Жанр: Любовные романы
Жюли де Карнейян
...>надо же потому, что мне это
предсказала одна гадалка, насчёт войны.
— Только это тебя и волнует?
— Да, — сказала Жюли. — Я знаю достаточно, чтобы радоваться,
если мы победим, и умереть, если нужно будет умирать.
Эспиван глянул на неё с завистью.
— Но ты что, даже не догадываешься, что это будет страшная война? Куда
страшнее той?
Она жестом выразила безразличие.
— Я о войне не размышляю. Не женское это дело — размышлять о войне.
Подумала и добавила:
— Тебе пятьдесят. И ты ещё пока что не настолько здоров...
— Дорогая, я не обделался со страху, — едко заметил Эрбер, —
и нет необходимости меня успокаивать.
— Я не тебя успокаиваю, — сказала Жюли, — а себя.
Эспиван посмотрел на неё особо пристально. Видимо, он поверил, поцеловал ей
руку, потом приобнял за плечи. Она ловко вывернулась.
— Историческая мебель, Эрбер?
— Да, если можно так выразиться, Буль-буль.
— Виновник — ты?
— Соучастник. Но не переводи разговор на интерьер, мне некогда.
— Мне тоже.
Жюли смерила его намеренно дерзким взглядом, ибо чувствовала, что она не в
форме — кожа сухая, не такая чудесная, как обычно, глаза маленькие — и не
хотела уступать. Эспиван пожал плечами.
— Неподходящий день для перебранки, Юлька. Я всего два часа как встал.
— Но у тебя не было приступов с того раза?
— Был один. Не надо об этом. Этот дом действует мне на нервы. Да не
прислушивайся ты ко всякому звуку в галерее, там никого нет. Знаешь, где
Марианна?
— Нет.
— Отправилась на поиски своего сына.
— На поиски... Что ты сказал?
— Своего сына. Соизволь выслушать меня, Юлька! Тони не ночевал дома. По
мне, так он у женщины. Но его мать с ума сходит. Вообще-то в семнадцать лет
рановато ночевать на стороне, тем более не предупредив.
К тому же он слишком красив. Слишком необычно красив. Ты не слушаешь! О чём
ты думаешь?
— О том, что ты говоришь. Он ничего не оставил?
— Оставил, глупую записку матери.
Ноги моей больше не будет в этом
доме
, что-то вроде того. Сколько Марианна ни клянётся, что между ней и этим
идиотом-мальчишкой ничего не произошло, мне трудно в это поверить.
— Он взял денег?
— Немного: Марианна даёт ему очень мало, считанные гроши.
— Почему?
— Она говорит, что именно так и следует. Я время от времени подкидывал
Тони по пять луи.
— У тебя хорошие отношения с пасынком?
— Превосходные. Он необщительный. Но очень кроткий, какой-то невесомый,
самый необременительный ребёнок. У него небольшие апартаменты в две с
половиной комнаты на третьем этаже, так вот, я его не видел уже... уже двое
суток. Ты его знаешь?
— Видала. Ты с ним в хороших отношениях, но не любишь его? Нет, не
любишь. Да нет же, не любишь. С тебя хватает одной Марианны, две — это уже
слишком. Сходство Тони с матерью таково, что тебе, должно быть, нелегко его
выносить? Скажи? Ну скажи! Мне-то ты можешь сказать?..
Она наступала, тыкая в него пальцем, приблизив лицо к самому лицу Эспивана,
с которым была одного роста, устремив в его каштановые глаза голубую стрелу
своего жёсткого взгляда, наконец прижала его, как в былые времена, когда
хотела добиться от него признания в похоти или измене. Удивлённый, он
уступил, вооружившись цинизмом:
— По правде говоря, мне на него более или менее наплевать. Если б ещё
он был от меня... Но мне не по летам и не по душе роль приёмного отца. Вся
эта история меня раздражает из-за Марианны... Всё, что выбивает Марианну из
привычной колеи, делает её ещё более... как бы это сказать?.. Когда с нами —
с тобой или со мной — случается неприятность, мы это так и называем
неприятностью...
— И даже ещё похлеще.
— Тогда как Марианна называет это чем-то неслыханным, невообразимым
несчастьем...
— Чувствительная натура.
— Нет... Она, в сущности, мрачная. А между тем ей всегда выпадало на
долю одно хорошее...
— Эрбер! А себя ты забыл?
Оба разразились смехом, но их перебил звонок по внутреннему телефону.
— В чём дело, Кустекс? Нашли мальчика?.. Нет?.. Это, однако, уже не
шутки... Нет, пока не ездите никуда, оставайтесь здесь. Отвечайте на все
звонки, со мной не соединяйте, только в случае срочной необходимости, пусть
меня не беспокоят. Попросите остаться мадемуазель Билькок. Пусть
стенографирует все важные сообщения иностранного радио. Спасибо. А!
Подождите, Кустекс. Позовите Билькок, мне надо кое-что ей продиктовать...
Пока он диктовал, Жюли обошла комнату.
Нам с Эрбером никак не удавалось
обставить этот кабинет. Я сочинила нечто в бальзаковском стиле, неосязаемую
меблировку, вписанную в стены. Сейчас слишком загроможденно. И этот
гигантский Панини! Эти Гварди, куда ни глянь!.. И целый телефонный узел!
Смешно, эти символы эрберовой деятельности — никак не поверю, что это не
бутафория...
Она старалась отвлечь свои мысли от тягостной действительности:
Тони
отказывается возвращаться сюда... Тони пропал. Меня это вовсе не касается...
В самом деле не касается
. Потом вспомнила телефонный звонок, ломающийся,
полный слёз голос и его детские угрозы.
Тони не ночевал дома. И написал,
что не хочет возвращаться...
Жюли расхаживала по комнате, наклонялась к маленькой картине, которую
переполняла Венеция, с отвращением трогала черепаховую и бронзовую отделку
Булей, слушала голос Эспивана, диктующего в телефон:
—
...из фактов, которые Вы, дорогой коллега, имели любезность мне
сообщить, отнюдь не вытекает, что я должен...
Вы успеваете за мной,
мадемуазель Билькок? Постарайтесь как-нибудь, Бог ты мой...
Тони не ночевал дома... Он не хочет возвращаться к своему отчиму...
Она
сдвинула брови, свирепо целясь в далёкое лицо подростка, похожего на
Марианну, воскликнула про себя:
Если б он умер, мы бы хоть избавились от
этой обузы!
— и не заметила, что подумала
мы
, а не
я
.
— Это всё, отключите связь с моим кабинетом, Билькок. Скажите господину
Кустексу, чтобы не соединял со мной никого, кроме госпожи д'Эспиван, если
она позвонит. Иди сюда, Юлька. Извини...
Он подвинул Жюли большое неприветливое малиновое кресло.
Стиль Людовика XIV
по-венециански, хуже не бывает, — оценила она. — Вся комната
воняет Венецией. Терпеть не могу обстановку, подчиняющуюся какой-то идее.
Насколько я знаю Эрбера, этой он должен гордиться
. Она состроила свою
хищную гримаску и присела на краешек кресла. Эспиван скользнул по её
скрещённым ногам и туфелькам взглядом, который сразу поднял ей настроение.
— Сегодня у меня хорошие туфли, — сказала она со смехом.
— И всегда — прекрасные ноги, — добавил Эрбер. — Как ты меня
находишь, Юлька?
— Опасным.
Он так и расцвёл, откинулся в кресле.
— Вот те слова, какие мне нужны! Ещё мне, признаться, нужно, чтобы они
не подкреплялись никакими жестами.
— Ты хочешь связать мне руки?
— У тебя и без них хватает оружия...
Он смотрел на неё задумчиво и без вожделения.
— Юлька, мне хочется уехать в деревню.
— Я разрешаю.
— Мне нужны деньги.
— У меня двести сорок франков.
— А что стало с распиской, которую я тебе дал со зла и ради смеха,
когда ты подавала на развод и продала своё алмазное ожерелье? Перед тем, как
мы поженились? Да ты помнишь...
Сим подтверждаю, что получил заимообразно
от госпожи Джулиус Беккер, баронессы голландских роз, умопомрачительную
сумму...
— Ну и память!
—
...умопомрачительную сумму в один миллион
, Юлька.
— Да. Миллион, который, надо отдать нам должное, недолго продержался.
— Что такое один миллион!
— Он был такой маленький, стянутый двумя резинками...
— Не подлежавший длительному хранению, а?
Они смеялись, касались друг друга плечами, обменивались подначивающими
взглядами, оставаясь совершенно холодными.
— Ты выбросила эту бумажку? Милое дитя, этот фантастический текст
представлял собой вполне действительное платёжное обязательство. Ведь я в
своём безумии подтвердил, что сумма взята
заимообразно
. Как сейчас вижу
красивый резной листик на гербовой марке, которую я пожертвовал на этот
литературный памятник...
Безошибочная память никогда его не подводила.
Маска повесы, Леон
прав, — думала Жюли. — Когда Эрбер что-то старательно вспоминает,
он немного косит...
— Ты хранила эту бумагу в...
— В красивой шкатулке с перламутровой инкрустацией, в шкатулке для
конфет вместе с другими твоими письмами — любовными. Шкатулка у меня
сохранилась, в отличие от марки с листиком...
Она лгала без усилия, сразу взяв светский тон былых поединков, разрешавшихся
внезапными, как удар, бурями. Но сегодня, когда он говорил о деньгах, Жюли
не опасалась насильственных действий, разве что дипломатических.
— Поищи хорошенько, — уговаривал он. — Я же тебе должен
миллион, Жюли, ты что, не понимаешь?
— Нет — откровенно сказала Жюли.
— Но я-то понимаю! Я хотел бы вернуть тебе эти деньги. Почему ты у меня
их не требуешь? Потому что я не отдал бы? Ты ошибаешься — отчасти. Потому
что Марианна ненавидит долги, особенно мои. Поняла?
Жюли так покраснела, что другого ответа не требовалось.
— Ладно, оставим. Я завёл этот разговор... Она опустила голову.
— Я прекрасно понимаю, почему ты его завёл. Но мне кажется, Марианна не
такая женщина, чтобы поверить просто на слово...
Эрбер перебил, словно заранее приготовил ответ:
— Марианна верит тому, что видит.
Едва почуяв, что Жюли готова воспротивиться, он отвёл от неё взгляд,
потрепал по плечу.
— Право, Юлька, только с тобой я обретаю вкус к опасной игре. Я забыл
тебе сказать, что два больших тубиба. Аттутан и Жискар, выдали мне
предписание: оставить Париж и политическую деятельность. Деревня.
Представляешь картину: я — в деревне?
— Я эту картину видала. Но ты не любишь деревню.
— Любил, когда там было кого любить.
Он улыбнулся с грустью, которая казалась искренней:
— Когда мы верхами выезжали из Карнейяна, твои волосы были закручены
толстым жгутом и подвязаны, как хвост у першерона. Часто бывало, что
возвращалась ты уже не так аккуратно причёсанная...
Она заслонилась ладонью от жара воспоминаний.
— Оставь... А один ты не можешь уехать в деревню? Он склонил голову.
— Мне запретили только политическую деятельность. Ну а в Париже супруги
могут свести пребывание наедине к весьма ограниченному отрезку суток.
— Кому ты это говоришь!
— Довиль, кстати, — Довиль тоже неплох. Там поздно ложатся. Но
деревня...
Жюли раздумывала, скрывая неуместное желание рассмеяться.
— А они сказали твоей жене, что... необходимы некоторые ограничения?
— Что ты, я им запретил. Такое я говорю сам.
— Что она на это скажет?
— О, ничего. Она, знаешь ли, безупречна. Она добропорядочно переберётся
в отдельную спальню. В лунные ночи, благоухающие свежим сеном, она будет
убегать от меня подальше — не слишком быстро, чтобы я успел заметить её
смятение... Ну ты, не смейся, не то запущу тебе в голову чернильницей эпохи
Регентства! Впрочем, она поддельная, — холодно добавил он.
— А... а развестись?
— Рано. У меня нет ничего своего.
Он снова рассвирепел:
— Но, Господи, в конце-то концов, чего такого уж особенного я прошу?
Тот миллион — это были беккеровские деньги, вырученные за беккеровские
подарки, и ты мне его дала, а если б я не взял, представляю, чего бы
наслушался!
— Правильно. Но это были и мои деньги. Я могла их дать. А как ты
хочешь, чтобы я дала тебе деньги Марианны?
— О, мы бы их поделили, — наивно сказал он. — В конце
концов... я бы тебе дал.
Жюли невольно улыбнулась. Эспиван подумал, что она готова согласиться, и
поспешил подкрепить свои доводы:
— Деньги Марианны должны бы принадлежать, да и принадлежат всем... Это
печальные, таинственные деньги, у них мрачная мексиканская личина, они
издают звон металла-узника, заточённого под землёй... Один миллион — это
всего лишь блёстка из тех далёких копей...
Она слушала трепеща, подхваченная дуновением былого. Её привычный слух
различал наигранную ярость, неисцелимую весёлость, дар обольщать даже
признанием в бесчестности, периодически вспыхивающую супружескую ненависть,
а главное — решительный отказ возвращаться к бедности.
Что до меня, —
подумала она, — то, если уж я обращалась в бегство, никакая бедность
меня не пугала... Что он там говорит? Всё о Марианне...
Он прервал свою речь жестом, прижав обе руки примерно к тому месту, где
сердце:
— Ах! Клянусь тебе, когда я заполучил в свои руки это тело, розовое,
как розовый воск, эти волосы, которые не измеришь взглядом, такие длинные и
густые, что я даже пугался, когда они рассыпались по постели, я думал, что
опрокинул статую, преграждающую вход — помнишь, это из
Тысячи и одной
ночи
, — вход в подземелье, где в одном подвале рубины, в другом
изумруды, в третьем сапфиры... И поскольку статуя вдобавок желала мне добра,
всяческого добра, чересчур много добра, всё это виделось мне чем-то лёгким,
приятным, опьяняющим, чему не будет конца, я считал себя потрясающим
парнем...
Он присел на подлокотник Юлькиного кресла, опираясь на неё:
— Бедная моя красавица, бедная, бедная красавица, что я говорю, я не
должен бы тебе такое говорить! Бедная моя красавица, если бы ты знала, каким
разбитым я себя чувствую от всего, всего... В такие моменты я зову тебя...
Прислоняясь к ней, он сдвинул набок чёрную соломенную шляпку Жюли. Она не
верила ни одному его слову, однако прижалась щекой к бархатной куртке,
движимая любопытством, пересиливавшим прочие чувства. Эрбер тут же замер
неподвижно, и Жюли поняла, что у него всё рассчитано, что он боится одного
из тех посягательств, таких властных и нежных, таких дружеских и
одновременно любовных, что он когда-то называл их
Юлькин стиль
.
Вечная
ставка на чувственность, — подумала она, — наслаждение-шантаж, наслаждение-
смертельный удар — что он, только это и знает?
Она почувствовала сквозь ткань пульсацию изношенного сердца, которая тут же
заглушила все другие звуки. Ей вдруг сделалось страшно — страшно, что
неровное биение может оборваться, и она выпрямилась.
Голос, рассчитанно тихий и внятный, произнёс сверху:
— Разве тебе не было там хорошо, моя Юлька? Она помотала головой,
оставляя вопрос без ответа, взяла руку Эрбера.
— Не сиди на подлокотнике, как на насесте!
— Как птичка на ветке! — сказал он. — Кстати, Юлька, прибыл
перевод от Беккера?
— Нет. Пятнадцатого. Дозреваю в собственном соку, как сказал бы Леон.
— В каком Леон чине?
— Капитан. Высохший огрызок капитана. А в чём дело?
— В войне.
— А, опять, — вздохнула Жюли со скучающим видом.
— Опять, как ты выражаешься. У него есть какие-нибудь соображения по
поводу войны?
— Да. Если будет война, он распродаст свиней, убьёт свою Ласточку и
пойдёт воевать.
— Как, убьёт свою лошадь? Бедное животное! Какая жестокость! Но почему?
Жюли глянула на Эспивана свысока:
— Если ты не понимаешь, не стоит труда тебе объяснять.
— Везёт вам, Карнейянам, что вы не видите дальше своего носа.
Он украдкой кинул взгляд на своё отражение в зеркале с бронзовой и
черепаховой оправой. Жюли поняла, что он думает о своей болезни, о своей
ненадёжной жизни.
— Да, Юлька, возьми, во всяком случае, вот это. Он снял с запястья
платиновую цепочку с часами и протянул ей.
— Это едят, Эрбер?
— Да, с такими зубами, как у тебя. Для меня она слишком тяжела. Я от
всего устаю, представь себе. Этот браслет давит как раз на вену или, может
быть, на артерию. Продай его, заложи... Мне он доставит удовольствие только
в том случае, если ты согласишься, чтобы он стал между нами чем-то вроде...
вроде связующего звена, вроде...
— ...аванса, — сказала Жюли.
Он сунул ей в руку тёплую цепочку.
— О моя бедная красавица, не притворяйся хитрее, чем ты есть! Со мной
этот номер не пройдёт. Сделаем, что сможем: ты — для меня, я — для тебя. Это
и будет вся наша добродетель. Если б у меня были деньги... Любопытно,
однако, что у меня никогда нет денег.
Хочешь забрать одного Гварди — на завтрак? Хочешь Панини, три метра на пять?
— Что до Панини. мне хватило бы кусочка. А это всё твоё?
— Здесь нет ничего моего. Такую линию я избрал из осторожности, когда
женился. Затем следовал ей из деликатности, а теперь держусь её за неимением
других возможностей. Но...
Он пригнулся к уху Жюли, сверкнул ярким карим глазом, улыбкой красиво
очерченного рта.
— Но я могу украсть, — озорно шепнул он. Жюли покачала головой.
— Не обольщался, — сказала она. — Так думают. Но что можно
унести с собой, покидая роскошную супружескую обитель? Об этом я кое-что
знаю. На деле всё сводится к трём чемоданам одежды, книгам, которыми не
дорожишь, нескольким безделушкам, ожерелью, двум парам клипс и трём
колечкам. Плюс пара запонок, валявшихся в вазочке, совершенно безобразных,
которые крадёшь из принципа. Картины — ах да, картины... Но картины у
богачей завелись не так уж давно...
Она подняла глаза на Панини:
— И какие картины!
Разжала ладонь, посмотрела на согревшуюся цепочку:
— Часы действительно прекрасные.
— Ну и оставь их себе! — воскликнул Эспиван. — Там два
маленьких платиновых шпенька, которые вдеты в цепочку, нажимаешь на них, и
часы отцепляются... Дай покажу. Очень остроумное устройство.
Оба склонились над браслетом. В полосе солнечного света затылок Жюли казался
крепким серебристым стержнем. Слишком тонкие волосы Эрбера вились вокруг
старательно зачёсанной тонзуры, как женские кудри. Оба, забыв свой возраст,
забавлялись, как дети, увлечённые механической игрушкой.
— Потрясающе! — сказала Жюли. — Слушай, а знаешь, как
называются такие массивные цепочки с немного квадратными звеньями?
Цепь
каторжника
.
— Этому, — сказал Эспиван, — найдётся замена.
— Какая?
— Марианна, какая же ещё. Когда она разыщет своего цыплёночка. А, вот и
она. Дурёха, — засмеялся он, — она — это вон тот звоночек под
столом... Алло! Кустекс? Живо, соедините меня с ней. Алло! Дорогая... Наконец-
то! Где это? Но это же у чёрта на рогах! Мне вас очень плохо слышно, о-очень
плохо...
Жюли отступила в глубину комнаты, наблюдая, как он мимикой выражает любовь и
беспокойство, вопросительно поднимает брови, складывает губы сердечком,
вытягивает подбородок, жалобно подчёркивая
о-очень плохо
.
Любой другой
был бы убийственно смешон, — думала она. — А ему хоть бы что.
Актёр в роли героя-любовника...
— Нашёлся? Жив? А!.. Но почему у тебя такой расстроенный голос, моя
Чёрная Роза?
Он послал Жюли поверх телефона быстрый воздушный поцелуй.
Вся безвкусица,
вся пошлость героя-любовника. Если он думает, что это доставляет мне
удовольствие...
Маска ласкового мушкетёра вдруг застыла, и обольстительный
голос изменился:
— Как... чем? Вероналом? Но он... он вне опасности? Ах, глупый
мальчишка... Больница в Нёйи?.. Да-да, я всё понимаю, но это, чёрт возьми,
не ваша вина. Ради Бога, постарайтесь выражаться яснее... Прошу прощения,
дорогая, но согласитесь, что ваше и моё волнение не способствует...
Он замолчал и долго слушал не перебивая. Свободной рукой он рисовал
карандашом на бумаге зайчиков, каждого одним росчерком, и Жюли машинально
считала их. Но после слова
веронал
перестала считать и ждала чего-то
неведомого, смутно угрожающего ей. Она сделала глубокий вдох и
почувствовала, что готова к тому, что должно произойти.
Когда он перестанет
рисовать зайчиков, тогда...
Он перестал рисовать, бросил карандаш и поднял
глаза на Жюли.
— Хорошо, хорошо... Остальное не так важно, вы мне доскажете
дома, — сказал он в телефон. — Завтра всё это покажется и ему, и
вам всего лишь дурным сном... Решено, оставьте его там. Это самое разумное.
Располагайте... располагай своим временем как хочешь, дорогая, для меня
главное было узнать, где ты... Я тоже, дорогая, я тоже.
Он положил трубку, не спуская глаз с Жюли, и закурил сигарету.
— Вот как, Юлька, — сказал он наконец, — потянуло на
молоденьких?
Она не ответила, и ему пришлось продолжить:
— Чтобы для тебя не осталось неясностей, могу сообщить, что Тони
обнаружен в бессознательном состоянии в отеле
Континенталь
. Рядом с ним
нашли твоё фото. Плюс письмо, в котором малыш пишет, что умирает по
собственной воле, и твоя записка, отменяющая назначенное свидание. Вот так.
Что ты на это скажешь?
— Ничего, — сказала Жюли. Он вскочил, взбешённый:
— Как ничего?
— Ах, извини, кое-что скажу. Я хотела спросить: ты что, предпочёл бы,
чтобы моя записка была согласием, а не отказом? Я не отменяла свидание, я
отказала в свидании.
Она испытывала душевный подъём, которого так долго лишало её одиночество,
она вернулась в свою стихию острых и простых наслаждений, где женщина,
предмет соперничества мужчин, легко выносит их подозрения, выслушивает их
оскорбления, иногда отступает перед силой и гордо бросает вызов. Её мышцы
наездницы играли, и она могла сосчитать сильные и полнокровные удары своего
сердца.
Не знает, что теперь сказать, что сделать, — думала
она. — Впрочем, они почти никогда не знают, что говорить или делать. Но
у этого-то почему такой оскорблённый вид?
Её смущало собственное ликование. Кроме того, сразу несколько былых Жюли де
Карнейян пытались застить ей теперешний момент. Одна устремлялась от добряка
Беккера наперерез офицеру, красавцу и бедняку, которого едва не уничтожило
столь великолепное столкновение. Ещё одна Жюли, нагая и золотистая, дрожала
от холода и ожидания между двумя мужчинами, которые не решались протянуть к
ней руки и в конце концов отступали... Доверчивая Жюли, томящаяся страстью к
Эспивану, потом обманутая, отчаявшаяся, утешившаяся... Эти Жюли оставались
на высоте в любой драме, лишь бы драма была любовной, этим Жюли придавала
цену, делала их хрупкими, добрыми, жестокими, стойкими только любовь, только
честная жажда любви со всей порождаемой ею безгрешной вольностью, со всеми
её земными требованиями...
— И... и как давно началась эта история, если это не слишком нескромный
вопрос?
Она остановила на Эспиване упорный взгляд голубых глаз, полных игры и
вызова.
Решился? Не больно-то мужчины скоры...
— Это был бы крайне нескромный вопрос, если б и впрямь была история. Но
никакой истории нет.
— Скажи кому-нибудь другому!
— Малыш Ортиз хотел всё как у приёмного папы... Ах да, тебе не нравится
это слово. Мне это показалось довольно пикантным. Что он в меня влюблён —
это в порядке вещей при его возрасте и моём. Вот и вся, как ты выражаешься,
история. Продолжение я только что узнала от тебя. А до окончания чуть-чуть
не дошло.
— Я бы посоветовал тебе оставить шутки!
— Я никогда не нуждалась в твоих советах, чтобы посмеяться. Никто ведь,
кажется, не умер? А кто более или менее не покушался на самоубийство между
четырнадцатью и восемнадцатью годами?
Она подошла к столу, вытянула из вазы сигарету, как стрелу из колчана.
— Огня, пожалуйста, Эспиван.
Он молча протянул ей спички. Щёки у неё разгорелись, посадка головы и
разворот плеч напоминали фигуру на носу корабля, губы слегка вздрагивали.
Она окуталась дымом и продолжила:
— Мальчик, которому нет и восемнадцати... Нечто вроде изящного
маленького Борджиа... Он, безусловно, красив. Но — пф-ф... Ты-то должен
знать, если не забыл, что я думаю о таких красавчиках в духе итальянских
статуэток... У него, верно, л
...Закладка в соц.сетях