Жанр: Мемуары
Воспоминания
...по достоинству оценили ее
коллеги-писатели (верней, антиколлеги-антиписатели) - она была исключена из
Союза писателей (конечно, не только за эту статью, а за всю ее
общественно-публицистическую деятельность, за связь с Солженицыным и
Сахаровым). Мы с Люсей близко познакомились и подружились с Лидией
Корнеевной в эти годы, и, хотя далеко не во всем с ней соглашаемся, а Лидия
Корнеевна не все принимает в нашей позиции и действиях, это никак не влияет
на то глубокое взаимное уважение и дружбу, которые нас связывают. В одном
из писем ко мне в Горький Лидия Корнеевна привела слова глубоко чтимого ею
Герцена: "Труд - наша молитва". Эти слова могли бы служить девизом всей ее
подвижнической - во имя человека и культуры - жизни.
Статья Солженицына "Мир и насилие", как А. И. пишет в "Теленке", готовилась
еще задолго до событий 1973 года - как дополнение к Нобелевской лекции;
главной целью ее было показать Западу глубину и масштабы государственного
насилия в СССР. В сентябре 1973 года Солженицын дополнил ее предложением о
присуждении мне Нобелевской премии Мира - как борцу против этого насилия.
Он ознакомил меня со своей статьей уже после того, как она была передана
для публикации. Поэтому я не мог, конечно, просить что-либо менять в ней,
да мне было бы и очень трудно это делать - я не люблю стеснять свободу
кого-либо, а в данном случае А. И. вряд ли бы прислушался к моим
возражениям; к тому же я не мог тогда ясно их сформулировать - это были
скорее смутные ощущения какого-то утрирования, перекоса оценок - при общем
восхищении силой мысли и чувства, верности в главном. Статья Солженицына
еще подлила масла в огонь, пылавший и до того в полнеба. Необычайно сильна
была начиная с моей пресс-конференции и особенно после письма 40 академиков
и газетной кампании реакция Запада. Я не имею в своем распоряжении газет и
записей радиопередач того времени и не могу поэтому дать документированное
описание. Я помню общее впечатление лавины заявлений - канцлера Австрии,
шведского министра иностранных дел, бывшего посла Великобритании, писателя
Гюнтера Грасса (я вспомнил о них с помощью "Теленка") и многих, многих
других. Особенно важным было письмо президента Национальной академии США
(за два года до этого я был избран ее иностранным членом) доктора Филиппа
Хандлера, адресованное президенту АН СССР Келдышу. В этом письме Хандлер
резко осуждает нападки на меня как недостойные и предупреждает, что
"если преследования Сахарова будут продолжаться, американским ученым будет
трудно выполнять обязательства правительству по сотрудничеству с СССР."
В "Известиях" в середине сентября был напечатан ответ Келдыша (о содержании
письма Хандлера сообщалось в кратком изложении)1. Келдыш повторял
инсинуации письма сорока. Одновременно он заверял, что
"...Сахаров никаким притеснениям не подвергался и не подвергается".
Кампания писем в прессе внезапно прекратилась 8 или 9 сентября, но вскоре,
уже более вяло, возобновилась с использованием совместного письма Галича,
Максимова и моего в защиту чилийского поэта и коммуниста Пабло Неруды,
находившегося под домашним арестом после переворота Пиночета, смертельно
больного. Письмо имело своей целью как-то смягчить трагическую обстановку в
этой стране и отражало наше искреннее уважение к Неруде и беспокойство за
его судьбу. Письмо было составлено в обычных вежливых выражениях со ссылкой
на "объявленную вами (т. е. новой администрацией Чили) эпоху возрождения и
консолидации Чили". По контексту было ясно, что авторы письма приводили
заверения новой администрации для формального подкрепления своей просьбы и
в качестве формулы вежливости, не присоединяясь к этим заверениям по
существу и не давая своей оценки положения в Чили и намерений
администрации. Однако в советской и просоветской прессе приведенные слова
письма недобросовестно цитировались вне контекста как якобы доказательство
того, что я поддерживаю и восхваляю "кровавый режим Пиночета". Это
нечестное обвинение широко использовалось в 1973 году и много потом, вплоть
до самого последнего времени, - очевидно, по отсутствию аргументов для
дискуссии со мной по существу. О Галиче и Максимове в советской прессе
вообще не пишут; цель - опорочить меня. Вскоре после появления в советской
прессе статей о моей поддержке Пиночета в нашей квартире раздался звонок
(телефон тогда еще не был выключен).
- Говорят из Мадрида, по поручению новой администрации Чили. Администрация
выражает Вам благодарность за поддержку.
Я ответил:
- Спасибо, но я подчеркиваю, что наше письмо носило чисто гуманистический
характер и не имело никаких политических целей.
- Да, мы это знаем.
Думаю, что это была какая-то провокация КГБ.
Я передал заявление о Неруде через Кирилла Хенкина, еврея-отказника, умного
и много повидавшего на своем веку человека1; Кирилл с большим блеском
переводил меня на пресс-конференциях и тем много способствовал их успеху;
Хенкин, по согласованию со мной, несколько смягчил последнюю, "опасную"
формулировку. Но этого оказалось недостаточно (кажется, в это время
корреспондентам уже был передан первоначальный текст).
В сентябре Люся сделала письменное заявление (переданное западным
корреспондентам), в котором она принимала на себя ответственность за
передачу на Запад "Дневника" Эдуарда Кузнецова. Она действительно передала
эту рукопись. Кратко расскажу связанную с этим историю, в той мере, в
которой это сейчас допустимо.
В конце декабря 1972 года, когда я был один в доме, неожиданно раздался
звонок в дверь. Я открыл - на пороге стояла неизвестная мне женщина. Я
впустил ее в квартиру. Она молча прошла в нашу с Люсей комнату и положила
на столик небольшой сверток, величиной с палец, тщательно зашитый в
материю. Не произнеся ни слова, женщина тут же ушла. В свертке находилась
рукопись знаменитого впоследствии "Дневника" Кузнецова и сопроводительное
письмо автора, в котором он вверял Люсе судьбу своего произведения.
Кузнецов писал "Дневник" в лагере, тщательно скрывая его от надзирателей и
вообще посторонних глаз, пряча от многочисленных обысков. Написан был
"Дневник", как и многие другие выходящие из лагерей материалы, мельчайшим
почерком, на тонких листках папиросной бумаги, скрученных в трубочку.
Писать и хранить рукопись в лагере было необыкновенно трудно и опасно - это
был настоящий подвиг, но и не легче было вынести ее из зоны на волю. Тут
участвовало много людей, называть их всех я не могу. Один из них, как стало
впоследствии известно КГБ, был заключенный - украинец Петр Рубан. КГБ
жестоко отомстил ему - я рассказываю об этом в одной из следующих глав.
Мелкие буквы рукописи можно было разобрать лишь в очень сильную лупу, да и
то человеку с более здоровыми, чем у нас, глазами. Люся попросила одного из
знакомых расшифровать рукопись и вернуть ей, естественно рассчитывая, что
круг людей, которым станет об этом известно, будет минимальным; к
сожалению, это условие оказалось нарушенным, что повлекло за собой тяжелые
последствия.
Получив расшифрованную рукопись, Люся сама передала ее на Запад. Летом 1973
года "Дневник" был опубликован, вначале на итальянском, а потом на русском
и многих иностранных языках, и привлек к себе большое внимание содержащейся
в нем потрясающей фактической информацией и талантом автора. В качестве
приложения к "Дневнику", как я уже писал, приведена запись процесса над
ленинградскими "самолетчиками", составленная Люсей в декабре 1970 года.
Люся сделала свое заявление, чтобы ослабить таким образом удар по другим
людям, в том числе - по арестованным в 1973 году Виктору Хаустову (ранее
осужденному вместе с Буковским за демонстрацию в защиту Гинзбурга -
Галанскова, до второго ареста - рабочему телевизионного завода) и
литературоведу Габриэлю Суперфину, а также по Евгению Барабанову. Барабанов
пришел к нам с заявлением, в котором сообщал о том, что он передал рукопись
"Дневника" на Запад и принимал на себя ответственность за это действие
(по-видимому, он передал другой экземпляр расшифрованной рукописи - мы об
этом не знали). До своего заявления Барабанов неоднократно вызывался в КГБ;
от него, в частности, требовали показаний на Суперфина. Положение
Барабанова было угрожающим. Заявления Люси и Барабанова были одновременно
переданы нами в нашей квартире иностранным корреспондентам и вскоре
опубликованы. Люсино заявление (но, возможно, и не только оно) повлекло за
собой вызовы ее на допросы в следственный отдел КГБ (в ноябре 1973 года).
Как пишет в "Теленке" Солженицын, реакция властей на смелый шаг Барабанова
в обстановке "встречного боя" - так А. И. называет совокупность событий
1973 года - ограничилась только увольнением Барабанова; однако Александр
Исаевич не упоминает о заявлении Люси. (Я считаю, что это умолчание
искажает истинный ход событий тех дней.)
ГЛАВА 14
Заявление об Октябрьской войне.
"Черный сентябрь" в нашей квартире.
Заявление о поправке Джексона.
Вызовы Люси на допросы в Лефортово.
Запрос о поездке в Принстон.
Искаженная публикация.
Больница АН СССР
В октябре на Ближнем Востоке началась так называемая война "Судного дня" -
в день еврейского праздника войска Египта и Сирии внезапно напали на
Израиль, пытаясь взять реванш за поражение в 1967 году. Первоначально им
удалось потеснить израильскую армию, но израильтянам, ценой существенных
потерь, удалось овладеть инициативой, переправиться через канал; в конце
октября израильские танковые части неудержимо двигались к Каиру и Дамаску,
а Киссинджер начал свою "челночную" дипломатию. Еще в первые дни войны я
выступил с заявлением, в котором призывал к мирному решению
ближневосточного конфликта. Через несколько дней ко мне пришел некто,
назвавшийся корреспондентом бейрутской газеты. Он задал мне несколько
вопросов по проблемам Ближнего Востока. Я попросил его зайти через
несколько часов. Вечером того же дня я ответил (хотя он не вызвал моего
расположения) перед микрофоном на его вопросы, включая несколько новых,
неожиданных для меня, добавленных по ходу интервью. (Эти вопросы были в
какой-то степени провокационными, во всяком случае более острыми, чем
заданные раньше.) Еще через несколько дней, в воскресенье утром 18
октября1, в квартиру неожиданно позвонили два человека, по виду арабы. Хотя
их поведение показалось мне чем-то необычным, я впустил их в квартиру
(задвижки или цепочки у нас не было) и провел их в нашу комнату. Туда же
прошла из кухни Люся. Кроме нас в квартире был Алеша. Руфь Григорьевна
находилась у Тани - она поехала проведать своего первого правнука, которому
в то время еще не было даже месяца (он родился 24 сентября, роды были с
задержкой и очень тяжелыми, сопровождались большими волнениями). Один из
пришедших был без пальто, он сел на кровать рядом с Люсей, я сидел напротив
на стуле; второй, низкий и коренастый, в пальто, не снимая его,
расположился между нами в кресле, слегка сбоку, напротив телефона. В
дальнейшем говорил только высокий (правильно по-русски, но с заметным
акцентом), низкий не произнес ни слова. Люся в начале разговора спросила
высокого, где он так научился говорить по-русски; он ответил:
- Я учился в Университете имени Лумумбы.
Вероятно, он сказал правду. Высокий сказал:
- Вы опубликовали заявление, наносящее ущерб делу арабов. Мы из организации
"Черный сентябрь", известно ли Вам это название?
- Да, известно.
- Вы должны сейчас же написать заявление, в котором Вы признаете свою
некомпетентность в делах Ближнего Востока, дезавуировать свое заявление от
11 октября.
Я минуту помедлил с ответом. В это время Люся потянулась за зажигалкой,
лежавшей рядом с телефоном, чтобы закурить. Но она не успела ее взять, как
низкий посетитель каким-то мгновенным кошачьим прыжком бросился ей
наперерез и преградил путь к телефону. Я сказал:
- Я не буду ничего писать и подписывать в условиях давления.
- Вы раскаетесь в этом.
В какой-то момент, вероятно вначале, до "ультиматума", я сказал:
- Я стремлюсь защищать справедливые, компромиссные решения (подразумевалось
- также и в ближневосточном конфликте). Вам должно быть известно, что я
защищаю права на возвращение на родину крымских татар, применяющих в своей
борьбе легальные, мирные методы.
Высокий возразил:
- Нас не интересуют внутренние дела вашей страны. Поругана наша
Родина-мать! Вы понимаете меня? Честь матери! (Он сказал это с надрывом в
голосе.) Мы боремся за ее честь, и никто не должен становиться у нас
поперек дороги!
Люся спросила:
- Что вы можете с нами сделать - убить? Так убить нас и без вас уже многие
угрожают.
- Да, убить. Но мы можем не только убить, но и сделать что-то похуже. У вас
есть дети, внук.
(Как я уже сказал, внуку было тогда меньше месяца; никакой прессе мы о его
рождении не сообщали.) Во время разговора в комнату вошел Алеша и сел рядом
с Люсей, с противоположной стороны от высокого. Люся все время удерживала
его колено, боясь, чтобы он не полез в драку, защищать нас, по своей
горячности и смелости. Позже Алеша сказал, что под пальто низкорослый
что-то прятал, как ему показалось - пистолет. Действительно, он все время
закрывал правую руку полой пальто.
В это время кто-то подошел к двери и позвонил (вскоре стало известно, что
это были Подъяпольские - Гриша и его жена Маша - и Таня Ходорович).
Посетители заволновались, велели нам молчать и на всякий случай перейти в
другую, более далекую от двери комнату. Там высокий продолжал свои угрозы:
- "Черный сентябрь" действует без предупреждения. Для вас мы сделали
исключение. Но второго предупреждения не будет.
Скомандовав нам:
- Не выходить за нами из комнаты!
они вдруг мгновенно исчезли из комнаты, бесшумно выскользнув через входную
дверь. Мы бросились к телефону, но позвонить оказалось невозможно - уходя,
посетители каким-то орудием (кинжалом или ножом) перерезали провод.
Минут через десять квартира наполнилась людьми - вернулись Таня Ходорович и
Подъяпольские; оказывается, они слышали голоса через дверь и, когда никто
не открыл на их звонок, решили, что у нас обыск, и пошли позвонить из
автомата Руфи Григорьевне, Тане и Реме и тем из наших друзей, кому смогли
дозвониться. Руфь Григорьевна вместе с Ремой и Таней примчались через 20
минут; Таня при этом держала на руках маленького Мотеньку (Матвея). Вскоре
приехали и другие (Твердохлебов, услышав, что у нас был "Черный сентябрь",
воскликнул:
- А я думал, "Красный октябрь"!).
Было неприятно сидеть с вооруженными террористами и слушать их угрозы. Но
самым неприятным в этом визите было упоминание детей и внука. По-видимому,
наши посетители действительно были арабы-палестинцы, быть может даже из
"Черного сентября". Но, несомненно, все их действия проходили под
строжайшим контролем и, вероятно, по инициативе КГБ - хотя, возможно, они
об этом не знали (они все время чего-то боялись). Я немедленно сообщил об
этом визите иностранным корреспондентам и через несколько часов сделал
заявление в милицию, не возлагая на него, впрочем, никаких надежд. Через
несколько дней нас вызвал следователь районного отделения милиции и
попросил опознать наших посетителей среди нескольких десятков фотографий.
Мы с Люсей никого не могли указать. Похоже, что все это делалось только
"для вида". Через пару месяцев мы получили по почте открытку из Бейрута, на
которой по-английски было написано:
"Спасибо, что не забываете дела арабов. Мы, палестинцы, тоже не забываем
своих друзей" (читай - врагов).
Открытка, с ее хитроумно трансформированным "обращенным" текстом, была явно
угрожающей. Мы ее отдали в милицию по просьбе следователя. Кажется, ее нам
вернули (а потом, в 1978 году, украли при негласном обыске).
Угрозы убийства детей и внуков, которые мы впервые услышали от палестинцев
(подлинных или нет) в октябре 1973 года, в последующие годы неоднократно
повторялись.
В сентябре или в конце августа (не помню точной даты) я написал письмо
Конгрессу США в поддержку поправки Джексона. Это одно из моих немногих
обращений к законодательным и правительственным органам иностранных
государств. Я уже писал о том принципиальном значении, которое, по моему
мнению, имеет свобода выбора страны проживания. Сенатор Джексон, предлагая
свою поправку в поддержку права на эмиграцию, назвал это право "первым
среди равных" - так как наличие или отсутствие его сильнейшим образом
влияет на реализацию всех других гражданских и экономических прав граждан.
Эта мысль кажется мне верной (повторяю, что необходимо говорить о праве на
свободный выбор страны проживания, закрепленном в законодательстве и
подтверждаемом практикой). Письмо о поправке Джексона было одним из самых
известных и наиболее действенных моих выступлений. Не случайно Киссинджер в
своей книге "Четыре года в Белом доме" упоминает мое имя только в связи с
этим письмом - по тону довольно неодобрительно; он, видимо, считает, что
поправка Джексона повредила разрядке; на самом деле, она сделала основы
разрядки более здоровыми, хотя и в недостаточной степени! Советская
пропаганда без конца упрекает меня за это письмо, как за призыв к
иностранному правительству о вмешательстве во внутренние дела нашей страны.
По этому поводу необходимо сказать следующее. Во-первых, свобода выбора
страны проживания признана СССР во многих его международных обязательствах,
в частности в Пактах о правах ООН, ратифицированных СССР и приобретших силу
закона, и в Хельсинкском акте. Таким образом, поправка Джексона касается
вопроса выполнения СССР его международных обязательств в вопросе, имеющем
первостепенное международное (а не только внутреннее) значение - для
открытости общества, для международного доверия. Если СССР выполняет свои
международные обязательства - вопрос отпадает сам собой. Какое же это
вмешательство во внутренние дела СССР? И, во-вторых, речь идет об
американском законе о торговле. Мне кажется, что это их внутреннее дело, с
кем торговать, на каких условиях, кому давать кредиты. Так что, во всяком
случае, опять же это не вмешательство во внутренние дела СССР. А что я, не
будучи гражданином США, писал Конгрессу - это мое право, а право Конгресса
- прислушаться или не прислушаться к моим словам. О критике моей позиции
Солженицыным я пишу в следующей главе.
В первых числах ноября на имя Люси пришла повестка на допрос в качестве
свидетеля в Лефортово (где расположен следственный отдел КГБ; там же
следственная тюрьма - следственный "изолятор" на официальном языке),
согласно повестке - к следователю Губинскому. До допроса с ней вел беседу
некто Соколов (как мы теперь думаем - один из начальников в том отделе КГБ,
который занимается нами; мы имели потом с ним несколько встреч в Горьком).
Допрашивал Люсю не Губинский, а другой следователь - подполковник Сыщиков
(надо же иметь при таком деле такую фамилию...), по слухам знаменитый своим
умением "раскалывать" самых упорных. Когда Люся спросила:
- А где же Губинский? Я его не вижу,
Сыщиков ответил:
- Как не видите! Это - тот молодой человек, который провожал вас в туалет.
(Может, он и врал: Губинский - известный "диссидентский" следователь.)
Допрос шел по делу Хаустова и Суперфина, обвиняемых в связи с "Дневником"
Кузнецова (у них были и другие обвинения). Следователь пытался добиться от
Люси показаний, как она сразу поняла (знала по опыту других процессов) -
любых; что бы она ни сказала, все могло бы быть использовано на суде,
поскольку такой суд - просто некий бюрократический, лишенный логики
спектакль. Поэтому Люся заранее решила не давать им никаких показаний.
Допросы преследовали, конечно, также цель психологического давления на нее
и на меня, запугивания угрозой ее ареста (мы не могли знать - реальна она
была или нет).
Сыщиков действительно был примечательной фигурой, притом довольно
жутковатой. Он все время "актерствовал", непрерывно говорил, как бы
обволакивая звуком своего низкого, проникающего в душу голоса:
- Доверьтесь мне, и я поведу вас, как отец родной. Будьте откровенны со
мной, ведь на вас лежит ответственность за судьбу этих молодых людей,
только вы можете им помочь.
(Он говорил о Хаустове и Суперфине.)
Но Сыщиков широко использовал также крик, угрозы и был при этом подлинно
страшен. Люся решила отвечать только на анкетные вопросы, но на пятом или
шестом своем ответе она вдруг почувствовала, что уже вступила в допрос по
существу, и после этого на все вопросы, независимо от их содержания,
отвечала:
- На заданный вами вопрос я отвечать отказываюсь.
Так что когда Сыщиков в конце первого допроса спросил:
- Правда ли, что ваши друзья называют вас Люся?
она по уже принятой ею тактике ответила своей стандартной фразой. Это
вызвало приступ ярости Сыщикова.
- Я немедленно вызову конвой. Вы издеваетесь надо мной.
В дальнейшем такие приступы ярости повторялись все чаще (один из них, когда
Люся спросила: Сыщиков - это ваша фамилия или псевдоним?).
На протяжении двух недель Сыщиков вызывал Люсю почти каждый день. Я
сопровождал ее в Лефортово и ждал внизу, в бюро пропусков - внутрь меня не
пускали. С каждым разом положение становилось все напряженнее. Начиная с
третьего или четвертого допроса Сыщиков стал сажать ее на место (скамью)
подследственного, думая, вероятно, оказать этим на нее дополнительное
психологическое давление. Люся, с ее плохим зрением, не видела при этом на
большом расстоянии лица следователя, странно и жутко растягивающегося при
крике - так что ей стало даже несколько легче. Наконец, после шестого или
седьмого допроса Люся отказалась взять повестку на следующий допрос,
выдержав при этом очередной сеанс крика и угроз - это был своеобразный
психологический поединок. После этого повестки стали приносить на дом, но
Люся отказывалась их принимать. Наконец, встретив посыльного с разносной
книгой на лестнице, я взял у него повестку, сказав, что не передам жене -
она больна; беру на себя, что она больше не пойдет, и хотел записать это в
книгу. Но посыльный тут же убежал. Люся сердилась на меня. Но поток
повесток на этом прекратился. Угроза, нависшая над Люсей, однако, все еще
могла быть серьезной. (В эти дни нам, в частности, стало известно, что в
распоряжении КГБ имеются показания о роли Люси в передаче за рубеж
"Дневника" Кузнецова.)
На протяжении всей "газетной кампании" иностранные корреспонденты буквально
замучили меня вопросами, как я отношусь к мысли об эмиграции и собираюсь ли
я принять предложение о поездке в Принстон для чтения лекций. Я понимал,
что эти настойчивые вопросы связаны с тем, что многим на Западе было бы
"спокойней" видеть меня там. Но я не мог отвечать с полной определенностью.
Я не знал, как власти собираются разрешить возникшую острую ситуацию, и не
мог полностью исключить, что я смогу поехать с женой и детьми в Принстон,
провести там год или полгода, оставив Таню, Ефрема и Алешу в США для
ученья, и тем ликвидировать невыносимую ситуацию заложничества. Конечно,
это было бы слишком хорошо, чтобы быть правдой, но я не хотел отрезать
этого (или какого-нибудь аналогичного) шанса. Я думал также, что само
обсуждение вопроса о поездке - без разрешения мне - может сдвинуть что-то в
недоступных мне сферах с мертвой точки и косвенно способствовать поездке
детей. Что меня лишат гражданства - это я, как уже писал, исключал.
Корреспонденты сообщали по этому вопросу кто что хотел, иногда я потом об
этом узнавал и хватался за голову. Наконец, в конце ноября я решил выяснить
ситуацию и планы властей, предприняв формальные шаги к поездке. Я пошел к
директору ФИАНа (фактически я говорил с его заместителем, в прошлом
сотрудником теоретического отдела объекта, что при благополучной ситуации
могло бы иметь значение) и запросил так называемую характеристику; это
означало, что приводилась в действие вся бюрократическая машина, вплоть до
КГБ. Ответа я не получил, что тоже было формой отказа. О своей попытке я
сообщил иностранным корреспондентам; при этом, во избежание лишних
кривотолков о том, что я якобы хочу эмигрировать, я отдал им одновременно
свое заявление (приложение 3). Оно ясно показывало, что я в данный момент
не хочу эмигрировать и не считаю это для себя допустимым. Заявление вскоре
было передано по зарубежному радио, но без заключительного абзаца, ради
которого, собственно говоря, оно и было написано. Я до сих пор не знаю,
почему так получилось. В дальнейшем я множество раз встречался с очень
вредными искажениями и сокращениями передаваемых мною документов, в
результате которых часто искажалась важная часть их содержания, а я
выглядел дураком. Я не могу этого доказать, но у меня есть непреодолимое
ощущение, что лишь часть этих искажений вызвана обычной спешкой в газетных
и радиоредакциях, некомпетентностью, безответственностью и т. п. (что тоже
все достаточно плохо и позорно), а другая, значительная часть -
сознательными действиями советской пятой колонны.
В том, первом случае через несколько недель с помощью В. Е. Максимова мне
удалось передать повторно полный текст заявления, и оно было зачитано без
искажений. Но в умы людей в основном запали первые передачи...
В декабре мы с Люсей оба легли в больницу. Мне давно советовали обследовать
сердце, а Люсе совершенно необходимо было начать лечение тиреотоксикоза.
Благодаря моим академическим привилегиям нас поместили вместе в отдельной
палате. В общем, это было нечто вроде санатория, очень нам в этот момент
нужного. Я работал, Люся правила текст и давала хорошие советы - так
родилось хорошее сжатое автобиографическое предисловие "Сахаров о себе" к
намеченному в США изданию моих выступлений; мне и сейчас эти несколько
страниц кажутся удачными1. Бывали у нас и гости. Пришел старый Люсин друг,
поэт и переводчик Константин Богатырев, вместе с ним пришел и другой поэт,
очень известный, Александр Межиров - с ним у Люси тоже было старинное
знакомство. Костя рассказал, как всегда увлекаясь и жестикулируя, какой-то
эпизод из своего лагерного прошлого, чем-то ассоциировавшийся с
современными событиями (он был узником сталинск
...Закладка в соц.сетях