лестничного окна шестого этажа, от мусоропровода, куда я
запихивала содержимое своего портфеля
и школьную форму с туфлями, чтобы вырваться из жизни в другое измерение
совершенно свободной, то есть - голой.
- Как ты поняла? Я же еще ничего не сказал!
- Обгрызенные временем ступеньки наверх, по которым тебе было запрещено
подниматься.
- Действительно... Но я же ни интонацией, ни голосом не выдал себя!
- Не выдал. Ты просто сказал о запрете, мне стало интересно.
- Что ж, так оно и есть. Я проснулся как-то ночью от странных звуков.
Душно было, спали с открытыми окнами. Я
понял, что звуки идут сверху, из окна над нами. Невероятный голос пел, подвывая,
словно кто-то каждый раз толкал
поющего в спину и заставлял брать ноту выше и выше. Все выше и выше, пока
нечеловеческое (а я никогда не слышал,
чтобы человек издавал такие звуки), высокое "о-о-а-а-а!.." не обрывалось вдруг с
рыдающим надрывом. И было в этом
надрыве странное облегчение: и боль, и удовольствие. Тут стоит тебе сказать, что
к своим двенадцати годам я уже бывал в
опере и знал, что такое распевка. Голос был превосходным женским контральто,
такой страсти и муки мне слышать ранее не
приходилось ни в опере, ни в жизни, а представить, что певица с таким
исступлением просто репетирует ночью постановку
голоса, было невероятно и даже страшно: как же она тогда поет на сцене?!! Я весь
задрожал и покрылся потом. Я хотел
немедленно ее видеть, упасть на колени, не знаю, что именно я тогда хотел
сделать, а тут еще душный морок теплой ночи с
расплавленными в грязной воде фонарями и испарина, - испарина на всем! - на
теле, на стенах, в гортани, в легких...
Я откусила заусенец и спросила, хитро прищурившись:
- Она трахалась, да?
И тут же пожалела. Сверху на меня посмотрели искаженные мукой и странной
сладостью глаза, длинная кисть
взметнулась в воздухе - ударить или перекрестить?.. Старик несколько секунд
решал, что со мною делать дальше... И сдался.
- Да. Она делала это несколько ночей подряд - там, наверху, никогда мною
не виденная и едва не сведшая меня с
ума. Странно, но я не помню, как это случилось, что я понял. Вдруг, застыв
внутренностями, часто дыша ртом и ужасно
потея в ожидании высокого последнего ее "о-о-а-а!..", я понял. И все. Стало
страшно от пустоты внутри, во рту - запах
гниющего дерева, я метался по комнате из угла в угол, еще не понимая, что
спасен. Потом, бросившись ничком на кровать,
я ждал ее следующего пения (оно иногда повторялось по три раза за ночь), и тогда
уже не просто слушал, оглушенный, а
искал ритм, движение, вдохи и выдохи. Я стал сначала представлять, что она
делает телом, насколько ей удобно издавать
такие невероятные звуки, и потом уже обнаружил себя в этих движениях. Сначала
длинные - по возрастающей - медленные
и не очень громкие "а-а-а... а-а-а..." - секунд по шесть. Потом гласные
менялись, звуки нарастали, усиливались,
длительность "а-а-а-и-и-и!.." доходила иногда до пятнадцати-семнадцати секунд,
то переходя в низкий вой, то поднимаясь
до божественного чистого звучания великолепного горла. Потом менялся ритм, можно
было уловить быстрое дыхание,
придающее ее подвываниям своеобразную жуть и негу, чистый звук уже прерывался на
каждых пяти секундах, потом - на
трех, потом - длинный и самый высокий, последний, мучительный взлет, после
которого все глохло вокруг - кромешная
мокрая тишина; только через минуту-две можно было понять, что гулкие удары
великана веслом в заросшие тиной стены
нашего дома - это всего лишь пульсация крови в моей голове.
С тех пор мы были вместе каждую ночь. Я заранее открывал окно и ложился
на кровать, чтобы, чего доброго, не
свалиться в обмороке, потому что ни разу она не взяла в конце голосом одинаковую
высоту. Всегда - по-разному, всегда -
невероятно и за гранью возможного, а я дергал ногами, тряс руками, раскачивал
кровать, совершенно не попадая с нею в
унисон, да и мало заботясь об этом, потому что главное тогда было, чтобы тело
мое содрогалось так, как ему было удобно, и
это было самое потрясающее влияние когда-либо слышанного пения на мое тело
(если, конечно, это можно назвать
пением).
Таким образом мы провели с нею вместе четыре ночи. Она - там, наверху,
никогда мною не увиденная, я - внизу,
содрогая кровать конвульсиями тела и заливаясь потом и слезами от восторга,
когда вдруг пришло ясное осознание, что эта
женщина принадлежит мне. Я владею ею, как никто другой, и не важно даже, что
фигура и лицо условно схематичны. Зато
каждую ночь мы отжимаем Венецию, как мокрое застиранное белье, вместе, только мы
вдвоем. На пятую ночь было тихо. В
ожидании я решил представить ее себе подробнее. Опасное занятие, когда речь идет
о реальной женщине, - можно
заиграться настолько, что, увидев ее живьем, потерять потом уверенность в
подобных играх навсегда. Но судьба была
милостива ко мне - я так ее и не увидел. Не увидел ее тонких пальцев, пухлого
рта с обязательными морщинками в уголках
(мне почему-то казалось, что у всех певиц должны быть такие морщинки), печальных
днем и хищных ночью глаз, нежных,
беззащитных коленок и узких ступней. Надо сказать, что в ту ночь я не стал
представлять, как выглядят ее грудь и ягодицы,
мне было все равно: худая она или толстая, главное - рот, коленки, глаза и
пальцы.
Уставал я в те дни чудовищно. К пяти утра, к мутному рассвету, я засыпал
совершенно обессиленный, забыв
раздеться, так что горничная, убиравшая наши комнаты, однажды даже позвала
матушку, и та трогала мой потный лоб,
мокрые спутанные волосы, ничего не понимая, ощупывала мятую одежду и смотрела из
окна вниз, но так и не смогла
поверить, чтобы я решился на ночную прогулку и спрыгнул в гондолу. Плохо
ориентируясь потом во времени, я
просыпался после обеда, почти час слонялся по дому, толкался в кухне, раза три
садился пить то чай, то кофе, звонил матери
по глуховатому телефону, капризничал, требовал, чтобы она появилась немедленно,
выслушивал ее беспокойства и
уверения, зевал и выслеживал под лестницей старую крысу. Вот отчего так вышло,
что я пропустил финал. В то утро, пока я
спал, бледный пожилой господин с тростью и в странной шляпе решительно поднялся
по лестнице наверх, стучал в дверь и
кричал на незнакомом языке, потом высадил дверь плечом, ворвался в комнату
поющей женщины, которая тоже спала
после любовных утех, а горло, ее прекрасное горло отдыхало от напряжения
вдохновенной страсти, и сердитый господин,
распотрошивший постель и изодравший простыни в клочья, обнаруживший, вероятно, в
комнате женщины дикое
количество доказательств ее неверности, конечно же...
- Перерезал ей горло! - заорала я что есть силы и от возбуждения вскочила
на продавленный диван ногами и стала
прыгать на нем, повторяя в каждом прыжке: - Перерезал горло! Перерезал горло!
- Мое сердце ликует, видя такую радость и восхищение, потому что радость
и восхищение - это жизнь, а окно у
мусоропровода - это совсем другое, - вопреки ожидаемому, одобрил мое поведение
старик.
Я спросила, нашел ли сердитый муж любовника и что сделал с ним?
В ответ - тишина.
Чуть позже, за столом, в сладковатых запахах травяного чая, старик хмурил
лоб; вспоминая, отмахивался от
наплывающих на него далеких дат, как от оживших древних листков календаря, вдруг
полетевших ночными бабочками на
яркий огонек герани. Я видела, что он не играет - он действительно совершенно
забыл, что именно там было с любовником,
нашел ли его сердитый муж?..
- Наверное, он был поляк... Певица точно была полька, я не скажу тебе ее
имени.
- Почему? - изумилась я, только было расслабившись в тепле нашего полного
взаимопонимания.
- Потому что это совершенно неважно. Два дня, пока дом шумел и переживал
убийство, я сидел, забившись, под
лестницей, лелея свою тайну. Этим любовником был я! Сердитый господин никогда в
жизни меня не обнаружит. И это
осознание ужасно смешило меня иногда, я закрывал ладошкой рот, чтобы хихиканье
не привлекло внимания, потому что
внимания я бы не выдержал и сразу бы в подробностях рассказал все. Ты меня
понимаешь?
Я на всякий случай уверенно кивнула.
- Чуть позже, - доверительно сообщил он, - я научился рассказывать
подобные истории о себе. Вдохновенно,
искренне, как нечто действительно случившееся и реальное, и достиг в этих
рассказах такого совершенства, что уже к
пятнадцати годам ни разу не попадался на несоответствиях, а это, поверь,
требовало напряженной работы не только
воображения, но и памяти!
- А зачем? - не удержалась я от вопроса, хотя понимала, что он выдает мою
непонятливость.
- Затем, девочка, что жизнь многих людей совершенно бесцветна! Я
привносил в их серое существование немного
экзотики, пряного запаха невероятных приключений, и тем самым покупал их
внимание и привязанность. Историю моих
венецианских ночей с певицей первому я доверил своему кузену, мальчику
болезненному и угрюмому. О-о-о! Видела бы
ты, как разгорались его щеки от некоторых подробностей моих эротических забав со
зрелой, да что там зрелой! - женщиной
в возрасте (тогда все женщины после двадцати казались старухами), как он нервно
кусал губы и задавал вдруг в пылу
участия совершенно неожиданные вопросы. Например, раздевал ли я ее или она
раздевалась сама? Я терялся, а кузен
принимал мой бегающий взгляд и стиснутые руки за волнение и стыд вспомнившейся
страсти, - не раздевалась она!
Конечно, это был лучший выход: певица не раздевалась. Иначе пришлось бы
описывать в подробностях некоторые
предметы ее туалета, а в те времена я и маменьку-то редко в пеньюаре видел,
почти всегда - полностью одетой, в прическе.
Она не раздевалась, только расстегивала пеньюар, кое-что приспускала... да и
вообще: темно ведь было, хоть глаз выколи!
Ну, и так далее... Надеюсь, я вовремя разбудил его совершенно зачумленное
постоянными недомоганиями и учеными
книгами одиночество. Впрочем... он умер вскорости от чахотки.
К двадцати годам я умел привязать к себе любого человека - и настолько
крепко, как мне того хотелось! Я был
лучшим учеником и учителем одиночества, но, к сожалению, впоследствии между
связями и азартом выбрал азарт. Но это -
совсем другая история. Азарт и одиночество несовместимы, как две истинные
страсти в одном человеке одновременно.
Эту его историю я поняла потом. Так некоторые книги, прочитанные слишком
рано, остаются непонятыми до
определенного возраста, смутно будоража воспоминаниями о себе. Годам к
двенадцати я сопоставила его предисловие об
одиночестве, последующие разъяснения и отчетливо вдруг представила себе своего
ровесника, и радость условного
обладания им женщиной, восхищенного проделками собственного одиночества и
пришибленного его возможностями.
- Она в те ночи принадлежала мне более чем кому-либо, потому что я дышал
в ритме с нею, я пил ее голос и
предчувствовал вдохи и выдохи. Она была реальна где-то, да! Но во мне была
стократ реальнее любого воплощения, потому
что я не выдумал некий отстраненный образ - я слушал ушами жизнь настоящей
женщины, но принадлежала она мне,
только мне! А теперь - главное! Никто никогда не узнал о моих с нею ночах тогда
в Венеции. Женщина сама, естественно,
тоже о них не подозревала! И убийца-муж, конечно, - ни сном ни духом. Никто не
мог встретить меня через двадцать лет и
с усмешкой спросить: "А как там эта певичка, помнишь, в которую ты был влюблен в
Венеции? Ну, ее еще муж то ли
зарезал, то ли задушил?.." Никому и в голову не пришло сопоставить мое истощение
и горящие глаза с присутствием
женщины этажом выше. Я же в любой момент мог представить любой из ее напевов; и
при этом - губы, пальцы, глаза,
горло!.. Так мне открылись божественные возможности одиночества. Да ты зеваешь?!
- Старик возмущенно звякнул
ложкой в блюдце, а я поспешила уверить его, что нибожемой! Что это не
подавляемый зевок, а неудачная попытка запеть, и
он погрозил пальцем и простил эту насмешку.
Мама и онанизм
Мама сказала мне, что старик с седьмого этажа не психиатр. Она сказала,
что он извращенец, наверняка - педофил,
шулер-картежник, фальшивомонетчик, шпион китайской разведки, отравитель жен,
тайный миллионер и, несмотря на то
что имеет чистейшую дворянскую кровь, совершенно неприспособлен к жизни, что, ко
всему прочему, заставляло ее
усомниться и в его умственных способностях. "Он наверняка идиот!" - заявила она
напоследок не очень уверенно,
вспомнив наш спор накануне о романе Достоевского.
- Значит, тетка в кабинете детской поликлиники с ярко-красным лаком на
грязных ногтях - психиатр, да? А Бог,
который живет над нами, - не психиатр?!
- У нее... - задумалась мама, - у нее хотя бы диплом есть!
- А у него - диван и герань на окне!
- Да что ты делаешь там целыми днями?! - не выдержала она.
- Пью чай, учу французский и выполняю обещание.
- Какое еще обещание? - метнулась мама ко мне всеми своими страхами,
морщинкой над переносицей, стиснутыми
ладонями и невыспавшимися глазами.
- Я обещала, что больше не буду раздеваться в местах общего пользования и
пытаться покончить с собой, пока не
оценю свое одиночество.
- Боже мой, как я устала! - заломила она над головой руки, покосилась на
меня из-под локтя и вздохнула. - Ну,
разве что французский... И он хорошо говорит?
- Хуже, чем на итальянском и немецком, потому что не умеет грассировать,
- с ехидцей заметила я, не отказав себе
в удовольствии упрека: она полгода таскала меня к логопеду, пытаясь избавить от
легкой картавости. - Ему семьдесят шесть
лет, и он прекрасен!
Я не стала говорить, что он вообще мой идеал, потому что еще не совсем
была в этом уверена: котята - вот в чем
вопрос. Куда они деваются, не доживая до своей взрослости, и откуда потом
появляются новые - иногда по пять штук?
Дольше всех остается тот, который забирается на занавеску...
- Ну можно мне хотя бы иногда приходить к нему с тобой? - почти сдалась
мама.
- Нельзя! Это мой мужчина! У тебя есть стилист Фролов, студентпятикурсник,
потом еще мальчик из булочной -
ты его всегда тискаешь и кормишь конфетами, а для лета - дачный сосед Хомушка,
он хоть и одноногий, но сам хвалился,
что молодец хоть куда! - закричала я в ее разевающийся в возмущении рот, в ее
стоячий обморок - она пошатывалась, не в
силах сказать ни слова, но и не падала, избавив меня от необходимости вызывать
врача и рыдать с нею потом часа два,
выслушивая в подробностях, как именно она умрет, если со мной что случится
плохое, как мне будет стыдно на ее
похоронах, и я еще пожалею, и так далее...
Я передала этот наш разговор старику с седьмого этажа. Я сказала, что мне
жалко маму - она почти всегда одна,
всегда грустная, а после ухода ее третьего гражданского мужа начала
разговаривать сама с собой. Еще она, когда
просыпается, сразу же включает музыку или радио, и даже в ванне с пеной сидит в
наушниках.
- И тем не менее, - развел руками старик, - она права! Я многие годы был
тайным миллионером, потому что раньше
быть богатым запрещалось идеологически. Я отравил двух жен, да-да! Я совершенно
отравил существование первой жены
беспрекословным повиновением и шизофреническим восхищением всем, что она делала.
И заставил отказаться от
безмерного, почти слабоумного оптимизма вторую жену, превратив ее в клинического
меланхолика, что в конце концов...
Да... Да! Долгое время я был шпионом, это интересная история, потом расскажу. В
молодости я был чемпионом мира по
преферансу; не знаю, как воспримет любой другой чемпион по преферансу
определение твоей мамы его шулеромкартежником,
а я так - с уважением к ее проницательности. Что там еще осталось?
- Фальшивые деньги.
- Было! - радостно потряс меня за плечи старик. - Ты не поверишь - было!
Это очень короткая история.
- А как насчет обзывания педофилом? - подозрительно прищурилась я.
- Вот с этим возникают некоторые трудности. - Он озабоченно покачал
головой и оттянул потом двумя пальцами
нижнюю губу. - Но мы их решим, решим обязательно. Знаешь что... Спроси,
занимается ли твоя мама онанизмом, -
посоветовал старик. Я долго к нему не приходила. Дня три. Потом рассердилась,
пришла и спросила, при чем здесь онанизм
и могу ли я задавать такой вопрос своей матери, даже если мне уже исполнилось
десять лет и я целовалась с тремя
мальчиками.
- Это такой тест. Не спорю - он слегка эпатажный...
- Слегка?..
- Хорошо, я объясню тебе ход моих мыслей. Твоя мама перечислила
некоторые, с ее точки зрения, не совсем
приглядные социальные грехи. Все они, конечно, уголовно наказуемы, но не
являются половыми извращениями. Человек,
который между шпионажем и отравлением жен вдруг вспоминает о педофилии, явно
имеет проблемы с решением своих
сексуальных потребностей. Нет, не подумай чего плохого, но, по статистике, из
людей, которые внимательно читают статьи
в газетах о половых маньяках, смотрят телепередачи подобного рода, больше
восьмидесяти процентов имеют крайне редкие
гетеросексуальные отношения. Онанизм - это секс одиночек. Конечно, твоя мама
страшно возмутится, может быть, даже
запретит сюда приходить, но по ее реакции ты поймешь, насколько она - одиночка.
- И как же я это пойму?
- Поймешь.
Я потопталась в коридоре, потом все-таки крикнула ему в комнату:
- Гетеро-сек-суаль-ные отношения, это?..
- Это обычный разнополый секс.
- А-а-а...
Первый опыт
На следующий день я долго разглядывала себя в зеркало, думая: идти в
таком виде? Не идти?.. Пошла.
Как всегда, в сумраке коридора, с затаившейся на стуле высохшей розой,
поджидающей особенно беспечную
задницу, старик выглядел слишком высоким, слиш
...Закладка в соц.сетях