Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Азиаде

страница №10

страдавшую от пожара комнату, поднимая столб
пыли, вилась цепочка одного из тех турецких танцев, которые кончаются лишь
тогда, когда танцующие падают от усталости; какие-то люди, греческие или
турецкие матросы, собранные в бухте Золотого Рога, танцевали с яростью и
страстью; им подносили ракию, анисовую водку и кофе.
Завсегдатаи этого дома, Сулейман, старый Риза, дервиши Хасан и Махмуд,
смотрели, пораженные, на этот спектакль.
Музыка доносилась из моей комнаты: я нашел там Азиаде, она крутила ручку
одной из тех больших оглушительных машин, левантинских шарманок, которые,
скрипя и хрипя, играют турецкие танцы под звон бубенцов и китайских
колокольчиков.
Лицо Азиаде не было закрыто вуалью; танцующие могли увидеть его за
приоткрытой портьерой. Это противоречило всем обычаям и просто элементарной
осторожности. В священном квартале Эюпа никто никогда не видел подобных
сцен, и, если бы Ахмет не убедил публику, что Азиаде армянка, она бы
погибла.
Ахмет, забившись в угол, смотрел на все происходящее, прикрыв глаза руками;
это было горестно и смешно; мне тоже хотелось смеяться, но от взгляда Азиаде
у меня сжималось сердце. Маленьким девочкам, выросшим без отца и матери в
стенах гарема, нужно прощать все их нелепые желания, их поступки нельзя
судить по меркам, по которым судят женщин-христианок.
Азиаде крутила, как безумная, ручку шарманки и извлекала из этого громадного
ящика причудливые звуки.
Существует определение турецкой музыки: порывы душераздирающего веселья, и
в этот вечер я до конца понял столь парадоксальное определение.
Вскоре, напуганная собственной выходкой, напуганная шумом, который сама же
производила, устыдившись того, что без вуали показывается мужчинам, она села
на широкий диван, единственную оставшуюся в доме мебель, и, приказав
шарманщику продолжать, попросила, чтоб ей дали, как другим, папироску и
кофе.
Следуя традиции, Азиаде принесли турецкий кофе в синей чашечке на медной
подставке. Чашка была величиной примерно с половину яичной скорлупки.
Азиаде, казалось, успокоилась и смотрела на меня с улыбкой; ее чистые
печальные глаза просили у меня прощения за эту толчею и этот шум; как
ребенок, который сознает, что набедокурил, но знает, что его все равно
любят, она просила прощения взглядом, и в ее глазах было больше очарования и
искренности, чем в любых словах.
Ради этого вечера она надела наряд, делавший ее необыкновенно красивой; его
восточная роскошь составляла контраст с нашим жилищем, снова ставшим угрюмым
и жалким. На ней был казакин с длинной баской, какой нынешние турчанки уже
не носят, казакин из лилового шелка, усеянного золотыми розами. Шелковые
желтые шальвары доходили до лодыжек, ноги украшали золотые туфельки. Газовая
рубашка из Бурсы, расшитая серебром, позволяла увидеть ее округлые руки,
матовую кожу, благоухающую розовой эссенцией. Каштановые волосы были
разделены на восемь кос, таких толстых, что две из них составили бы счастье
парижской прелестницы: косы с пропущенной в них золотой нитью и завязанные
на концах желтыми лентами, как это делают армянки, струились по дивану.
Более короткие непослушные пряди обрамляли ее бледное лицо. Глубокие
янтарные тона окружали веки; брови, почти сходившиеся на переносице,
придавали лицу выражение глубокого горя.
Она сидела, глядя в пол, и за ресницами можно было лишь угадать сине-зеленые
глаза; зубы были сжаты, а верхняя губка, по обыкновению вздернутая, застыла
в нервном изломе. Эта гримаска обезобразила бы любую другую женщину, но ее
делала еще более очаровательной; она выдавала или глубокую озабоченность,
или страдание и открывала два ряда ровных белых жемчужин. Можно было продать
душу дьяволу за то, чтобы поцеловать эти жемчужины и эти десны, подобные
сладкой мякоти спелой вишни, и излом алого ротика.
Я любовался своей возлюбленной; в последний час я впитывал любимые
черты, чтобы сохранить их в памяти. Щемящие звуки музыки, пахучий дым
кальянов кружили головы — наступало легкое, лишь Востоку ведомое, опьянение,
которое вытесняет прошлое и помогает забыть темные часы жизни.
Безумная мечта овладела моим сознанием: все забыть и остаться рядом с ней до
леденящего часа расставания или смерти...
Сквозь оглушительный шум легонько звякнул фарфор; Азиаде сидела все так же
неподвижно, хотя только что раздавила в сжатом кулачке кофейную чашечку, и
осколки посыпались на пол.
Беда была невелика; густой кофе, запачкав ее пальцы, растекся по полу — этим
все и ограничилось; никто из нас не показал виду, что заметил что-то.
Однако же пятно на полу продолжало растекаться, и темная жидкость по-
прежнему капала из сжатого кулачка, сначала капля за каплей, затем побежала
тонкой струйкой. Фонарь плохо освещал комнату. Я подошел ближе, чтобы
понять, в чем дело; рядом с Азиаде натекла лужица крови. Разбитая чашка
глубоко порезала ей руку, и только кость помешала осколку пройти дальше.
Кровь моей возлюбленной текла около получаса, и никто не мог придумать
средство ее остановить.

Из комнаты то и дело выносили миски, полные крови. Ее руки держали в
холодной воде и пытались зажать края раны, однако кровь все текла, и Азиаде,
побелевшая как мел, обессилев, закрыла глаза. Тогда Ахмет отправился за
старухой знахаркой, которая наконец остановила кровь с помощью каких-то трав
и золы.
Посоветовав всю ночь держать руку поднятой и затребовав тридцать пиастров за
труды, старуха еще поколдовала над раной и исчезла.
Теперь надо было выпроводить гостей и уложить больную девочку. Она пребывала
в глубоком обмороке и была холодна как мраморная статуя.
Ночью мы оба не спали.
Я чувствовал, как она страдает; все ее тело сводила судорога. Надо было
держать поднятой ее раненую руку, как велела отвратительная старуха; Азиаде
при этом меньше страдала. Я сжимал ее обнаженную руку, дрожащую в лихорадке.
Мне казалось, что это мне больно, что это моя ладонь разрезана до кости.
Луна освещала голые стены, голый пол, разоренную комнату; грубо сколоченные
столы, с которых были содраны шелковые скатерти, наводили на мысль о нищете,
холоде и одиночестве; собаки зловеще выли за стеной, а это и в Турции, и во
Франции одинаково считается предвестием смерти; ветер свистел за дверью или
стонал потихоньку, как умирающий.
Ее отчаяние причиняло мне боль, оно было таким глубоким и таким безропотным,
что могло бы разжалобить камень. Я был для нее всем, был единственным, кого
она любила, и единственным, кто когда-либо любил ее, и вот теперь я
собирался покинуть ее навсегда.
— Прости, Лоти, — шептала она, — за то, что я порезала пальцы
и причинила тебе столько хлопот: я мешаю тебе спать. Но ты спи, Лоти, это не
важно, что мне больно, ведь со мной все равно все кончено.
— Послушай, — говорил я ей, — Азиаде, моя любимая, ты хочешь,
чтобы я вернулся?..
Чуть позже мы сидели вдвоем на краю ее ложа; я по-прежнему держал ее
раненую руку, ее голова бессильно клонилась к моему плечу, а я, следуя
мусульманской традиции торжественных клятв, обещал ей вернуться.
— Если ты женишься, Лоти, — говорила она, — это пустяки. Я не
буду больше твоей возлюбленной, я стану тебе сестрой. Женись, Лоти, это меня
не пугает! Я люблю твою душу. Видеть тебя — это все, что я прошу у Аллаха.
Тогда я буду почти счастлива, я буду жить, чтобы ждать тебя, и для Азиаде не
все будет кончено.
Потом она все-таки задремала; начало светать, и я оставил ее, как обычно, до
восхода солнца. Она спала глубоким спокойным сном.
23 марта
Я отправился на Дирхаунд, но через три часа вернулся. Я объявил Азиаде,
что получил двухдневную отсрочку.
Два дня — это мало, когда они последние и когда надо спешить насладиться
друг другом, как если бы мы шли на смерть.
Весть о моем отъезде уже распространилась в округе, и мои соседи по Стамбулу
стали наносить мне прощальные визиты. Азиаде запиралась в комнате Самуила, и
я слышал, как она плачет. Визитеры тоже ее слышали, но о ее частых
посещениях моего дома соседи уже знали и молча с этим смирились. К тому же
Ахмет во всеуслышание объявил накануне вечером, что она армянка; это
свидетельство из уст мусульманина служило ей защитой.
— Мы всегда ждали, — говорил дервиш Хасан-эфенди, — что вы
покинете нас подобным образом — провалитесь сквозь землю или исчезнете по
мановению волшебной палочки. Прежде чем уехать, скажете ли вы нам, Ариф или
Лоти, кто вы и для чего к нам приезжали?
Хасан-эфенди был чистосердечен; хотя ему и его друзьям хотелось знать, кто я
такой, они действительно этого не знали, потому что никогда за мной не
шпионили. В Турцию еще не завезли комиссара французской полиции, который
способен выследить вас за три часа; здесь можно спокойно жить инкогнито.
Я назвал Хасану-эфенди свое имя и должность, и мы обещали друг другу писать.
Азиаде проплакала много часов, но ее слезы были теперь не такими горькими.
Надежда снова увидеть меня крепла в ее сознании и немного ее успокаивала.
Она начинала говорить: Когда ты вернешься...
— Я не знаю, Лоти, — говорила она, — вернешься ли ты, это
знает один Аллах! Я каждый день буду повторять: Аллах! Селамет версин Лоти!
(Аллах! Охраняй Лоти!), и Аллах поступит по своей воле. И все же, —
продолжала она серьезно, — разве я смогу ждать тебя целый год, Лоти?
Как мне это удастся, когда я не могу прожить день, даже час, не видя тебя.
Ты не знаешь, что в те дни, когда ты на вахте, я иду гулять на холм Таксим
или отправляюсь в гости к матушке Бехидже, потому что оттуда вдали виден
Дирхаунд. Ты видишь, Лоти, я не могу жить без тебя, и даже если ты
вернешься, то ты уже не застанешь меня в живых...
Мы договорились с Ахметом, что он будет пересылать мне письма Азиаде и
передавать ей мои с помощью Кадиджи; для этого мне нужно запастись
множеством конвертов с его адресом.
Однако Ахмет не умеет писать, ни он и никто из его семьи; Азиаде пишет
слишком плохо, чтобы прибегать к услугам почты, и вот мы сидим все трое под
навесом наемного писаря, украшающего свою работу виньетками в восточном
вкусе.

Адрес Ахмета чрезвычайно сложен, на него уходит несколько строчек:
Ахмету, сыну Ибрагима, который проживает в Едикуле, на дороге в Арабаджилар-
Малеси, рядом с мечетью. Это третий дом от табачной лавки, возле дома старой
армянки, торговки лекарствами, и напротив дервиша
.
Азиаде заказала восемь одинаковых конвертов, заплатив за них из своих денег
восемь пиастров, и потребовала, чтобы я поклялся их использовать.
Она прятала под чадрой глаза, полные слез: моя клятва ее не успокоила. И в
самом деле, как поверить, что какая-то бумага, отправившись одна в далекое
путешествие, когда-нибудь до меня доберется? И потом, она знает, она давно
это знает: Азиаде будет забыта навсегда!
Вечером мы вернулись на лодке в Золотой Рог; никогда до сих пор мы так много
не ходили по Стамбулу при свете дня. Азиаде, казалось, больше не заботилась
ни о каких мерах предосторожности, как если бы для нее все было кончено и
весь мир стал ей безразличен.
Мы взяли лодку на причале Оун-Копан; надвигались сумерки, солнце садилось в
грозовые тучи.
В Европе редко увидишь такое тревожное черное небо, а здесь с севера
наплывала туча, охватывающая полнеба; в Африке такие тучи предвещают
ураган.
— Смотри, — сказал я Азиаде, — вот небо, которое я видел
каждый вечер в стране черных людей, где я жил год с моим покойным братом.
На противоположной стороне неба, над Стамбулом, над остриями его минаретов,
среди туч зияла зловещая желтая дыра, излучавшая фантастический свет.
Страшный ветер поднялся вдруг над Золотым Рогом; наступала ночь, и мы
дрожали от холода.
Большие глаза Азиаде смотрели на меня с устрашающей проницательностью; ее
зрачки, казалось, расширялись в сумеречном свете и читали в глубине моей
души. Я никогда не видел у нее подобного взгляда, и он вызывал у меня
незнакомые ощущения — как если бы она со скальпелем в руках проникла в
потаенные уголки моей души. Ее взгляд ставил передо мной в этот последний
час главный вопрос: Кто ты, кого я так полюбила? Буду ли я тотчас забыта,
как случайная любовница, или ты меня действительно любишь? Вернешься ли ты?

Прикрыв глаза, я и теперь чувствую на себе ее взгляд, вижу белую головку,
слегка обозначенную под складками муслиновой чадры на фоне Стамбула под
грозовым небом...
Мы еще раз пристали к берегу возле маленькой площади Эюпа, которую завтра
мне уже не увидеть.
Нам захотелось вместе бросить прощальный взгляд на наше жилище.
Вход был загроможден ящиками и тюками. Наступила ночь. Ахмет разыскал в каком-
то углу старый фонарь, и его печальный свет обежал нашу пустую комнату. Надо
было спешить; я взял Азиаде за руку и вывел ее на улицу.
Небо, все такое же загадочно черное, грозило потопом; дома и камни мостовой,
хотя и черные сами по себе, высвечивались на фоне неба. Улица была пустынна
и выметена порывами ветра, сотрясавшего все вокруг. Две турчанки, прижимаясь
друг к другу в дверном проеме, с любопытством рассматривали нас. Я
обернулся, чтобы еще раз увидеть наше жилище, куда мне не суждено больше
вернуться, чтобы бросить прощальный взгляд на этот уголок земли, где я нашел
немного счастья...
Мы пересекли маленькую площадь перед мечетью и снова сели в лодку. Лодка
доставила нас в Азар-Капу, откуда наш путь лежал в Галату, а затем через
Топхане и Фюндюклю к Дирхаунду.
Азиаде решила меня проводить; она поклялась, что будет благоразумна, и в
этот последний час проявляла удивительное спокойствие.
Мы прошли через толчею Галаты; нас никогда еще не видели вместе в этих
европейских кварталах. Мадам, стоя в дверях, смотрела, как мы идем;
присутствие молодой женщины в чадре помогло ей разгадать загадку, которую
она давно пыталась разрешить.
Пройдя Топхане, мы углубились в безлюдные кварталы Сали-Базара, где вдоль
широких улиц бесконечно тянутся гаремы.
И вот наконец Фюндюклю, где нам предстоит попрощаться.
Там стоял экипаж, нанятый Ахметом, который должен был увезти Азиаде.
Фюндюклю — еще один уголок старой Турции, словно извлеченный из глубин
Стамбула: маленькая мощеная площадь на берегу моря, древняя мечеть с золотым
полумесяцем, окруженная могилами дервишей и угрюмыми пристанищами улемов.
Ливень кончился, погода прекрасная, только далекий лай бродячих собак
нарушает вечернюю тишину.
На борту Дирхаунда звонят восемь раз — это час, когда я должен вернуться.
Свисток возвещает, что за мной сейчас придет шлюпка. Вот она отделяется от
черной массы корабля и медленно приближается к нам. Грустный час,
безжалостный час прощания!
Я целую ее губы, целую руки. Ее ледяные пальцы слегка дрожат; если не
считать этого, Азиаде держится так же спокойно, как я.
Шлюпка подходит к причалу. Азиаде и Ахмет отступают к темному углу мечети;
я отплываю и теряю их из виду!
В следующее мгновение я слышу быстрый стук колес экипажа, который навсегда
увозит мою возлюбленную... Звук этот так же зловещ, как стук земли, падающей
на дорогой тебе гроб.

Итак, все кончилось, кончилось безвозвратно! Если я когда-нибудь и вернусь,
как поклялся, все прошлое уже будет покрыто прахом или я сам вырою между
нами пропасть, женившись на другой, и Азиаде не будет больше мне
принадлежать.
Меня охватило безумное желание броситься вдогонку за ее экипажем, заключить
мою возлюбленную в объятия, прижать к груди и не отпускать ее до смертного
часа.
24 марта
Дождливое утро марта; старый еврей разбирает вещи в доме Арифа. Ахмет устало
следит за этой операцией.
— Ахмет, куда уезжает твой хозяин? — спрашивают соседи, вышедшие
утром из своих домов.
— Не знаю, — отвечает Ахмет.
Намокшие ящики, тюки грузят на лодку и увозят неизвестно куда, заходя к
Золотому Рогу со стороны моря.
Все кончено с Арифом, этот персонаж перестал существовать.
Моя восточная сказка завершилась; этап моей жизни, несомненно последний из
тех, что несли в себе какое-то очарование, прошел безвозвратно, и время,
быть может, не оставит от него даже воспоминаний.
Когда Ахмет, сопровождавший мой багаж, появился на (юрту, я объявил ему, что
нам предоставлена новая отсрочка, по крайней мере, на двадцать четыре часа.
Со стороны Мраморного моря приближается буря.
— Пойдем еще раз пробежимся по Стамбулу, — предложил я Ахмету.
Я представил себе, что это будет нечто вроде посмертной прогулки, полной
особой прелести, которую привносит печаль. Но Азиаде я больше не увижу!
Я оставил свою европейскую одежду у мадам; Ариф-эфенди еще раз собственной
персоной вышел из этого притона и прошел по мостам со шляпой в руке со
степенным видом правоверного мусульманина. Ахмет, в парадном костюме,
держался рядом. Он попросил разрешения самому составить программу этого
последнего дня и был погружен в молчаливый траур.
Обойдя все знакомые нам уголки старого Стамбула, выкурив большое количество
кальянов и посетив все мечети, вечером мы снова оказались в Эюпе,
привлеченные еще раз этим местом, где я всего лишь бездомный чужеземец, сама
память о котором скоро сотрется.
Мой приход в кофейню Сулеймана произвел сенсацию: все полагали, что я исчез
навсегда.
Посетителей в этот вечер было много и весьма разнообразных: масса совершенно
новых лиц непонятного происхождения; публика из двора чудес или чего-то в
этом роде.
Ахмет, однако же, успел организовать для меня праздник прощания и заказал
оркестр: два гобоя, пронзительная волынка, шарманка и барабан.
Я согласился пойти на этот праздник, взяв с него слово, что ничего не будет
разбито и что я не увижу крови.
В этот вечер мы будем искать забвения: что до меня, мне ничего другого и не
требовалось.
Мне принесли кальян и чашку турецкого кофе; прислуживал мальчик, в
обязанности которого входило каждые четверть часа приносить новую порцию.
Ахмет бросил клич, и посетители, взявшись за руки и встав в круг, пошли
танцевать.
Длинная цепочка живописных фигур замелькала перед моими глазами в неясном
свете фонарей, от оглушительной музыки задрожал потолок хибары, медная
утварь, развешанная по закопченным стенам, закачалась и зазвенела; гобои
издавали скрежещущие звуки, и душераздирающее веселье развернулось вовсю.
Через час все захмелели; праздник удался на славу.
Самого себя я видел словно сквозь дымку, в голове бродили странные,
несвязные мысли. Группы посетителей, обессилевшие и запыхавшиеся, появлялись
и снова уходили в темноту. Танцоры кружились по-прежнему, и Ахмет каждый
раз, пройдя круг, тыльной стороной руки разбивал по оконному стеклу.
Одно за другим все стекла хибары оказались на полу и раскрошились в пыль под
ногами танцоров; руки Ахмета, испещренные глубокими царапинами, орошали пол
кровью.
Видно, в Турции при бедах и огорчениях не обойтись без шума и крови.
Праздник внушал мне отвращение, кроме того, я беспокоился, что Ахмет и в
будущем будет выкидывать подобные номера и так же мало будет заботиться о
выполнении своих обещаний.
Я встал и направился к двери; Ахмет понял и молча последовал за мной.
Холодный воздух на улице вернул нам спокойствие и самообладание.
— Лоти, — сказал Ахмет, — куда ты идешь?
— На корабль, — ответил я. — Я больше не хочу иметь с тобой
дела, я выполню свое обещание так же, как ты сегодня вечером выполнил свое;
ты никогда больше меня не увидишь.
Я отошел от него, чтобы договориться с припозднившимся лодочником о цене
перевоза в Галату.
— Лоти, — сказал Ахмет, — прости меня, ты не бросишь так
своего брата!

И он стал со слезами умолять меня остаться.
Мне тоже не хотелось покидать его, но я рассудил, что раскаяние, а также
хорошая выволочка ему необходимы, и был неумолим.
Он пытался удержать меня своими окровавленными руками и в отчаянии цеплялся
за меня. Я с силой оттолкнул его, и он упал на поленницу дров, которая с
грохотом развалилась. Патруль башибузуков, с большим фонарем проходивший
мимо, принял нас за злоумышленников и подошел ближе.
Мы стояли у самой воды в уединенном месте, вдали от стен Стамбула, и
окровавленные руки Ахмета внушали подозрение.
— Пустяки, — сказал я, — этот парень выпил лишнего, и я
провожаю его домой.
Я действительно взял Ахмета за руку и повел его к его сестре Эрикназ; та,
перевязав ему пальцы, как следует его отчитала и отправила спать.
26 марта
Еще один день — последняя отсрочка моего отъезда.
Еще один день, еще одно переодевание у мадам, и я снова в Стамбуле. После
ливня облака еще не разошлись, пасмурно, но тепло и приятно. Вот уже два
часа мы курим кальян под мавританскими аркадами на улице Султана Селима.
Белые колонны, деформированные годами, чередуются со склепами и гробницами.
Ветви деревьев, осыпанные розовыми цветами, свешиваются с серых стен; всюду
видны молодые побеги, весело бегущие по древнему священному мрамору.
Я люблю эту страну, и все эти детали полны для меня очарования; я люблю
ее, потому что это страна Азиаде и она своим присутствием оживила все
вокруг, — она, которая еще совсем близко и которую тем не менее я
больше не увижу.
Заходящее солнце застало нас перед мечетью Мехмед-Фатиха, на той самой
скамейке, на которой мы проводили долгие часы. Группы мусульман, рассеянные
по громадной площади, курят и беседуют, беспечно наслаждаясь прелестью
весеннего вечера.
Небо совсем очистилось от облаков и излучает спокойствие; я люблю жизнь
Востока, мне трудно представить себе, что она окончилась для меня и что я
уезжаю.
Я смотрю на этот древний черный портик и на пустынную улицу, которая
переходит в мрачную лощину. Там живет Азиаде, и если я сделаю несколько
шагов, то увижу ее дом.
Ахмет проследил за моим взглядом и с беспокойством смотрит на меня: он
угадал, о чем я думаю, и понял, что я собираюсь делать.
— О Лоти, — говорит он, — сжалься над ней, если ты ее любишь!
Ты попрощался с ней, теперь оставь ее в покое!
Но я решил ее увидеть, и у меня не было сил бороться с собой.
Ахмет со слезами на глазах взывал к моему разуму, вернее, к простому
благоразумию: Абеддин сейчас в городе, старый Абеддин, ее владыка, и любая
попытка увидеть ее безумна.
— К тому же, — говорил он, — даже если она выйдет к тебе, у
тебя больше нет дома, где бы ты мог ее принять. Где ты найдешь в Стамбуле
пристанище, куда пустили бы тебя с женщиной, принадлежащей другому? Если она
увидит тебя или если другие женщины скажут ей, что ты здесь, это сведет ее с
ума, а завтра ты все равно уедешь, а она окажется на улице. Тебе это
безразлично, ты уезжаешь; но, Лоти, если ты это сделаешь, значит, у тебя нет
сердца, и я тебя возненавижу.
Ахмет опустил голову и принялся ногой ковырять землю — так он обычно делал,
когда моя воля подавляла его волю.
Я оставил его и направился к портику.
Прислонившись к колонне, я осматривал пустынную мрачную улицу; ее можно было
бы назвать улицей города мертвых.
Ни одного открытого окна, ни одного прохожего, ни шума, ни звука, лишь трава
пробивается между камнями да на мостовой распростерты два высохших собачьих
скелета.
Это был аристократический квартал: старые дома, обшитые потемневшим деревом,
таили в своих стенах богатое убранство; крытые балконы и галереи нависали
над печальной улицей, железные решетки позволяли видеть ставни из ясеня, на
которых художники когда-то рисовали деревья и птиц. Все окна Стамбула
расписаны и защищены подобным образом.
В городах Запада внутреннюю жизнь дома можно угадать снаружи; прохожие
сквозь незадернутые занавеси видят людей, молодых и старых, безобразных или
прелестных.
В турецкий дом ничей взгляд никогда не проникает. Если дверь открывается,
чтобы пропустить гостя, то лишь чуть-чуть; за дверью стоит кто-то, кто ее
тотчас закрывает. Внутреннее убранство дома не видно никогда.
В этом большом доме, выкрашенном в темно-красный цвет, живет Азиаде. Над
воротами красуются деревянные, тронутые червем резные изображения солнца,
звезды и полумесяца. Ставни разрисованы голубыми тюльпанами и желтыми
бабочками. Ни одно движение не выдает присутствия человека; никогда не
знаешь, глядя на окно турецкого дома, смотрит на тебя кто-нибудь или нет.
Позади меня — большая площадь, позолоченная заходящим солнцем; здесь, на
улице, все уже в тени.

Наполовину спрятавшись за стеной, я смотрю на этот дом, и мое сердце
начинает отчаянно биться.
Я вспоминаю тот день, когда я увидел ее впервые за решеткой дома в
Салониках. Я не знаю теперь, чего я хочу, зачем я сюда пришел; я боюсь,
что другие женщины будут смеяться надо мной; я боюсь быть смешным, но
больше всего я боюсь ее потерять.
Когда я снова поднялся на площадь Мехмед-Фатиха, солнце освещало громадную
мечеть, арабские портик

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.