Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Больше чем любовь

страница №5

чень любит и ходит на балет всякий раз,
когда у него есть деньги.
— Конечно, Чайковский — великий композитор, — сказал он, — и
его музыка к балетам прекрасна и совершенна. Но, Роза, она затрагивает в
основном эмоции. А одного этого недостаточно для любителя музыки.
Тогда я этого не поняла. Зато теперь понимаю отлично.
Когда мы с Ричардом были во Фрайлинге, в споре с Ирой Варенской он почти
слово в слово повторил мысль, высказанную Дереком девять лет назад в
маленьком доме в Стритеме.
Мне предстояло прожить еще много трудных лет, прежде чем Ричард и Фрайлинг
вошли в мою жизнь.
Все летние каникулы меня преследовали воспоминания об этих двух
происшествиях, и я никак не могла выбросить их из головы. Все это было так
странно, как будто проснулась моя физическая сущность и вместе с ней —
интеллектуальное и духовное начало и теперь они борются за главенство в моей
душе. Мне хотелось снова увидеть Гарри Энсона и почувствовать трепет от его
прикосновения, но в то же время мне хотелось сесть с милым и таким
деликатным Дереком и слушать музыку. Я поняла, что стала другой; я уже
больше не была той маленькой, не знающей жизни девочкой из монастырского
приюта, для которой любой уголок за стенами монастыря Святого Вознесения был
полной загадкой. Я была посвящена в тайну, от которой монахини так
старательно ограждали нас, сирот. Теперь я была не просто нищим ребенком,
мрачно ожидавшим начала нового мучительного периода в своей жизни, когда
придется зарабатывать себе на хлеб. Я была взрослой девушкой (бедняжка...
именно так я себя и ощущала в шестнадцать с половиной лет), которую
переполняло желание любить и быть любимой... а все свое свободное время
посвящать хорошей музыке.
Серьезное открытие для Розелинды Браун! Но это помогало ей чуть-чуть
высунуться из своего кокона... показаться на свет из той раковины, куда она
спряталась, когда умерла ее мать.
После встречи с братьями Энсон моя жизнь в монастыре стала еще утомительней
и скучней. Казалось, время идет невыносимо медленно. Мне надо было протянуть
еще полгода. Никому из учениц не разрешалось покидать Уимблдон до
семнадцатилетия.
Я не видела мою подругу Руфь до самого начала осеннего семестра, и, когда
она возвратилась в монастырь, я стала расспрашивать ее о ее родственниках.
Она понимающе мне подмигнула и прошептала так, чтобы не услышали монахини:
— Держу пари, что ты хочешь узнать о Гарри! Покраснев, с бьющимся сердцем я прошептала в ответ:
— Да... может быть... но и о Дереке тоже...
— Ты им обоим очень понравилась, — продолжала она. — Когда ты
ушла, Гарри сказал, что ты будешь красавицей и, может быть, он навестит
тебя, когда вернется из Канады.
Это было приятно слышать. Но вдруг у меня пропал интерес к нему. Я хотела
услышать о Дереке, об этом простом и тихом молодом человеке, который открыл
для меня то, чего мне так не хватало, то есть нечто более удивительное, чем
простой флирт.
— А что сказал Дерек? — спросила я.
Руфь оглянулась, чтобы убедиться, что за нами никто не наблюдает. (Мы стояли
на асфальтированной площадке, а вокруг группами прогуливались девочки всех
возрастов, характерным жестом пряча свои руки в рукава. Этот жест стал для
нас привычным, и зимой и летом мы ходили именно так, чтобы согреть руки.) И
Руфь вложила мне в ладонь листок бумаги.
— Дерек просил меня отдать это тебе и шлет привет. Я раскрыла рот от
удивления, когда увидела... листок гладкой, блестящей бумаги, вырезанный из
какой-то книги. Это был портрет человека с массивной головой, покрытой
львиной гривой густых кудрявых волос, высоким лбом, глазами с тяжелыми
веками и резко очерченными полными губами.
Под портретом была надпись, сделанная рукой Дерека: Людвиг ван Бетховен.
Я смотрела с восхищением на это лицо. В дальнейшем я встречала немало его
изображений: на картинах, рисунках, в скульптуре. Но ни одно из них не
взволновало меня так, как та первая фотография, присланная Дереком Энсоном.
Я была так тронута, как будто с фотографии на меня смотрело лицо моей первой
любви.
Я знала, что всю оставшуюся жизнь буду восхищаться величием этого человека.
Решив во что бы то ни стало сберечь портрет, я спрятала его под одежду. Я от
всего сердца поблагодарила Руфь, попросив ее передать привет и мою
благодарность Дереку, если она будет ему писать (как раз в это время он
выехал в Оттаву). Но я совершенно забыла хоть что-нибудь передать Гарри.
Я думаю, мое поведение в тот день вполне доказало, что я совсем не похожа на
свою бедную дорогую сентиментальную мамочку, которая, без всякого сомнения,
спрятала бы фотографию Гарри в свой молитвенник.
Тяжело вздохнув, я сказала своей подруге:
— Я так расстроилась, Руфь. Я не хочу быть секретаршей, а хочу
заниматься музыкой, играть на фортепиано или в оркестре на каком-нибудь
инструменте.

Руфь на это ответила:
— Роза, деточка, ты такая странная. Тетя и дядя говорят, что Дерек
свихнулся на этой старинной музыке, и они думают, что и тебя может
постигнуть та же судьба. Но тебе нет смысла расстраиваться — ведь теперь
тебе уже слишком поздно начинать заниматься музыкой.
Все это было совершенно неубедительно, но пришлось согласиться, когда Руфь
со свойственным ей практицизмом добавила, что я никогда не смогу
зарабатывать музыкой себе на жизнь. Никогда, и это была правда. Чтобы
зарабатывать музыкой, надо быть первоклассным музыкантом. А я могла только
бренчать на пианино. Да и от этого мне пришлось отказаться полтора года
назад, когда я стала ученицей монастырской школы.
Я положила портрет Бетховена в учебник, который спрятала в свой шкафчик. Я
часто доставала этот портрет, рассматривала его, пытаясь вспомнить некоторые
моменты из Пятой симфонии. Но все-таки мне пришлось принять философию Руфи и
отказаться от идеи стать музыкантом. Я решила, что в этой жизни наиболее
подходящее для меня занятие, слушая музыку, пытаться понять ее.
Но уже тогда я твердо решила, что, как только окажусь на свободе в большом
мире
, сразу же начну писать, чтобы творить и не остаться стенографисткой,
навечно прикованной к конторскому столу.

6



В марте следующего года, через две недели после того, как мне исполнилось
семнадцать лет, я навсегда покинула монастырь Святого Вознесения.
Это был один из самых замечательных дней в моей жизни. Я сидела в приемной с
матерью-настоятельницей, которая давала мне последние наставления,
необходимые, по ее мнению, для жизни в большом мире.
Я никогда не забуду тот день. Всю ночь шел снег. На улице было белым-бело, и
наши уродливые игровые площадки превратились в сияющие белые поляны. Даже
промерзшие голые деревья и кусты казались прекрасными, когда их припорошил
снег.
Я оглядела приемную, вдыхая знакомый запах пчелиного воска и скипидара. Вот
большая пальма у окна, за которой ухаживают сестры-послушницы; жесткая
полированная мебель; привычные изображения святых на стенах и маленькая
скульптура святого Иосифа над дверью. Неужели это последний раз, когда мать-
настоятельница говорит со мной как с ученицей? Теперь, даже если я и захочу
прийти сюда снова, я буду только посетительницей. Но вряд ли мне этого
захочется. Слишком печальным было здесь мое существование.
С радостью я подумала, что в последний раз поднялась с постели в шесть утра,
разбила тонкую корочку льда в кувшине для умывания, съела скудный завтрак,
состоящий из сваренной на воде каши, маргарина и черствого хлеба с крошечным
кусочком мармелада, выпила кружку жидкого кофе, сидя за столом на длинной
деревянной лавке рядом с десятками других постоянно недоедавших, промерзших
девочек.
Мне ни с кем не было жаль расставаться. Моя подруга Руфь уехала из монастыря
месяц назад, жила у Энсонов и, как она мечтала, стала портнихой.
Как приятно было сложить мое синее платье и знать, что мне больше не
придется надевать его. Впервые за два года я была без уродливой монастырской
формы. Мне выдали вещи, которые, по понятиям монахинь, подходили для
мирской жизни.
Когда утром, прежде чем спуститься к матери-настоятельнице, я взглянула в
единственное зеркало нашей спальни, перед которым мы причесывались, я
увидела в нем новую, незнакомую Розелинду. Я уже давно отвыкла видеть хорошо
одетых женщин и почти забыла, как выглядела моя мать или как она меня
одевала, но изысканным вкусом я обладала, видимо, от природы. Я посмотрела
на себя в зеркало, и у меня упало сердце: я выглядела просто пугалом. У
монахини, которая отвечала за гардероб, всегда была какая-нибудь поношенная
одежда, регулярно поступающая из благотворительных организаций или богатых
католических школ, где обычно собирали поношенные вещи для бедных сирот.
Мне выдали жакет и юбку противного тускло-коричневого цвета и голубую
вязаную кофточку, аккуратно заштопанную в нескольких местах. (Эти вещи были
мне немного широки, потому что, несмотря на свои семнадцать лет, я была все
такой же маленькой и хрупкой.) Коричневая фетровая шляпа еле держалась на
моей голове. Завершали весь мой наряд сильно поношенные коричневые
матерчатые перчатки и маленькая египетская кожаная сумочка с кисточками (я
уверена, что монахини сочли эту сумочку особенно шикарной).
В этой сумочке лежала новенькая однофунтовая бумажка и немного серебра (все
это выделил мне монастырь Святого Вознесения). Рядом стоял ветхий небольшой
чемодан, в котором находились мои личные сокровища: смена белья, домашние
тапочки, темно-синее кашемировое платье (для обедов и вечерних выходов) и
еще один шерстяной джемпер мерзкого ярко-розового цвета (который я втайне
решила никогда не надевать!).
Все это, да еще коричневое твидовое пальто, которое я несла в руке, и
составило гардероб мисс Розелинды Браун.
Я выглядела так, как и должна была выглядеть девочка из монастырского приюта
без гроша за душой. Но все эти вещи являлись для меня как бы символом
свободы. Теперь меня должны называть мисс Браун и у меня будет работа,
которую монахини нашли для меня. Предполагалось, что я начну карьеру младшей
машинистки в конторе одной крупной страховой компании на Феррингтон-стрит и
мне будут платить тридцать шиллингов в неделю. Монахини подыскали эту работу
через известное им агентство. Это была надежная, хорошая работа в фирме с
высокой репутацией. Мне предстояло жить в Эрлз-Корте, в доме вдовы, которая
в свое время была пансионеркой монастыря и поэтому, как утверждала мать-
настоятельница, была очень порядочным человеком и как никто другой могла
присматривать за девушкой в моем нежном возрасте.

Все это прозвучало довольно сурово, и я признаюсь, что меня вдруг одолел
некоторый страх. Но тем не менее я не заглядывала далеко вперед.
Я узнала, что старый друг моего отца и его поверенный писал матери-
настоятельнице и просил передать мне, чтобы я обязательно обратилась к нему,
если мне будет нужна помощь, и — щедрая добрая душа — он послал ей чек на
двадцать фунтов и просил выдавать мне эти деньги по мере необходимости. Она
сказала, что будет высылать мне по одному фунту в неделю, потому что, по ее
мнению, молодой девушке нельзя давать в руки такую большую сумму сразу. Я
кротко поблагодарила ее. В любом случае фунт в неделю был для меня целым
состоянием. Из своего жалованья мне предстояло платить будущей квартирной
хозяйке миссис Коулз целый фунт, значит, на еду и проезд у меня оставалось
десять шиллингов. А всего я могла тратить тридцать шиллингов в неделю, по
крайней мере до тех пор, пока не израсходую двадцать фунтов мистера Хилтона.
В то утро я узнала, что только благодаря доброте мистера Хилтона и миссис
Делмер мне удалось получить специальность в монастырской школе.
Тронутая до глубины души и смущенная всем этим, я сказала преподобной
матери, что буду изо всех сил стараться вернуть им свой долг.
Она улыбнулась, и ее аскетическое лицо в обрамлении монашеского убора
немного смягчилось такой редкой для нее улыбкой.
— Может быть, ты не сможешь отплатить им золотом или серебром,
Розелинда. Но ты вернешь им свой долг, если будешь хорошей девочкой, будешь
старательно работать и помнить все, чему тебя здесь научили.
Я пообещала, что постараюсь.
Она как-то встревоженно посмотрела на меня, кашлянула и спросила, нет ли у
меня к ней вопросов. Я, потупясь, совсем по-детски спросила: Каких
вопросов?

Она вспыхнула и, казалось, не знала, что ответить.
Верная себе, она пыталась выполнить свой долг и подготовить меня к тому
безнравственному миру, в который я вскоре должна была вступить, но она
никак не могла заставить себя заговорить со мною откровенно. Она
пробормотала что-то насчет мужчин и моей невинности и что я должна строго
блюсти свою честь, ибо в один прекрасный день я встречу хорошего человека,
который женится на мне, и т. д. и т. п. Я выслушала ее очень
внимательно, но не поняла и половины из того, что она имела в виду.
(За исключением того пустякового случая с Гарри Энсоном, который произошел
прошлым летом, я ничего не знала об отношениях мужчин и женщин, о любви.)
Мне было семнадцать лет, и я с гордостью считала себя хорошей машинисткой и
стенографисткой, но в остальном оставалась все тем же не знающим жизнь
ребенком, который два года назад поселился в монастыре Святого
Вознесения, — ребенком, которого ограждала от всех тягот и трудностей
родная мать, а затем монастырская жизнь. От других лелеемых детей этот
ребенок отличался лишь тем, что познал страдания и горе: голод, холод и
одиночество. Да, я знала, что такое страдание, хотя и не подозревала о
страданиях иного рода, которые монахини называли смертный грех.
Мне хотелось скорее начать новую жизнь, и я обрадовалась, когда зазвонил
монастырский колокол, а мать-настоятельница поднялась и на прощание
поцеловала меня.
— Надеюсь, ты будешь счастливой, Розелинда, — сказала она.
— Спасибо вам, преподобная мать, — ответила я. Она еще раз
обеспокоенно посмотрела на меня. Не думаю, что она понимала меня, не было у
нее ни малейшего представления и о той дикой радости, которая буквально жгла
меня изнутри; о том, как мне хотелось стать самостоятельной, начать читать,
приобретать хоть какую-то общую культуру, развиваться — одним словом,
полностью использовать те привилегии, которые мне давала свобода.
— Жаль, что ты не католичка, Розелинда, — добавила она
печально. — Вера помогла бы тебе.
А мне эта помощь была совсем не нужна. Я промолчала. Ведь об этом нечего
было говорить. Я всегда упорно стояла на своем, когда речь заходила о смене
религии. С самого начала я хотела остаться в лоне той церкви, где получила
крещение, и у меня не было ни малейшего желания изменять этой церкви теперь.
Наконец я оказалась за воротами монастыря. Мать-настоятельница вызвала такси
и щедро заплатила шоферу. Это было первым большим удовольствием. Я не
садилась в машину так давно...
Оглянувшись, я некоторое время не отрываясь смотрела на мрачные здания
монастыря, на фигурку Христа над крытой галереей и на крест на шпиле церкви.
Я слышала голоса других девочек, которые играли в комнате отдыха, и
прошептала: Прощайте все... прощайте страдания...
И вот я одна в такси. По заснеженной дороге, мимо Уимблдона, где мы столько
раз гуляли, построившись парами, машина направилась в Эрлз-Корт.
Покрытый снегом Лондон засиял белизной и красотой. И мне стало весело. Я уже
не думала о своей ужасной одежде, о своей бедности и полном одиночестве. Мне
не было одиноко. В моей сумке лежали портрет Бетховена и фотографии мамы и
папы. У меня было немного денег, и я могла пойти в гости к Руфи и Энсонам
когда захочу. И моя дорогая подруга Маргарет все еще писала мне. Я постоянно
получала длинные счастливые письма из Найроби. И Делмеры никогда не забывали
меня, поздравляли на Рождество или в день моего рождения. Вот и сейчас я
только что получила последнюю посылку, которую они прислали в монастырь:
конфеты и коробку цукатов. На редкость вкусно по сравнению с тем, чем обычно
кормили в монастыре.

Нет, я совсем не чувствовала одиночества. У меня были большие планы... Я
очень хотела сделать свою жизнь интересной. Конечно, для этого нужны были
деньги. Это я понимала. Я решила упорно трудиться, пока не заработаю
достаточно денег, чтобы осуществить свою мечту: стать писателем или
журналистом. Я мечтала о том, что, зарабатывая писательским трудом, я смогу
скопить столько, сколько нужно для того, чтобы купить все, что мне хочется.
Прежде всего я мечтала купить билет на какой-нибудь большой концерт или на
балет.
Вот такие мечты охватили семнадцатилетнюю Розелинду Браун, когда она
вступила в этот порочный мир в один из мартовских дней тысяча девятьсот
двадцать пятого года. Представьте себе ее, беззаботно сидящую в такси в
своем выцветшем костюме, с чемоданом и египетской кожаной сумочкой на
коленях; представьте себе ее бледное личико, обрамленное короткими темными
кудряшками, которое жадно смотрит в окно такси широко открытыми глазами.
Представьте себе Розелинду с ее тайными надеждами и честолюбивыми мечтами, а
также полным незнанием жизни.
В то утро и в тот час ее не оставляли иллюзии и уверенность в своей полной
свободе. Для нее еще не пришло время разочарований, она еще не познала
горькой правды о том, что мы никогда не обладаем полной свободой, что мы
просто переходим от одного состояния несвободы к другому.
Этот первый вечер, который я провела вне стен монастыря, на свободе,
вызвал у меня такие неожиданные и волнующие чувства, что я радовалась по-
настоящему. Хотя очевидно, что, если бы моя бедная мама посмотрела на меня с
небес, она бы заплакала от жалости. Сотни более счастливых людей тоже
пожалели бы меня. Но я не ведала лучшего в последние годы и потому была
счастлива.
Дом миссис Коулз стоял на повороте, вблизи Кромвель-роуд. Таких домов —
серых, узких, уродливых — в Лондоне немало. В доме был полуподвальный этаж,
а позади дома располагался грязный крохотный дворик с одной-единственной
липой, что и давало ему право называться садом. Окна были грязные, как,
впрочем, и протертые до основы ковры и кружевные ноттингемские шторы. Миссис
Коулз сдавала комнаты и кормила своих постояльцев в общей столовой,
обставленной самой дешевой полированной ореховой мебелью. (Я до сих пор вижу
этот ужасный буфет с зеркалом, резные шкафы, вечно грязную салфетку на
буфете, мрачные шеффилдские кувшины и блюда и огромный бак для кипячения
воды, которым никогда не пользовались.)
Моя комната находилась на верхнем этаже и ничем не отличалась от других:
темная, тесная и убогая, с неудобной скрипучей кроватью и бугорчатым
матрацем; комнату украшали сосновый гардероб с множеством ящиков и полоска
драной ковровой дорожки. Стены, выкрашенные синей меловой краской, были с
огромными пятнами сырости, и такое же большое желтое пятно было на потолке,
которое осталось после того, как прорвало трубу. Над камином висела
литография, изображавшая томную девушку с длинными волосами — в стиле Верн-
Джоунза. Ее глаза были возведены к небесам, а в руках она держала букет
лилий. Рядом с кроватью красовалась инструкция для жильцов, упреждающая их о
том, что нельзя засорять раковину, нельзя дергать шторы, хотя они были уже
наполовину оборваны, нельзя пользоваться ванной больше двух раз в неделю и
т. д. и т. п.
Для меня все это было в новинку. Раковина с горячей и холодной водой — это
же такой восторг! В монастыре горячую ванну принимали только раз в неделю,
по субботам. Кроме того, была еще небольшая газовая плитка, на которой,
опустив один шиллинг в маленькое отверстие, я могла вскипятить себе воды для
грелки или чашки какао на ночь. Все это меня чрезвычайно обрадовало, так как
о существовании подобных вещей я уже давно забыла.
Раскрыв свою маленькую сумочку, я поставила на каминную полку три фотографии
— мамы, отца и Бетховена — и, довольная собой, огляделась по сторонам. Моя
собственная комната! Какое это счастье после ужасной общей спальни! Сегодня
я буду спать спокойно, лягу когда захочу и даже смогу почитать в постели.
Какая прекрасная мысль! Не мешает купить что-нибудь для чтения, пока
магазины не закрылись. Я бы могла записаться в библиотеку. И я должна, даже
если после этого у меня совсем не останется лишних денег, воспользоваться
газовой плиткой в этот холодный мартовский день.
Сей мрачный дом был для меня постоянным источником удивления, а миссис Коулз
— настоящим ангелом. Она была от природы доброй женщиной, и мне повезло, что
я поселилась у нее. Она помнила страдания и тяготы жизни в монастыре во
времена своей одинокой молодости и поэтому постаралась как можно лучше
приветить меня. Она вкусно накормила и дала мне много полезных советов.
Казалось, она полюбила меня.
— Ты прямо как настоящая юная леди из хорошей семьи. Как мне известно,
ты такая молодая и совсем одна, — сказала она.
Я засмеялась и стала убеждать ее, что мне уже семнадцать лет.
— Ну вот я и говорю — ребенок, — заметила она, вздохнув и
углубившись в воспоминания о том, как она жила в монастыре и как получила
первую мирскую работу.
Винифред Коулз была старше меня на двадцать лет. Дочь бедных родителей,
своей специальностью она выбрала домашнее хозяйство. В моем возрасте она
работала помощником повара в большом доме на Гровнор-сквер, затем сама
научилась неплохо готовить и стала зарабатывать довольно прилично. Несколько
лет назад она вышла замуж за дворецкого, они оставили службу и занялись
сдачей комнат внаем. Мистер Коулз умер, а она решила продолжать общее дело.

Это была полная добродушная женщина с вьющимися рыжеватыми волосами,
неутомимая труженица. С помощью лишь одной никудышной горничной она вела
дом, готовила и убирала для десятка постояльцев, обстирывала их. Ее мучила
бронхиальная астма, и от этого у нее постоянно слезились глаза. До сих пор
вижу, как старушка Вин (она любила, чтобы ее называли именно так), вытирая
глаза краешком фартука, тяжело дыша и отдуваясь, с трудом поднимается или
спускается по крутой лестнице. Ее не ожидало ничего хорошего, кроме тяжелой
работы, но она не унывала и надеялась скопить достаточно денег, чтобы
обеспечить себе спокойную старость. Она рассказывала, что мечтает о
собственном маленьком коттедже, кошке и о том времени, когда ей не придется
работать.
— А ты будешь приезжать ко мне в гости и жить у меня сколько захочешь,
Рози, — бывало, говаривала она.
Вин всегда называла меня Рози... С самого начала она как бы удочерила меня и
по-матерински заботилась о моем благополучии те два года, что прожила я у
нее в Эрлз-Корте. Ей я обязана тем, что вечерами могла готовить себе на
маленькой газовой плитке (она, бывало, сама опускала шиллинг в автомат). Она
часто приглашала меня погреться у камина в ее уютной гостиной. Вин же
впервые повела меня в мюзик-холл (она любила шумные, вульгарные шоу и
совершенно не могла понять моего интереса к хорошей музыке и классической
литературе). Вин давала мне читать свои книги, в основном сентиментальные
романы, захватывающие детективы и дешевенькие безвкусные журналы.
Часто она рассказывала мне о своей жизни с мистером Коулзом и о других
мужчинах, которые хотели жениться на ней после его смерти, но она выбрала
свободу. Вин сумела так осторожно и по-родственному посвятить меня в
деликатные стороны жизни, что это не только не повредило мне, но скорее
наоборот. Под ее опекой я быстро повзрослела. Милая, простодушная Вин! Как
добра она была ко мне. Я всегда буду вспоминать ее с благодарностью и
печалиться при мысли, что она отошла в мир иной, прежде чем ей удалось
осуществить свою мечту и поселиться в своем сказочном домике. Она умерла на
своем посту в этом мрачном доходном доме. Таковы превратности судьбы.

7



Иногда Вин сердилась на меня. Она утверждала, что я слишком скромна и не
умею общаться с людьми. Ей хотелось уговорить меня встречаться с молодыми
людьми и вообще развлекаться (она любила посещать Пале-де-данс, Хаммерсмит-
холл и Дворец Челси). Ее удивляло, что, судя по всему, мне больше нравилось
проводить свободное время за чтением или слушанием серьезной музыки. Когда
мне удавалось, я ходила на концерты классической музыки. Я не забывала того,
чему научил меня Дерек Энсон. И очень скоро познакомилась не только с Пятой
симфонией, но и с другими произведениями Бетховена.
Я посещала эти концерты одна, и часто старушка Вин дулась на меня за это. Но
я так ее любила, а она была так ко мне привязана, и мне хочется надеяться,
что я принесла хоть какую-то долю радости в ее жизнь.
Со свойственным ей наивным снобизмом она любила слушать рассказы про лучшие
времена
, про

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.